Том 2. Проза и драматургия — страница 22 из 76

Когда я подал заявление об уходе. Король дважды довольно тупо прочитал его, потом снял очки и большой мясистой ладонью помял глаза, как бы раздумывая, что выбрать из вихря вариантов, проносившихся в голове. Из этого вихря он выбирал обычно почему-то самые банальные варианты.

— Что я могу сказать? — сказал он, и я знал, что ему сказать и вправду совершенно нечего. — Это большое легкомыслие. Больше ничего. Ты можешь мне сказать что-нибудь более внятное, кроме «по собственному желанию»?

Ну не мог же я объяснить ему все причины… Это и вправду было легкомыслием.

— Мне надоело, — ответил я, — быть пересказчиком событий. Я хочу сам эти события делать.

— Чем ты будешь заниматься?

— Сменю профессию, Король.

— На кого?

— На кому, — сказал я, — так по-русски будет правильней.

— Ну ладно, на какую профессию?

— Стану озером. Буду лежать и отражать облака.

— Может, тебе нужно немного передохнуть? Давай мы покрутимся без тебя. Могу попробовать достать путевку через наш Союз в Варну.

— Я и сам могу достать такую путевку через наш с тобой Союз.

— Ну так что же?

— Я все решил. Мне сорок лет, жизнь к излету.

— Тебе вот именно что сорок лет! — возмущенно сказал Король, но, возмутившись этим фактом, он вывода из него так и не сделал.

Я знал, что этот разговор — последний. Шеф был в Америке, а его зам. Шиловский был настолько стар и равнодушен ко всему и не интересовался ничем, кроме методов лечения почечно-каменной болезни, что мог бы утвердить мне зарплату большую, чем у него самого. Шеф — другое дело. Он был из наших. Да и в редакции не решалось ни одного важного дела, чтобы шеф, как бы мимоходом, не поставил бы меня в известность или как бы попутно не выяснил бы моего мнения, которое он вскоре выдаст за свое. А может быть, наши мнения просто совпадали? Не знаю. Да и не важно теперь все это.

Я твердо знал, что, чего бы это мне ни стоило, я возьму лыжи, уеду в горы без всяких телефонных звонков, писем, обрызганных слезами, и рыданий в подъездах. В Москве шли февральские снега. Еще не успев добраться до поверхности Садового кольца, они темнели на спуске и ложились под радиаторы торпедных катеров, которые шли плотной толпой, поднимая по обеим сторонам волны грязно-коричневой смеси воды и снега. Работали стеклоочистители. Водители напряженно смотрели вперед. Забрызгивало задние стекла. Прыгали огни светофоров. Низкое темное небо висело над салатовыми стадами такси. Чей-то добрый голос мягко просил на пол-Москвы: «Пятьдесят шесть — шестьдесят шесть — возьмите вправо». От снегов было темно по-осеннему, и днем во многих домах горели огни… В редакции пахло листами со свежей версткой, старым кофейником нашим и бутербродами с сыром.

Король сказал:

— Старик, ну, в случае чего… если материально… я тебя буду печатать всегда.

Мы с ним работали восемь лет. Все-таки восемь лет никуда из жизни не спишешь.

— В случае чего, если материально, я приемщиком бутылок пойду. Говорят, у них роскошная жизнь.

— Нет, старик, я серьезно.

Король был старше меня на пять лет. Иногда мне мучительно хотелось подружиться с ним. Временами я его просто любил. Однажды мы с ним шли по Гамбургу. Дисциплинированные жители этого города терпеливо ждали на перекрестке зеленого света. Улица была небольшая, и машин не было. Однако все стояли и ждали. Картина, которая заставила бы заплакать любого московского инспектора.

— Нет, — вдруг сказал Король, — я им не простил.

Он сказал это совершенно без злости. Я его хлопнул по плечу, и мы пошли дальше.

Восемь лет я отчаянно воевал с ним, клял свою судьбу, что она доставила мне такого тупого начальника. Я множество раз корил себя за то, что в свое время отказался возглавить отдел и остался спецкором. Правда, это давало мне возможность ездить, писать и кататься на лыжах. Другого мне и не нужно было. Все правильно.

Мы простились с Королем, и впервые за восемь лет он сделал попытку меня обнять, чего я совершенно не выношу.

…Я позвонил один раз, всего один раз.

— Алло, — сказала она таким мягким и ласковым голосом, с такой улыбкой и нежностью, что только от одной мысли, что все это теперь адресовано не мне, я похолодел.

— Здравствуй, это Павел.

— Да, — деревянно откликнулась она.

— Я звоню тебе вот по какому поводу: у меня в субботу собираются все наши, и я хотел бы, чтобы ты присутствовала. В противном случае я должен всем что-то объяснять.

— Ну и объясни.

— Этого мне бы и не хотелось. Есть ряд обстоятельств…

— Ты всегда был рабом обстоятельств.

О, это была ее излюбленная манера — перевести разговор из мира простой логики в сферу возвышенных, но сомнительных выводов, необязательных и ничего не значащих. Она часто, например, говорила: «Мудрый побеждает неохотно», имея в виду то ли себя под «мудрым», то ли меня, побеждавшего с охотой. Впрочем, истина никогда не интересовала ее. Ее интересовало только одно — победа, итог. В самом крайнем и либеральном случае ее интересовало ее собственное мнение об истине. Сам же предмет в его реальном значении был для нее совершенно безразличен. Более того — чем больше он не походил на то, каким ему надлежало, по ее мнению, быть, тем большей неприязни он подвергался.

— Я тебя люблю, — сказал я.

— Это пройдет, — ответила она и положила трубку.

Я поплелся в свою квартиру, пустую и холодную, как тюрьма. Некоторое время я стоял в подъезде, рассматривая надпись на стене, появившуюся несколько дней назад. Толстым фломастером было написано: «Мне 18 лет. Боже, как страшно!»

…Ровно через двадцать четыре часа я стоял у гостиницы «Чегет» в горах Кавказа. Луна всходила из-за пика Андырчи. Переваливавшие через гребень облака, освещенные луной, были белы, как привидения. Над перевалом Чипер-Азау то и дело открывался из-за облаков фонарь Венеры, окруженный светлым ореолом. На небольшой высоте над горами быстро и молча прошел искусственный спутник. Ветер бродил по верхушкам сосен, шумела река. В природе был полный порядок. Она никому не изменяла, но и никого не любила.

Для того чтобы увидеть звезды, с каждым годом все дальше и дальше надо уезжать от дома…

Иногда мне представлялось — я это ощущал с поразительной ясностью, — что уехало мое поколение на самой последней подножке воинского эшелона. Состав — смешанный. Перед паровозом ФД на открытой платформе с песком — зенитные орудия. Теплушки. Пассажирские вагоны с деревянными ступеньками. Странные железные заслонки у окна — наверно, для того, чтобы пассажирам, кто из окон выглядывает, ветер дорожный и дым паровозный в глаза не попадали. Под потолком вагона — свеча за стеклышком, лавки деревянные блестят, шинелями отполированные. Накурено. Солдаты, бабы, гармошки, бинты, карманы гимнастерок булавкой заколоты. Огонь добывается, как при Иване Калите — кресалом по куску булыжника. Кипяток на станциях. Танки под брезентом. В вагонах пели на мотив «Роза мунда»:

В дорогу, в дорогу, осталось нам немного

Носить свои петлички, погоны и лычки.

Ну что же, ну что же, кто пожил в нашей коже,

Тот не захочет снова надеть ее опять.

Последний вагон в эшелоне — детский. Деревянные кинжалы. Звезды Героев Советского Союза, вырезанные из жестянок американской тушенки. Довоенные учебники в офицерских планшетах. В гнезда для карандашей ввиду их полного отсутствия вставлены тополиные прутики. В нашем вагоне пели:

Старушка не спеша

Дорогу перешла.

Ее остановил милиционер…

Мы держали в тонких руках жидкие школьные винегреты и смотрели на уходящую дорогу. За нашим последним вагоном клубилась пыль — то снеговая, то июльская, рельсы летели назад. Наша армии, наши личные армии шли на запад, и по вечерам мы подбирали горячие пыжи, падавшие на улицы, озаряемые вспышками салютов. В кинотеатрах шла «Серенада Солнечной долины», и английские эсминцы под звуки «Типерери» входили в Североморск, который тогда еще назывался Ваенга. Наш поезд летел к неведомому пока еще дню победы, к счастливой-пресчастливой жизни после этого дня.

Господи, ну прошло же это, прошло! Почему же все это так крепко сидит во мне? Почему, уезжая из Москвы, ну хотя бы на электричке — на север, на запад или юг, я чувствую, что через сорок километров пути наш электропоезд попадает на территорию «тысячелетнего рейха»? Почему с нескрываемым сентиментальным умилением и чуть ли не со слезами я смотрю на школьников, стоящих в почетном карауле у Вечного огня? Каким дорогим мне кажется это! Как я рад думать, что они хоть немножко соединены во времени с нами, что нация наша продолжается, не забыв ничего — ни хорошего, ни плохого из того, что было с нами…

…Впервые я попал в горы через семь лет после окончания войны. В горах не было ни отелей, ни дорог, ни канатных дорог, ни фирмы «Интурист». Последние иностранцы, посетившие Кавказ, были егеря знаменитой дивизии «Эдельвейс», герои сражений в Норвегии и на Кипре, альпинисты и горнолыжники высокой выучки, прекрасно научившиеся убивать в горах. Горы не скрывают ничего. На перевалах и гребнях Кавказа они ничего не прятали от нас — ни сгнивших кухонь «Мета», ни автоматов «шмайсер», ни солдатских черепов в ржавых касках. Написано в песне: «…ведь это наши горы, они помогут нам!» Да, это были наши горы, любимые и желанные, белые и синие. Они были Родиной, частью нашего дома, его верхним этажом, его крышей, куда мы поднимались, чтобы постоять на свежем ветру, осмотреть просторы и увидеть с высоты, что трудно увидеть с равнины — синие гребни на горизонте, море за холмами, себя на крутизне земного шара. Да, это были наши горы.

Но помощи от них не ожидалось. Они равнодушно подставляли бока своих изумрудных альпийских лугов, гребни и вершины, перевалы и снежинки равно обеим воюющим сторонам. Они равно жгли метелями обе армии, они равно сушили их дымящиеся шинели у костров. Нет, они не помогали нам. Мы помогали им.