Том 2. Повести, рассказы, эссе. Барышня — страница 22 из 92

[17]), а больше от невоздержанной жизни. Отцу шел восьмидесятый год, и он совсем одряхлел. Мать умерла. Сестры повыходили замуж. Дом быстро рушился. Деньги текли меж пальцев, а хозяйство — прочное и нерушимое хозяйство — рассыпалось на глазах и таяло как дым. И только когда выпьешь с приятелями лишнего, все снова оказывается на своих местах. Но стоит протрезвиться — и сразу понимаешь: нет, все вокруг меняется, тает и исчезает. Еще во время войны продали дом в Сагрджиях. Теперь продали и другой, большой, на Велавах, а для себя сняли совсем маленький. По аграрной реформе у них отрезали землю на Сараевском Поле. Так открылся перед Ибро новый мир, полный неприятностей и непонятных неожиданностей.

— Дрова! Дрова!

Отец умер. Ибро начал торговать, или, как говорили, «работать». Он договорился с одним садовником и занялся продажей цветов. Вот тогда-то он понял, что у цветочков не такой уж приятный запах, если с ними «работаешь». Напрасно старался он защитить себя от этого запаха ракией и табаком. Товар нежный, покупатель случайный и к тому же привередливый. Всякое дело требует труда, даже продажа цветов. Да еще непрестанно обо что-то спотыкаешься; неизвестно, кто тебе подставляет ножку, только видишь, что спотыкаешься на каждом шагу, а на каждом третьем падаешь. И правда, жизнь все больше теряла свою лучезарность и приятность. А Ибро судорожно рвался к счастью в каком-то отчаянии, как утопающий за глотком воздуха. В поисках счастья он и женился. Девушка из хорошей семьи, честная и милая, но приданое небольшое, а тут пошли дети, один за другим рождались и умирали. Торговля не ладилась. Цветочное предприятие обанкротилось. У садовника остался сад, а у Ибро Солака — долг. Пришлось поступить на службу в городскую управу.

По правде говоря, он никогда не знал, что представляет собой в действительности эта городская управа, да и не думал об этом; но теперь, когда она стала для него единственным источником существования, он увидел, сколько человеческих мук и бед скрывается под этим названием.

Дело само по себе и не тяжелое, не такое уж трудное, но есть в нем что-то непорядочное, оскорбительное. Необъяснимое унижение исходит от каждого слова, от всякого движения, какой-то особенный стыд, который человек ощущает только в том случае, если он таков, как Ибро Солак. От этого чувства можно избавиться разве что с помощью ракии, да и то ненадолго.

Годы проходят, а лучше не становится. Хорошего даже во сне не увидишь. И пошли в продажу домашние вещи; питаются скудно, одеты плохо, и уже никак не скроешь нищеты. Из четырех детей, родившихся за эти годы, осталась в живых только одна девочка. Выросла красавица, скромная и умная, учится хорошо и все что-то читает. Восемнадцати лет вышла замуж за хорошего, грамотного парня, почти своего ровесника, который работал на табачной фабрике и был не богаче ее отца.

Умерла жена. Ибро остался один. Опустился, а потом и запил. Да, так все говорят, но не говорят, как это случилось и почему. Легко сказать! Из управы его уволили. Готов был, кажется, умереть со стыда. На ракию денег нет, и, по правде говоря, тут он действительно спился и именно тогда начал толкать эту тележку и продавать Пашагины дрова.

— Дрова-а-а!

И тогда же он стал всех сторониться. Да, именно так говорили об этом другие, но он чувствовал и ясно сознавал, что это неправда. Нет и нет! Не он сторонился людей и дел, боже сохрани! Наоборот, все, что есть в этом мире, — мертвые вещи и живые люди, — все, что они придумывают, делают или о чем говорят, все это с каждым днем бежит куда-то от него, а он остается один, в тоске и мраке, среди которого может засветиться лишь тонкая струйка ракии — она может пожалеть, погладить, словно ласковая рука, или заблагоухать, как цветок. Все остальное бежало прочь от него, постепенно, но стремительно и неумолимо, и ракия заменяла все.

А теперь он сам словно ненужная вещь — люди отбросили его прочь. И он опускался все больше. Только дочка Шемса регулярно приходила к нему, помогала понемногу, хотя сама жила на другом краю Сараева и еле сводила концы с концами. Красивая, тихая, всегда с улыбкой, она являлась ему как существо иного мира. Одно время Шемса старалась урезонить его и уж так просила, чтобы он бросил пить и взял себя в руки. Но и когда увидела, что уговоры бесполезны, продолжала ходить к нему и помогала без слов и укоров. Таков же был и зять. И вечером в кабачке, когда каждый старался чем-нибудь похвастаться. Ибро, у которого не осталось более ничего светлого в жизни, хвалился своей дочкой и зятем.

— И что у меня за дочка! А зять-то какой! Люди добрые! Это… Это… эх, и не расскажешь! — рыдал он в окружении пьяниц, своих друзей.

И, все сильнее заливая ракией похвальбу, он тотчас же забывал и дочь, и зятя, да и себя самого. В пьяном угаре Ибро не замечал, что делают те, которые не пьют, и куда идет весь трезвый мир. Он был очень удивлен, когда в один прекрасный день узнал, что началась новая мировая война

— Дрова! Дрова!

«Это, должно быть, вроде новой Галиции, новых Пьяве и Пилишчабы», — думал Ибро. Конечно, для других, более молодых, чем он. Нет, тут что-то иное, что-то совсем иное. Это ощутил даже он.

По-прежнему толкал Ибро тележку и механически, так же, как пил или дышал, выкрикивал неизменное слово: «Дрова». Может быть, всеми забытый и одинокий, он и толкал бы так свою тележку всю войну, без больших перемен и потрясений. Но случилось что-то неожиданное и тяжелое, непонятное, что никак не увязывалось с войной, какою он представлял ее себе и знал по прежним временам. Арестовали зятя. И когда он хотел дознаться, с чего это вдруг арестовали такого тихого, честного человека, ему ответили: «Политика». И только.

А тот, кто ему сказал это, пожал плечами, закрыл глаза и приложил палец к губам. То же самое сделал и Солак. хотя абсолютно ничего не понял. Молодого человека продержали в тюрьме три недели и отпустили. А через два дня он сбежал в лес[18]. Тут уж арестовали Шемсу. Услышав об этом, Ибро бросил тележку и пошел разузнать, что с дочерью. Один из стражников, мусульманин, под большим секретом сказал ему, что Шемсу убили два дня назад при допросе. Убили, кажется, случайно, а не намеренно. Упала после первой пощечины усташа и больше не вставала. Или удар пришелся неудачно, или она уж так была нежна и тонко устроена? (Ах, да, да! Уж отец-то хорошо ее знал, она была такая тоненькая, хрупкая, такая чувствительная, вся в мать, а не в Солаков — живучих, грубых. Да, да, как цветочек была!)

— Дро-о-ова! Дро-о-ова-а!

Много потребовалось ракии, чтобы промолчать об этом и как-то забыться. Но Ибро сдержал слово. Даже пьяный он не нарушил клятвы. А пил он все больше и ел все меньше. По временам в нем просыпалась отцовская боль, какая-то уже забытая гордость Солаков и жажда мести, но все это превращалось в вопль, который растворялся в его неизменном возгласе на пустых улицах, и в конце концов вместе с другими ужасами войны тонуло в ракии и мутном беспамятстве.

У него теперь не осталось никого из близких, никого, кто бы мог позаботиться о нем. Он совсем опустился, ходил босой и полуголый — все, все шло на ракию.

Наконец кончилась и эта война, и опять словно в каком-то тумане. Пришла новая армия, партизаны, — «хорошая армия», как говорили соседские женщины. К одной из них вернулся сын-партизан. От него Ибро узнал, что его зять погиб, что был он знаменитый герой и что портрет его напечатан в газете. На следующий день ему показали портрет. Глаза Ибро были полны слез, но все же он узнал зятя. Да, это он, только как-то крупнее, выше, красивее, совсем настоящий офицер. И орден у него. Ибро почувствовал, как что-то засосало у него под ложечкой. А молодой партизан, соседский сын, стоит рядом, смотрит на него, улыбаясь, такой ласковый и все же какой-то далекий, и рассказывает о зяте-герое, говорит о жизни, о работе и о том, что вредно пить ракию. Зачем он это говорит? При чем тут ракия?

А потом люди в кабачке сообщили: в газетах пишут о его Шемсе. И этого он не понимает как следует, но все-таки плачет, плачет тихо, незаметно и, скривив губы, глотает слезы вместе с ракией. И опять все забывает и снова толкает тележку. Нужно зарабатывать на ракию, на табак, на хлеб… Да, и на хлеб.

С этими мыслями Ибро Солак остановился возле старого особняка, что зовется Мариин Двор. Тут обычно он переходил через главную улицу и сворачивал в лабиринт узких, крутых улочек, которые все еще носят старые названия: Магрибия, Одобашина и другие. По главной улице с песней идут солдаты. Ибро остановился, захотелось послушать: его зять был тоже военный, офицер. И орден у него, и портрет напечатан. Навстречу им в боевом порядке идет молодежь. И тоже поет. Не знает он ни их песен, ни того, куда и зачем они спешат, но ведь и его Шемса была среди такой же молодежи. Это в газетах написано. Люди читали. И что героически погибла, и что была подругой героя. И еще пишут было у нее замечательное сердце, и она делала какое-то великое дело. Э, что касается сердца, это правда! Всего, что нужно, и не написали, наверно. А как собой хороша была, об этом и не говорят. Султанша — не то что другие! А какое у нее сердце, уж это ему лучше знать… Взглядом своим ласкала не только отца несчастного, а все живое. Вот какая она была!

— Дрова-а-а!

Колонна молодежи прошла. Издалека доносится только песня. Идет новый отряд солдат. Песни догоняют друг друга. Слова их смешиваются, а мелодии сливаются. Все вокруг поет, весело спешит, и всем этим кто-то руководит, управляет, и все исчезает, уходит куда-то далеко от него. Поди узнай, куда и зачем? Он ничего не понимает, ничего не чувствует. Только тупая боль в паху. Когда вот такая оттепель, всегда ноет толминская рана. Но боль эта не напоминает больше ни о чем, просто болит себе — и все. А одно он все же знает наверняка: и его дочка, и зять были среди этих. И, въезжая со своей тележкой в первую улочку, он еле сдерживается, чтобы не закричать: «Какие у меня были дети! Люди! Это… это невозможно рассказать!»