Управляющий с видом приговоренного следовал за ним, вытирая слезы и притворно всхлипывая. Присмотревшись, Заяц понял, что он пьян. Заяц велел ему принести инструменты, чтобы подняться на крышу и посмотреть, нет ли там зажигательных бомб.
С короткой лопатой на плече Заяц пошел вперед; управляющий, дрожа и спотыкаясь, поплелся за ним.
Когда они добрались до мансарды, управляющий остановился и промычал:
— А-а… что, если они опять налетят?
Заяц посмотрел на него с высоты двух ступенек и продолжал подниматься один.
Стоило ему открыть дверь чердака, как в нос ему ударил запах пыли, носившейся в сухом весеннем воздухе. Выйдя на крышу и бросив взгляд на город, Заяц остолбенел: вместо знакомых кровель, Савы, Земунской равнины на другом берегу перед ним висела плотная желтая завеса пыли; над головой невозмутимо сверкало синевою необыкновенно ясное небо, но на земле царил хаос и разруха.
Глаз ничего не мог разобрать, а ухо улавливало непривычные звуки, дальние взрывы и глухие удары, будто где-то там, за сеткой непроницаемой мглы, полчище великанов долбило землю тяжелыми кувалдами.
Заяц обошел террасу — она была усыпана землей и мелкими щепками, занесенными, должно быть, взрывной волной, но зажигательных бомб не обнаружил. Спускаясь вниз, Заяц нашел управляющего все на той же ступеньке, где тот остановился; он по-прежнему всхлипывал. Заяц прошел мимо него, как мимо капризного ребенка, и вернулся в подвал.
Луч света от фонаря скользнул по лицу вошедшего. Жильцы устремились к нему, со всех сторон посыпались вопросы.
С тех пор за ним укрепилась слава бесстрашного. Да и вообще с тех пор все пошло по-другому.
Воспользовавшись коротким затишьем между бомбежками. Заяц направился к Звезда ре, разыскал военную комендатуру, но не нашел никого, с кем можно было бы поговорить. Начальство бросило своих военнообязанных.
И снова были бомбежки, и снова в доме поднимались крик и беготня, но Заяц не опускался в подвал. Он сидел в пустой квартире, не прикасаясь ни к питью, ни к еде, погруженный в раздумья о людях и обо всем, что творится вокруг. Подчас страх гнал его вместе со всеми вниз, но неотвязные мысли приковывали к мосту. Они преследовали его независимо от того, чем он был занят в данную минуту — помогал ли своим домашним собираться в подвал, обходил ли крышу после очередного налета, встречал ли жильцов, выбравшихся из подвала, слушал ли сына или жену или смотрел на первых немцев, вступивших в город.
Так началась его жизнь в оккупированном, сожженном, ограбленном Белграде.
Маргита долго не могла оправиться от страха и болезней, полученных, по ее словам, в результате нескольких дней, проведенных в подвале. Тигр приутих и поблек. Но вот однажды к ним в гости явилась родственница из Земуна и начала на все лады расхваливать жизнь при немцах в Независимом государстве Хорватском[9]. Это несколько ободрило Маргиту и Тигра, и они начали смелее ходить по Белграду, скупая вещи и в особенности продукты, а потом начали наведываться в Земун.
В дом стали захаживать разные люди в военном и штатском. (Заяц запирался на это время в своей комнате.) Тигр получил какую-то должность в новой городской управе и в знак этого на правой руке носил зеленую повязку. Маргита скупала разное барахло заведомо сомнительного происхождения, стараясь реализовать динары, стремительно падавшие в цене.
Как-то раз Заяц пошел на Саву, но там не осталось и следа от прежней жизни. Люди разбрелись кто куда; только под орехом, бросая по сторонам янычарские взгляды, сидел Милан Страгарац, все такой же высокомерный и надменный, что сейчас выглядело еще более отвратительным и нелепым. Страгарац не преминул помянуть капитана, добавив, что Мика, должно быть, забился куда-то в мышиную нору. Гадкий смешок Страгараца разнесся по пустынному берегу. Все здесь стало неузнаваемым, словно и домишки куда-то сместились. На следующее лето, правда, берег снова ожил, но в мастерских и на складах работали другие люди, а на пляжах загорали немцы. И Сава изменила!
Стараясь как можно реже оставаться со своими домашними. Заяц чаще ходил на улицу Толстого. Но и здесь его встречало тревожное молчание. Филиппа и Елицы почти никогда не было дома, или они сидели наверху, в мансарде, и, встречаясь с ним, здоровались отчужденно и рассеянно. Хозяин дома, и прежде не отличавшийся разговорчивостью и остроумием, от страха и растерянности совсем ушел в себя. Марию томила гнетущая тревога, явно из-за детей; она не признавалась в этом, но взгляд ее потухших глаз да несколько случайно оброненных слов говорили об этом красноречивее всяких признаний.
А между тем Заяц, как никогда, ощущал настоятельную потребность поделиться с кем-нибудь своими думами и чувствами, выслушать других и попытаться разобраться во всем. Но у других, видно, не было в этом потребности. Встречаясь с кем-нибудь из своих старых знакомых, по его мнению, порядочных и умных людей, Заяц только и слышал:
— Да что же это творится, скажи, ради бога?
«Вот так, — думал про себя Заяц, — все мы задаем друг другу один и тот же вопрос, но не хотим, не можем или боимся искать ответа».
Однажды ранним воскресным утром Заяц столкнулся на Сараевской улице со своим давним приятелем и, спросив его, по укоренившейся привычке, что нового, встретил испуганный взгляд его широко открытых глаз и услышал странный ответ:
— Ужас! Что творится на Теразиях![10]
Знакомый пошел своей дорогой, а Заяц, вместо того чтобы идти домой, направился к Теразиям. О том, что имел в виду его знакомый, он еще не догадывался, но что-то интуитивно подталкивало его своими глазами увидеть этот «ужас».
Балканскую улицу запрудила глухо роптавшая притихшая толпа: она двигалась в одном направлении. Бросалось в глаза явное преобладание мужчин, особенно молодых. Был воскресный жаркий день, и большинство было без пиджаков, в светлых рубашках с закатанными по локоть рукавами.
Выйдя на Теразии, Заяц слился с гудящим людским потоком, стремившимся к Славии. Этот бесконечный поток напоминал необычайно длинную похоронную процессию. И, лишь поглядев в том направлении, куда глядели все, кто был с ним рядом, Заяц увидел наверху фонарного столба, у самой его дугообразной развилки, повешенного. Заяц опустил глаза, первым его движением было уйти, выбраться отсюда и бежать, но какое-то странное чувство подсказало ему, что это невозможно, что он должен пройти весь путь с этой процессией и все увидеть своими глазами. И он прошел и увидел, не понимая еще до конца значения того, что совершалось перед ним. Гладкая лента асфальта, казалось, плыла у него под ногами, увлекая вперед и его, и толпу. В то же время взгляд его с одного повешенного перешел на второго, потом на следующего и еще одного, в крестьянской одежде… Вот он, значит, тот самый «ужас»!
Застывшие тела казненных, бескровные лица, головы, беспомощно поникшие над смертной петлей, ноги, судорожно вытянутые в тщетной надежде найти опору, четко вырисовывались в прозрачном воздухе сияющего дня. А рядом перед кофейней «Афины», за столиками с пивом и солеными сухариками, коротали время гитлеровские солдаты и редкие штатские. Под фонарями стояли неподвижные, будто отлитые из чугуна, высеченные из камня или какого-то невероятно твердого металла, немецкие охранники в полном боевом снаряжении. И Зайцу все время казалось, что ползущая под его ногами дорожка асфальта, на которую он ступил в начале Теразий, неминуемо столкнет его с одним из этих истуканов, и тогда произойдет нечто непоправимо страшное. Вот он совсем близко, еще ближе… Он уже явственно ощущал непробиваемость его брони и свою слабость, когда, увлекаемый общим потоком, пронесся в нескольких миллиметрах от охранника. И только тогда понял, что зубы у него стиснуты, а пальцы сжаты в кулаки. Он хотел ускорить шаг, но не смог из-за встречного потока людей; неодолимая, болезненная потребность, словно мучительный долг, заставила Зайца еще раз взглянуть на повешенных. Он обернулся на ходу и увидел спины двух казненных, силуэты которых вырисовывались теперь не на фоне безоблачного неба, а как бы вписывались в картину города с его домами и улицами, кишевшим и людьми.
Толпа начала редеть, Заяц заспешил прочь: «ужас» остался позади.
Ноги машинально понесли его на Топчидерский холм. Он ощущал физическую потребность говорить с людьми. Он заглядывал в глаза прохожим, и ему не показалось бы странным опуститься сейчас с каким-нибудь незнакомым человеком на траву у обочины дороги, поднимавшейся в гору, и завести тихий, неторопливый, откровенный разговор о только что увиденном, и вообще о том, что происходит вокруг в последние месяцы.
Марию он застал на кухне, она хлопотала у плиты, через силу разговаривая с двумя крестьянками, расположившимися тут провести длинный выходной. Детей не было дома, а Дорош возился на грядках с буйно разросшимися баклажанами, мокрый от пота, безмолвный, низко склонясь к земле, словно стремился затеряться в зелени, слиться своим крупным телом с землей и растениями.
Никто не хотел проникнуться страданиями Зайца: на его рассказ о виденном слушатели отзывались сочувственными восклицаниями и неопределенными жестами, отбивавшими всякую охоту к дальнейшей откровенности.
Как это часто случалось по воскресеньям, Маргита с сыном и на этот раз отправилась на целый день в Земун, предоставив Зайцу самому разогревать себе обед. Он много бы отдал, чтоб не оказаться за столом в одиночестве, но как раз сегодня Мария не оставила его обедать, а сам он постеснялся быть навязчивым. Он попрощался и двинулся к дому.
На душе его было горько, как у обиженного ребенка. Вывод напрашивался один: в дни великих страданий и бед люди бывают так несчастны, что помощь и поддержка близких становится им жизненно необходимой, но эти же беды и страдания нередко и разобщают их, мешая оказывать друг другу помощь и приносить утешение.
Пустой дом встретил Зайца пугающим молчанием. Здесь, в четырех стенах, перед ним, как наяву, зримо встало то, что, словно сквозь сон, видел он утром на Теразиях, и, ожив в нем с новой силой, наполнило мучительным и беспокойным сознанием того, что через это нельзя пройти так просто, нельзя предать это малодушному забвению.