За два десятка лет, что понадобились Белграду, чтобы разрастись в большой и поразительный город, семейство Зайца стало «зверинцем», а у главы семейства и дома и в обществе сложились те самые болезненные отношения, описанные нами вначале.
Трудно добавить что-нибудь еще о жизни тех лет, говоря о Зайце, который слишком мало значил в этой жизни и еще меньше от нее получал. Да и сколько в тогдашнем Белграде было людей без направления и места в жизни, лишенных силы и воли, однако остро ощущавших бесполезность, никчемность бесцельного и недостойного существования! Но у большинства до кризиса и перелома дело не доходило. У Исидора Катанича все же дошло.
Кто знает, насколько хватило бы долготерпения пассивному по натуре Зайцу, если бы его семейная жизнь не становилась все тяжелее и непереносимее. Маргита с годами утрачивала всякую способность сдерживать себя и обуздывать дурные наклонности сына. Какие только нелепые планы не рождались в голове у Зайца! То он решал все бросить и поселиться уединенно на окраине города, то бежать куда глаза глядят или, наконец, потребовать развода хотя бы и ценой скандала, но мысли эти, приходившие ему в самые тяжелые минуты, потом забывались, и он продолжал терпеть и только с удивлением спрашивал себя, как может вообще существовать семейный союз, где мать и сын, по крайней мере в отношении к нему, не проявляли ни единой доброй человеческой черты.
В канцелярии, где он служил, дела обстояли не намного лучше. Казалось, ему повсюду было уготовано такое же положение, как и в семье. Исидора Катанича бессовестно эксплуатировали, злоупотребляя его безответностью, относились к нему как к бессловесному существу. «Этого господина Зайца у нас никто и в грош не ставит», — замечал, бывало, с удивлением и некоторой долей сочувствия старый служитель Канцелярии королевских орденов. А уж ежели у нас кого и в грош не ставят, значит, им помыкают все, кому не лень.
Точно так же было и вне канцелярии. Униженный и одинокий в своем доме, он стремился хоть к кому-то прилепиться, но и это ему не удавалось. Пробовал он ходить в кофейни, где его сослуживцы имели постоянные столики и водили общую компанию. Но и там он чувствовал себя не в своей тарелке, терзался от того, что с ним никто не говорит ни в шутку, ни всерьез и что и самому ему нечего сказать, а если он и скажет что-нибудь, так и это пропадает незамеченным. В одиночестве своем он часто возвращался мыслями к тем временам, когда он рисовал, следил за развитием живописи, вспоминал он и свои стихи, и свой «божественный» альт, но мир искусства давно был для него закрыт и отверг его, как отвергло и все прочее.
Единственное, что осталось ему от незабвенной юности, — это привычка к чтению. Правда, теперь оно приобрело случайный и беспорядочный характер. Как все, кто ищет в чтении прежде всего утешения и забытья, он все реже и реже находил себе книги, которые могли бы увести его подальше от действительной жизни.
Таким образом, и эта последняя спасительная дверь все чаще закрывалась перед ним, и открывать ее с каждым разом становилось все труднее.
Где-то около 1930 года тягостное положение Зайца подошло к роковому пределу. Могущество Маргиты достигло наивысшей точки. Ее единственный сыночек Тигр, распущенный, сильный, длинноногий парень, уже проявлял признаки преждевременной возмужалости и своей наглостью сгущал и без того гнетущую атмосферу в доме. Заяц похудел до пятидесяти килограммов. На глаза его то и дело навертывались слезы, руки дрожали. Это отражалось и на его каллиграфии. Он сторонился людей, тяготился работой. Продолжавшая распухать Маргита и Тигр, росший чуть ли не на глазах, вытесняли его из жизни, жизнь стала ему ненавистна. Он начал помышлять о самоубийстве.
В ту пору обитателей Белграда, бурлившего страстями и пресыщенного изобилием, гораздо чаще, чем это можно себе представить по слухам, газетной хронике и книгам, преследовал черный призрак самоубийств, обходя, как правило, непросвещенных бедняков и посещая людей обеспеченных и образованных.
Мысль о самоубийстве стала единственным утешением и верной спутницей Зайца. Против нее восставала и решительно осуждала ее здоровая часть его существа, но слабость и подавленность безудержно влекли его к осуществлению рокового намерения. Добропорядочность и сохранившееся еще человеческое достоинство долго отвергало эту мысль, но в конце концов, сломленный, он вынужден был искать наиболее «пристойный» способ добровольного ухода из жизни. «Только без крикливости и мерзкого позерства», — подсказывал Зайцу его помраченный рассудок.
Погруженный в мысли о неотвратимом конце, обходя как-то железнодорожные пути вдоль савского берега в поисках наиболее приемлемого и благопристойного способа свести счеты с жизнью, Заяц вместо смерти открыл вдруг Саву и на ней удивительную жизнь.
В тот майский день, гонимый своими мрачными думами, брел он от общественной купальни на Чукарице по берегу реки, пестревшему беспорядочно разбросанными домишками, бараками и причалами, и на полуистлевшей перевернутой барже увидел своего старого доброго знакомого. Это был Мика Джёрджевич, по «роду занятий капитан первого класса в отставке». Заяц знал его еще молодым подпоручиком в войну 1912 года, а потом встречался с ним в Тулоне, в 1915 году. После войны они виделись всего раза два, и Заяц узнал, что капитан по какой-то причине ушел из армии. И вот теперь Заяц встретил его здесь, на Саве, полуодетого, успевшего уже прекрасно загореть, с удочкой в руках. Заяц подсел к нему, и у них завязался разговор.
Капитан Мика был родом из Иваницы. Невысокий, коренастый, наголо обритый; его черные блестящие глаза излучали какой-то поразительный свет. Фронтовик и инвалид, он вскоре после окончания войны вышел на пенсию и снимал сейчас комнатенку на Сеняке.
— Да на самом деле я здесь, брат, на Саве, живу, с водой и здешним народом.
Заяц, занятый своими мыслями и не замечавший ничего вокруг, осмотрелся внимательнее. Берег и в самом деле кишел людьми — купальщиками, рыболовами, рабочими, рыбаками, бродягами и прочим людом неопределенных занятий и неопределенного происхождения.
Он завернул сюда и на следующий день и нашел капитана; он сидел, словно изваяние, на том же самом месте и в том же самом блаженном настроении.
— Живу, брат, что твой помещик, — с ироническим нажимом произнося слово «помещик» и делая широкий жест рукой, сказал капитан. — Ни перед кем не в ответе. Приходи, когда хочешь, и рыбачь себе на Саве на здоровье, и рыбе от этого урон небольшой, и мне прибыль невелика, а все же приятно! Сживается человек с народом на реке. Я тут каждую лодку, каждую купальню, каждый плот, и дом, и кофейни вдоль всего берега как свои пять пальцев знаю. Подкрепишься где бог пошлет, там, глядишь, в картишки перекинешься, а потом и соснешь малость. Вечерком посидишь с друзьями, рюмочку пропустишь, рыбкой закусишь. Ни с кем я своей долей не поменяюсь! Так у меня и проходит семь-восемь месяцев в году. А настанет осень — я в свое село закатываюсь. Там тоже славно! Приходилось ли тебе слушать, как в печке потрескивают поленья, а на дворе дух захватывает от мороза? Весной я возвращаюсь в Белград и оседаю на Саве — и снова до осени.
Так говорил капитан Мика, может быть, слишком громко и пространно, чересчур подчеркивая свою беспечность и праздность, но Заяц ничего этого не замечал, переполненный счастьем обретения человека, проявившего желание сердечно и открыто с ним беседовать и радостно отзывающегося о жизни. Он не совсем понимал, что это за жизнь и что находит капитан в этой Саве! Но он видел перед собой здорового и явно довольного жизнью человека. И Заяц тотчас же подумал о своей жизни и о том, какая мысль привела его сюда. А капитан Мика, будто догадавшись об этом, схватил Зайца за плечо и энергично встряхнул его:
— А ты, брат, что-то больно исхудал. Правда, богатырем ты никогда не был, но, ей-богу, от тебя половина осталась!.. — говорил капитан своим громким голосом. (Иначе, видимо, он не умел говорить.)
У Зайца защемило в горле, глаза наполнились слезами, и впервые он ощутил острую потребность пожаловаться, но врожденная застенчивость и на этот раз взяла верх, и он неопределенно пробормотал:
— Да, так, знаешь… дела… заботы… У каждого…
— Полно, брат, что ты будешь на всякого там «каждого» равняться, пусть они идут, откуда пришли, а ты обзаводись-ка удилищем да крючками, снимай галстук и все это барахло и садись возле меня… Ну, не прямо тут, а чуть подальше, а то, чего доброго, рыбу распугаешь! Садись, говорю тебе, и увидишь, что с тобой сделают за неделю солнце и вода. Другим человеком станешь! Да еще каким человеком. Сейчас умные люди на Саве живут, поверь моему слову. А там… — И капитан махнул рукой в направлении серо-зеленого нагромождения прилепившихся друг к другу домов, образующих центр Белграда, но ничего не сказал, а только сплюнул в воду.
Заяц послушался не столько капитана, — на его взгляд, немного чудаковатого, — сколько подчинился неудержимой тяге к реке, к воде. Ибо с той самой минуты, как он присел рядом с капитаном на перевернутую баржу, он уже не мог противиться необъяснимо притягательной силе, имя которой — Сава.
Разумеется, на первых порах Заяц натолкнулся на яростное сопротивление Маргиты.
— Что это с тобой? Ты, кажется, совсем сдурел, на старости лет вздумал рыбаком заделаться, — выходила из себя Маргита, ибо ей ненавистна была всякая радость. — Где это видано, чтобы порядочные люди шатались по Саве и якшались там с картежниками и мошенниками!
«Какая удивительная способность во всем видеть только дурное и все поливать грязью! Откуда в ней это?» — думал Заяц. Впрочем, этот вопрос уже многие годы сверлил его мозг, но ответа он не находил. Не обошлось без скандала и при покупке рыболовных снастей и необходимой для реки одежды. Маргита чувствовала, что у мужа появилась в жизни какая-то радость, отравить и испортить которую было не в ее силах! Значит, он выходит из-под ее власти?! Это бесило ее. Сколько тут было шипения и брани, сколько хлопанья по необъятным бедрам, но Заяц, к ее удивлению, непоколебимо оставался при своем, храня спокойное упорство человека, готового все перетерпеть ради осуществления своей заветной мечты.