Том 2. Повести, рассказы, эссе. Барышня — страница 15 из 92

Позднее к Зайцу стали обращаться и за другими услугами. Благодаря своей внешности добропорядочного, почтенного господина, он мог служить прекрасным связным и переносчиком материалов.

Его домашним телефоном, записанным в справочнике на имя Маргиты, пользовались для передачи поручений и известий.

И хотя, быть может, задания, выполнявшиеся им, были не так уж ответственны и важны, для Зайца они имели огромное значение, ибо давали ему ощущение своей полезности, правильности избранного пути и необходимости людям. Это не Сава, где, подружившись с капитаном Миной, он воочию увидел жизнь во всем подлинном ее драматизме, и не размышления на террасе, когда он посылал гневные проклятия темным силам и злу. Нет, отныне перед ним верный путь, и он активно действует на нем, пусть работа его и незаметна в общем доле.

Сознание своей полезности наполняло сердце Зайца спокойствием и гордостью, хотя и то и другое было непостоянным и хрупким.

Спускаясь вечерней порой от улицы Толстого и любуясь раскинувшимся во тьме городом и небом, усыпанным крупными яркими звездами, которые в сплетении мятущихся каштановых ветвей казались раздуваемыми ветром огоньками, Заяц нередко подпадал под власть сомнения в своей полезности и нужности, малодушного отголоска не вполне изжитых старых, запутанных чувств, почти утративших над ним свою былую силу и только изредка напоминавших о себе ощущением безвыходной тоски.

Он припоминал молчаливое выжидание, с которым «дети», да и сама Мария нередко встречали и провожали его, прерванные с его приходом разговоры, проскользнувший иронический и отчужденный взгляд Синиши, и тогда уязвленное самолюбие, в минуты слабости напоминающее о себе, говорило ему о том, что он никогда не станет для них своим, так и останется никем и ничем, каким был всегда, человеком без определенной линии в жизни, что ему нет места в великой общей борьбе, ибо он не дорос до нее, а его благим намерениям не соответствуют его способности, силы и свойства характера.

Иногда на него нападал безотчетный страх — не столько перед полицией, сколько перед необычностью своего нового положения, чреватого всяческими переменами и неожиданностями. Бесчисленное множество вопросов терзало его. Есть ли у них общее направление? А что, если это самодеятельность наивной молодежи, за которой никто не стоит? Какая у них цель? Куда они идут?

Не всегда удавалось Зайцу найти ответ на эти вопросы. Подчас все казалось ясным и последовательным, иногда туманным и безответственным. Но в чем Заяц не сомневался, так это в том, что он с ними, какими бы они ни были. С ними! Это совершенно бесспорно.

Уверенность в этом рассеивала сомнения, внушенные ему малодушием, и постепенно он понял, что искать ответ на все возникающие вопросы не менее бессмысленно, чем от врожденной робости и страха ждать вдохновения на борьбу и риск.

Были и такие вечера, когда Заяц возвращался домой, испытывая блаженное чувство удовлетворения и уверенности в себе, глубокое и радостное сознание, что и он служит благородному делу, рядовой в великой армии, связанный не только с «детьми», но и с теми, кто, невидимый, стоит за ними, с целой армией чистых, сильных и дальновидных борцов.

Возвращаясь домой с такими противоречивыми настроениями и чувствами, Заяц наблюдал все те же созвездия над северной частью белградского неба, по-разному выглядевшие в зависимости от времени года. Так проходили недели и месяцы, слагавшиеся в годы. Минуты подавленности и сомнений теперь бывали все реже. Заяц и сам не замечал, как выросли и расширились его представления о событиях, происходивших в мире и непосредственно вокруг него, как крепло в нем сознание высокого смысла той борьбы, что велась у него на глазах, как росла его уверенность и пропадало желание прислушиваться к себе и копаться в своих настроениях.

Постепенно в его душе воцарилось какое-то согласие, уравновешенность и мир. Спускаясь крутой каштановой аллеей, Заяц смелее смотрел на затемненный город с размытыми бликами приглушенного света, на звездное мерцающее небо и яркий перевернутый ковш Большой Медведицы, ручка которого поблескивала в глубине среди мелких созвездий.

«Дело идет», говорил себе Заяц, его незаметно совершают те, кому он оказывает носильную помощь, но им помогают и другие, неизвестные ему люди, их много, этих людей, еще более смелых и нужных для общего дела. «Дело идет», — повторял он и с этой мыслью засыпал спокойным сном труженика.

Обретенный им душевный покой нарушали теперь лишь внешние события, а их за последнее время было немало.

Летом 1942 года где-то в окрестностях Белграда исчез Филипп. В то лето он часто отправлялся с мешком за плечами в Рипань и другие близлежащие села «раздобывать продукты». Однажды он не вернулся. Дорош сообщил об этом в полицию. Сразу же явились два жандарма и агент тайной полиции и перетряхнули весь дом. «Знаем мы, каковы на вкус эти продукты и что это за исчезновения!» Дом вообще, мол, у них на примете, и отец с матерью еще ответят за своего сынка, которого полиция выкопает хоть из-под земли. Мария невозмутимо отвечала, что у ее сына все документы в порядке и, вероятно, с ним что-то произошло, поэтому она будет очень благодарна полиции, если ей удастся что-нибудь о нем разузнать.

Полиция произвела повторный обыск. На этот раз нагрянула в два часа ночи, перерыла все, и снова безрезультатно. Подсылали к ним и провокатора с «поручениями от Филиппа», но он был встречен соответствующим образом. Дело как будто заглохло.

Заяц никогда не расспрашивал о том, что действительно произошло с Филиппом, куда он исчез. Мария ему ничего не говорила, а дети жили по-прежнему, только друзья стали теперь приходить заметно реже и со всеми мерами предосторожности. Они по-прежнему слушали вместе передачи «Свободной Югославии»[11], и Заяц продолжал оказывать детям мелкие услуги, по теперь документы изготовлялись не у Дорошей, а в летнем деревянном домике на Деспотовацской улице, где жила престарелая, одинокая женщина, по виду работница, настоящего хозяина дома Заяц не знал.

С улицы Толстого в этот домик можно было пробраться совершенно незамеченным через два соседних виноградника и неприметные проемы в оградах.

Вторым таким местом был дом отчима Запасного на Чукарице, но туда Зайца посылали редко, при этом он в дом никогда не заходил, а передавал или принимал что надо в мастерской жестянщика.

Об остальных явках Заяц знал лишь понаслышке одна находилась на Герцеговинской улице, в дровяном складе на самом берегу Савы. С ней поддерживалась связь только через Вуле (неизвестно, было ли это его имя или прозвище); Вуле светловолосый, пышущий здоровьем, краснощекий парень откуда-то из-под Ужице, вечно улыбающийся, порывистый в словах и движениях. На улице Толстого он появлялся редко. Заяц чувствовал к нему симпатию, смешанную со страхом, и каждый раз, глядя на Вуле, думал, что это один из тех, кто по пощадит, если потребуется, ни себя, ни других.

Так дом на улице Толстого был «разгружен» и забыт, как казалось Зайцу, полицией на целый год. Но уже в конце его, в ноябре, семью инженера и Зайца постиг тяжелый удар.

Однажды утром Зайцу позвонила маленькая Даница и, сказав, что она говорит от соседей, попросила его тотчас же подняться к ним. Чувствуя недоброе, он бросился на улицу Толстого и застал всю семью в смятении. Даница первая обрела дар речи и сказала: «Ночью взяли Елицу».

Заяц мгновенно осознал весь ужас и значение этих слов. А вслед за тем ощутил пустоту внутри себя и вокруг, словно остановились и время, и воздух, и кровь в жилах и замерли звуки. Только огромным усилием воли он заставил себя вернуться к действительности и снова слышать и понимать.

В три часа ночи в дом пришли трое немцев и с ними агент тайной полиции; произвели обыск и велели Елице одеться. Перерезали телефонный провод, унесли с собой аппарат, а также радиоприемник с мансарды. На этот раз они вели себя несколько вежливее, чем при первом обыске, и разрешили Елице взять с собой узелок с провизией и бельем.

Когда все было готово, Елица поцеловалась со всеми по очереди и, не грустная и не веселая — обычная, будто уезжала на вокзал, спокойно села рядом с шофером в зеленый гестаповский автомобиль с мощными фарами и рефлектором.

Заяц обошел весь дом, еще носивший следы недавнего обыска. Остановился на мгновение перед столиком, где раньше стоял столь хорошо ему знакомый радиоприемник, задержался в углу, где был телефон, а теперь торчали из стены грубо обрезанные клещами провода. Все его внимание сосредоточилось на этих немых свидетелях недавних событий, словно главное заключалось в них. Потом он отправился пешком на Чукарицу и на Банов холм с поручениями, которые передал через Даницу Синиша. Но вот наступил вечер, когда надо было осмыслить случившееся.

Тогда-то и почувствовал Заяц незнакомую до сих пор боль. «Увел и девочку», — повторял он про себя тупо, механически, без конца. И, когда замолкал, эта фраза звучала в его ушах, словно умноженная многократным эхом: «Увели девочку, увели девочку», и такое безысходное горе раздирало его грудь, что по сравнению с ним бледнели все те страдания, которые до сих пор доводилось ему пережить. Ни утро, ни последующие дни не принесли облегчения.

Заяц не мог ни есть, ни спать, а Маргита и Тигр вызывали в нем физическое отвращение, и он старался на них не глядеть. Вообще, чем дольше шла война, чем крепче были узы, связывавшие ого с домом на улице Толстого и с «детьми», тем ничтожнее казались ему жена и сын. Синиша как-то предупредил Зайца о том, чтобы он при них ни словом не обмолвился о том, что доводится ему видеть и слышать на Топчидорском холме, но это предупреждение было излишним. Зайцу и без того никогда бы и в голову не пришло чем-то поделиться с ними. Словно жена и ее сын дышали другим воздухом и питались другим хлебом — такими чуждыми и лишенным и всякого интереса были они для Зайца. Он смутно вспоминал те времена, когда придавал значение словам Маргиты, а в ее взгляде искал оценки своим поступкам. Теперь мерилом всего на свете для него стала война, вернее, ее крохотный участок — «дети» с улицы Толстого со всей их деятельностью, направленной на то невидимое, что стояло за ними и направляло их.