Том 2. «Проблемы творчества Достоевского», 1929. Статьи о Л.Толстом, 1929. Записи курса лекций по истории русской литературы, 1922–1927 — страница 76 из 135

ится на крыльях "многоплановой" конструкции. А что касается социально-классовой базы — поминай как звали! <.. > И зачем только автор говорил о капитализме, об объективизме, о борьбе станов? Ни к чему все это! Но видите ли, в этом безумии есть свой разум. Время такое: время трудное, время жесткое, время требовательное и подозрительное. А ну-ка попробуйте упрекнуть Бахтина в том, что он игнорирует социально-классовый момент! Бахтин ответит вам сокрушающе: позвольте, а разве я на странице такой-то и такой-то не говорил о капитализме, не говорил о том, что структура романа определена социальным бытием. А потом? — Потом уж можно спокойно заявить, что герой не предопределен и не ограничен социальной средой. И волки марксизма сыты, и овцы идеализма целы. А на самом деле волки воем воют, а овцы — те действительно откормлены великолепно <.. > Мы убеждены, что увлекательно и интересно написанная книга Бахтина очень даже способна соблазнить "малых сих", ибо автор великолепно прошел школу классовой маскировки своих, по существу, идеалистических позиций!»

Точными движениями снимаются камуфляжные оболочки, и рецензент добирается до «ядра», находя его в четвертой главе, в словах о «человечности» авантюрного героя, о «вечном и себе равном человеке» и его «вечной человеческой природе» (с. 76). «Наконец-то Бахтин раскрыл карты! <…> Так вот что означает тезис автора, что Достоевский берет героев вне временного протяжения! Карты раскрыты! Речь идет о выдвигании вечной человеческой природы, которая стоит над отношениями "помещика и крестьянина, собственника и пролетария". Вот тебе и знаменитые кристаллы, чудесно отполированные грани, в которых что-то отражается! А на самом деле ловко замаскированный поход против материалистического понимания художества».

Напоследок тоже возникает имя Переверзева, но иначе, чем у рецензента «Учительской газеты»: почему в обозрении достоевсковедческой литературы у автора обойден Переверзев? «Казалось бы, ему, желающему утвердить единство художественной и социальной базы, работа Переверзева, хотя бы как материал, необходима как хлеб насущный! А Бахтин молчит, точно воды в рот набрал. Не одобряет и не порицает. Это — прием. Незачем Бахтину специально полемизировать с Переверзевым. М. Н. Бахтин молча, но упорно атакует под дымной завесою "граней" и "кристаллов" позиции диалектико-материалистического понимания художества. Атакует безуспешно, но это уж не вина его, а беда». «Но ведь идеалисты тоже кое-чему научились. Они понимают, что в прямой борьбе им не победить».

Налитпостовской статьей был вполне установлен основной тон этого первого (и последнего вплоть до начала 60-хгг.) обсуждения книги в советской печати. Но известная полифония была создана голосом А. В. Луначарского, выступившего с большой статьей «О "многоголосности" Достоевского (По поводу книги М. М. Бахтина "Проблемы творчества Достоевского")» в «Новом мире», 1929, № 10, с. 195–209. Луначарский, находящийся при конце своей политической карьеры (устранен со своего классического поста Наркомпроса в этом году) и на исходе жизни, оценивает книгу с позиций либеральной марксистской социологии и принимает ее как событие, о чем говорит сам факт такой большой и, надо сказать, увлеченной статьи такого деятеля по поводу книги. Откровенное отношение к ней Луначарского выражено его рукописной ремаркой на полях его личного экземпляра книги (РГАЛИ); на с. 214 ПТД под последними строками третьей главы второй части о том, что историческая проблема возникновения стиля Достоевского и его напряженного слова «выходит за пределы нашей задачи» (с. 155), читатель Луначарский пишет: «Но чуется, что наметка у автора есть. А проблемы поставлены интересно, и работа над ними может далеко повести. Исполать!»[298] Опять же: знал ли он, когда это писал, что сейчас решается для автора? Знал, скорее всего, и благословлял автора на работу, которая «может далеко повести», притом повести как раз в ту сторону исторического обоснования теоретического «тезиса» книги, в какую и будет развернута десятилетия спустя вторая ее редакция.

Так откровенно высказываться в публичной статье отставной (только что) советский вельможа не мог; и главный тезис книги он принимает с большой оговоркой и со своим, радикально иным, объяснением — но принимает; и впоследствии, отвечая на статью Луначарского в ППД, М.М.Б. имел основание утверждать, что Луначарский «в основном разделяет выставленный нами тезис о полифоническом романе Достоевского» (ППД, 45). Собственно, он подряд сочувственно излагает главные положения книги: о сочетании подхода «почти исключительно со стороны формы» с «некоторыми экскурсиями» в область социологии (разумеется, отмечается здесь и Каус — единственное имя из стольких рассмотренных в первой главе ПТД, упомянутое во всех советских рецензиях, — и то, что Бахтин «очень хорошо поясняет» его), о том, что «голоса» романов это «точки зрения на мир», «активные идеи», «а не просто теории», что «романы Достоевского суть великолепно обставленные диалоги»; заметил критик и то, что «Бахтин как будто бы допускает какое-то высшего порядка художественное единство в романах Достоевского, но в чем оно заключается, … — понять несколько трудно». Заметил и, конечно, «почуял» (вспомним его рукописную запись: «Но чуется…»), как «может далеко повести» выяснение этого недоговоренного в книге (несомненно, сознательно, что, вероятно, тоже «почуял» критик) постулата. И противопоставил ему свое объяснение главного наблюдения автора книги, но само наблюдение, при всех коррективах, принял: «Но почему же, однако, надо признать, что есть значительная доля правды в утверждении Бахтина…?» Объяснение Луначарского — социально-психологическая расщепленность сознания Достоевского, «рядом с расщепленностью молодого русского капиталистического общества…», породившая полифонию неслиянных голосов. В ППД потом М.М.Б. назовет этот «историко-генетический анализ» «безусловно, глубоким», но, излагая его, являет один из примеров своей «речевой тактичности»: «Бахтин как бы переходит на язык, понятный Луначарскому и его последователям, не то чтобы пародируя его, но показывая позицию Луначарского адекватно тексту его рецензии»[299]. А затем отклоняя эту позицию простым ответом, что взятые в качестве объяснения Луначарским противоречия русского капитализма и расщепленность писательской личности Достоевского «являются чем-то отрицательным и исторически преходящим», чего нельзя сказать о созданном Достоевским романе, наоборот. И на заключение статьи Луначарского: «Достоевский ни у нас, ни на Западе еще не умер потому, что не умер капитализм и тем менее умерли его пережитки» — отвечает просто: «Открытие полифонического романа, сделанное Достоевским, переживет капитализм». Тем самым косвенно он во второй редакции книги снимает свою тактическую опору на Кауса, хотя подтверждает тут же, что исторические условия эпохи Достоевского «оказались оптимальными условиями» для возникновения его романа. Но — приходится соблюдать баланс поэтики и социологии и в начале 60-х гг.: «Поэтику нельзя, конечно, отрывать от социально-исторических анализов, но ее нельзя и растворять в них» (ППД, 48–50).

Другая линия возражений Луначарскому в ППД относится к именам Шекспира и Бальзака, выдвинутым критиком в качестве создателей художественной пол колонии до Достоевского. М.М.Б. согласен считать их принадлежащими к той же линии европейской литературы, завершителем которой стал Достоевский, но только его признает «создателем подлинной полифонии» (ППД, 46–47).

Либеральный марксист Луначарский, не утративший артистического взгляда на русских писателей, всего через месяц после статьи во вступительном слове на вечере, посвященном Достоевскому, вынужден взять жесткий тон: «Но вреден ли Достоевский? В некоторых случаях очень вреден, но это не значит, чтобы я считал, что следует запретить его в библиотеке или на сцене <…> Но что здесь нужна осторожность, что Достоевский должен даваться всегда с определенной комментирующей критикой, что к нему нужно относиться как к сильно действующему веществу, которое так просто каждому в руки не должно быть вручаемо, особенно подрастающим поколениям, что Достоевский должен даваться в рамках, и чрезвычайно твердых рамках, действительно объективной, но в то же время выдержанной революционной критики, — это не подлежит никакому сомнению»[300]. В качестве представителя такой критики назван Переверзев — и тут же взят под осторожную защиту (над ним собираются тоже уже идеологические тучи), — но Бахтин в таком контексте помянут быть уже не может. Статья о нем и выступление на вечере являют расщепленное сознание самого Луначарского. 1929 г. — поворотный не только для автора книги ПТД, но и для ее героя: ситуация с Достоевским в советской критике ужесточается. Книга очень точно явилась к этому повороту.

Весьма любопытно, что в лекциях в записи P.M. Миркиной М.М.Б. в одном месте упомянул Луначарского и словно предугадал его будущую роль в судьбе своей книги (данная лекция относится, скорее всего, к 1926 г.): «От современных марксистов он <Луначарский> далек, и правительство вполне право, что недоверчиво к нему относится» (с. 294).

По воспоминанию автора, статья Луначарского помогла при решении его личной участи (пересмотр приговора). Но определить направление обсуждения книги она не могла. Определял его Гроссман-Рощин. Последним выступлением 1929 г. была рецензия без подписи в «Октябре», № 11, с. 195–197. В ней тот же мотив: идеализм под маской социологии. Тот же Каус и та же «вечная человеческая природа» авантюрного героя и сквозь него — героя Достоевского: для рецензентов стало дежурной мишенью это место в четвертой главе. «Следующая цитата не оставляет ни тени сомнения в идеалистической ушибленности Бахтина» — и рецензент цитирует это место. И вывод: «В Западной Европе не проходит увлечение Достоевским. Это понятно. Дезорганизованное бытие промежуточных классов объясняет примесь восхищения Достоевским. У нас идет преодоление достоевщины не путем абстрактного и огульного отрицания и порицания, а путем научного уяснения корней и направленности творчества Достоевского. К