Том 2. Повести, рассказы, эссе. Барышня — страница 11 из 92

Из обеда, оставленного Маргитой, Заяц съел немного сыра, хлеба и фруктов и не стал ничего разогревать. Новая волна тревоги нахлынула на него. Одиночество этого летнего дня в пустой квартире казалось ему бесконечным, непереносимым. В венах у запястий и в висках сильно пульсировала кровь, разнося тревогу по всему телу и как бы сообщая ее окружающему. Он лег, сраженный приступом слабости, на диван. И, лежа на спине, широко раскрытыми глазами смотрел на белый потолок, с явственным однообразием покачивающийся у него над головой, и ощущал чуть заметные колебания дивана, подчиненные тому же ритму. Тревожная дрожь захватила все, что было в этой комнате и одушевленного и неодушевленного, хотя все оставалось на своих местах.

Заяц вскочил с дивана и прошелся по квартире, но все вокруг было заражено тем же беспокойством и тревогой.

Он вернулся на кухню.

Открытое кухонное окно выходило на крутой склон и стоящий на нем соседний дом, обращенный фасадом на улицу Князя Милоша. Заяц мельком оглядел склон, поросший чахлой растительностью и заслонивший вид из окна, и понял, что и он весь дрожит от вершины до основания.

Ему пришло было в голову снова отправиться туда, где родилось это страшное смятение, и там, на Теразиях, в центре распространявшейся волнами тревоги, подавить его в самом зародыше. Но сама эта мысль была частью все той же тревоги, которая не побуждала к действию и не подсказывала выхода. Да и сможет ли он его найти, сможет ли решить все один в этом состоянии невыносимого смятения всех чувств, заставившем его метаться, не находя себе места и не зная, что предпринять.

Да, выхода нет, нет решения, но сознание его переполнено тем, что он увидел сегодня на Теразиях. Убивают людей! Одни убивают, а в это время другие сидят в кафе, едят и пьют; тут же, под виселицами, занимаются своими делами или забиваются в дома, чтобы не видеть, не слышать, не знать. Он такой же, как они, только теперь он видел это все своими глазами и не может отделаться, освободиться от этого. Он носит это в своей душе как неизбывную и неизбежную тяжесть.

Терзаясь бездействием, Заяц смотрел в глубокую пропасть и вздымавшуюся перед ним стену, навсегда лишившую их кухню солнечного света.

Приглядевшись внимательней, он обнаружил под кухонным окном узкий карниз, прилепившийся к дому по странной прихоти безвестного архитектора. Карниз упирался в склон и снова возникал на противоположной стороне отвесного холма и там расширялся, превращаясь в нечто вроде недостроенной террасы. Под ней зиял узкий и сырой провал глубиной четыре-пять метров; дно его поросло похожей на мох травой и чахлыми кустами, никогда не видевшими солнца.

Этот странный карниз представлял собой одну из причуд белградской архитектуры 1920–1925 годов. Строили тогда очертя голову, наспех, спекулируя темпами и не заботясь о плане и порядке, из всего, что попадало под руку, одержимые одной только жаждой наживы.

Архитектура во многом отражала черты политики, экономики и культуры тех времен: алчные, ненасытные аппетиты, полная безответственность и беспечность, бестолковое расходование сил и средств, и в итоге — плачевные результаты.

В непреодолимой тревоге Заяц влез на подоконник, спустился на карниз, держась за раму, и пошел по нему, пока не уцепился левой рукой за железную скобу водосточной трубы. Держась за нее, он поднял правую ногу над пустотой, отделявшей его от широкой бетонной площадки на противоположной стороне. Носком ботинка достал край карниза. «Все, все возможно!» — подумал он и, со всей силой оттолкнувшись от него, перенесся на другую сторону. Здесь было просторнее, можно было стоять и сидеть.

Заяц очистил «террасу» от земли и мусора, в течение многих лет намытого дождями и сел. Кровь сильно пульсировала в жилах, в глазах было темно от непривычного напряжения, но бетонный выступ, прилепившийся над рвом, подобно ласточкиному гнезду, в отличие от стен его квартиры и всей ее обстановки, казалось, незыблемо стоял на месте. Может быть, это и был тот самый желанный полюс неподвижности, где он наконец найдет успокоение.

С изумлением осмотрелся Заяц вокруг. Соседский орех, росший на краю обрыва, простирал над ним свои ветви, за морем крыш приземистых домишек Сараевской улицы возникала узкая, но глубокая перспектива Савы с Дунаем и четкими очертаниями Калемегдана. Отсюда все казалось неузнаваемо новым, невиданным. И надо же было столько лет прожить здесь, не подозревая о существовании этого восхитительного уединенного уголка, защищенного со всех порой от посторонних взоров. И, для того чтобы его открыть, потребовалось всего лишь пренебречь какими-то условностями и решиться перешагнуть через ров, отделяющий один карниз от другого. Это был тот самый спасительный, не требующий особого мужества шаг, который нам бывает трудно совершить вовремя.

Долго он обдумывал со всех сторон выгоды своего приятного «открытия». Однако даже новизна положения не смогла изменить его состояния духа. Спокойствие его длилось до тех пор, пока не прошло возбуждение и усталость от непривычного для него физического напряжения. Потом утренние впечатления снова нахлынули на него, а вместе с ними явилась и тревога, и укоризненная мысль о том, что надежда избавиться от внутреннего мучительного беспокойства ценой мальчишеских «открытий» и прыжков была сущим ребячеством.

Тревога неотступно преследовала его. Да еще с какой силой! Она звала его по имени, сначала глухо, издалека, а потом все ближе и яснее: «Заяц, Заяц!..»

Внезапно кухонная дверь с шумом распахнулась, и оттуда послышался зычный, ненавистный голос Маргиты:

— Заяц!

И все, что он видел утром на Теразиях, как бы вдруг перенеслось к нему, на маленькую террасу. Заяц поднялся, весь ощетинившись и лихорадочно дрожа.

В кухонном окне в озарении косого вечернего света показалась высунувшаяся наполовину фигура Маргиты. На голове у нее шляпа, лицо покрыто слоем пудры, осыпавшейся на морщинах возле губ и глаз и залегшей пластами возле ушей и носа.

За… — Маргита замерла на полуслове, недоуменно открыв рот и вытаращив глаза, и прошептала бессвязно, не в силах поднять руку, чтобы осенить себя крестным знамением: — Во имя отца и сына… За-яц!

Эта наглая физиономия, искаженная злобным изумлением, лишила его остатков самообладания.

Душу его раздирали призраки Теразий: грохот трамваев, гул взволнованной толпы, проходившей под трупами повешенных и обтекавшей столики кафе, выдвинутые на тротуары. И вот теперь все это топчет Маргита и зовет его по имени.

А она все стояла у окна и, негодующе разводя руками, шипела:

— Какого дьявола!.. Как это ты… Да каким образом… Что ты там делаешь?

Лихорадочно трясясь всем телом, Заяц испытывал смешанное чувство бессилия и настоятельной потребности защищаться. Но как это часто бывает во сне, когда человек в бессильной ярости кидается в бой с мучителями и врагами, тщетно пытаясь швырнуть им в лицо слова презрения и гнева, но не может найти этих слов, так же как не может размахнуться и ударить, так и Заяц подался всем телом к окну, которое было от него совсем близко и, угрожающе размахивая руками перед носом Маргиты, кричал сдавленным, хриплым голосом:

— Оставьте меня в покое, оставьте! Ступайте туда и посмотрите на виселицы! Оставьте меня, я вам говорю!

Голос его был едва слышен, но сверкающие глаза, пылающее лицо и отчаянные жесты были полны угрозы. Маргита отшатнулась от окна, а он переминался с ноги на ногу на маленькой террасе, потому что здесь не было места, чтобы хотя бы в движении дать выход душившей его ярости. Хрипя и задыхаясь, ибо голос тоже ему изменил. Заяц постарался вложить в слова всю силу своей ненависти:

— Оставь меня, говорю тебе! Пока вы скупаете масло и какао в Земуне, посреди Белграда вешают людей! Это позор! По-зор! Если бы мы были настоящими людьми, мы вышли бы на Теразии и кричали во все горло: «Долой виселицы! Долой кровавого Гитлера!»

— За… Заяц! — всхлипывала Маргита и махала на него руками, подобно дирижеру, гневно усмиряющему чересчур зарвавшегося оркестранта, между тем как человек на террасе продолжал выкрикивать сдавленным безумным голосом:

— «Долой оккупантов! Долой палачей!» Вот как мы должны кричать… так, так… так…

Маргита скрылась, захлопнув за собой кухонную дверь, а Заяц смолк, окончательно лишившись голоса. Волнение обессилило его, и он, точно больной, в изнеможении сел, прислонившись к стене. Закрыв глаза, он тяжело переводил дыхание, сотрясаясь всем телом.

В его убежище, закрытом почти со всех сторон, уже сгущались сумерки. Вокруг стояла непроницаемая тишина, тишина воскресного летнего вечера.

Маргита появилась в окне, лицо ее было искажено робостью и страхом. Губы ее тряслись.

— Зайка, Зайка! — Она повторяла это имя с ласковой вкрадчивостью, словно приманивая сбежавшее домашнее животное. Заяц не отвечал, но когда жена, потеряв надежду, перестала звать его, он поднялся и подошел к пролету, ловко перескочил на карниз и, придерживаясь за раму, влез через окно на кухню. Маргита смотрела на него как на призрак, но тем не менее не позабыла тотчас же прикрыть за ним окно.

Никто не знает, что произошло в их доме в ту ночь, но при тех обстоятельствах и самое невероятное могло быть вероятным в отношениях между Зайцем, Коброй и Тигром.

Скорее всего, никто не видел сцены, разыгравшейся между Маргитой и Зайцем, такова уж была планировка квартиры, что в ту сторону, куда выходила их кухня, с другой стороны глядели только ванные, кладовки и другие подсобные помещения. Однако предусмотрительная Maргита, учитывая всю серьезность угрозы, решила не пренебрегать даже ничтожным процентом вероятности, что кто-нибудь из жильцов мог оказаться случайным очевидцем безумной выходки ее супруга, и приняла надлежащие меры.

На следующее утро управляющий по ее указанию как бы между прочим сообщал всем встречным и поперечным, что господин Катанич «опасно заболел». На вопрос, что с ним такое, он отвечал, как ему было велено: «Нервы…» Произносил он это слово на иностранный манер. И уже по собственной инициативе присовокуплял к этому выразительный жест, постукивая пальцем по виску. Жильцы сочувственно всплескивали руками.