Том 2. Проза и драматургия — страница 29 из 76

Серый говорил быстро, пытаясь словами замазать ситуацию, действительно глупую.

— Ваши ночевки у нас отменены, — сказала Елена Владимировна. — Максимум, что вы заслуживаете, — воскресный обед.

— Паша, я отдаю тебя в надежные руки!

— В надежные, — улыбнулась Елена Владимировна, — но дрожащие и замерзшие.

Она каким-то детским, наивным жестом протянула мне руки. Я подошел, расстегнул пуховую куртку и сунул ее руки в тепло, под куртку. Серый повернулся и стал подниматься.

— Ну, в общем, — говорил он, уходя, — если в течение часа вы не объявитесь, я всех подниму на спасаловку.

— Полтора часа! — крикнула Елена Владимировна.

— Это при условии ночевок, обеда с хорошо поджаренной отбивной и терпеливого, внимательного просмотра моих слайдов.

Он медленно скрывался в снежном тумане.

— Шантажист! — крикнула Елена Владимировна. — Я согласна.

Выше нас совсем все затянуло, и некоторое время в этой белой мгле было слышно, как похрустывают, удаляясь, ботинки Серого. Елена Владимировна смотрела на меня, прямо в глаза.

— Тепло? — спросил я.

Она поцеловала меня в щеку, осторожно, будто клюнула.

— Я вот что решила, — сказала она. — Раз я тебя полюбила, чего я буду глазки строить, кокетничать, говорить загадками? Валять дурака? То, что ты меня полюбишь, я это знаю, это точно.

— Ты… уверена? — спросил я. Неожиданно мой собственный вопрос прозвучал скорее как просьба.

— Это точно, — сказала она. — Ты — мой человек. Как только я тебя увидела в первый раз, когда ты вошел в комнату, где мы собрались, и стал говорить, я увидела, что это ты… Никто другой. Я тут же пошла в Терскол на почту, позвонила в Москву и все рассказала мужу, Сашке. Знаешь, я не терплю лжи. Мне очень трудно от этого, — добавила она, будто извиняясь. — Ты кто по профессии?

— Я — журналист, — гордо сказал я.

Ее руки под пуховкой, чуть гладившие мою спину, остановились.

— Ой, как неудачно, — сказала она.

— Я — хороший журналист, — сказал я.

— Ну, может быть, — сказала она неуверенно. — Конечно, может быть. Ты часто уезжаешь?

— Бывает.

— А что ты любишь?

— Как? — не понял я.

— Ну как — ну что ты больше всего любишь? Спать? Лежать в траве? Водить машину?

— Больше всего я люблю писать, — сказал я. — Работать.

— Хочешь, я тебе куплю зеленую лампу? Ну, зеленую лампу с таким стеклянным колпаком из зеленого стекла?

Ты поставишь ее слева от машинки и будешь работать. Я тебя не потревожу, ты не бойся. Да, я забыла тебя спросить — ты, конечно, женат?

— Да, — почему-то соврал я.

— Я никогда, слышишь, никогда, — твердо сказала она, — не попрошу тебя развестись. Я просто буду ждать этого, сколько бы времени на это ни потребовалось. Такие вещи, милый мой, человек должен решать сам. Без давления. Кажется, я отдохнула. Пошли?

— Пошли.

Она вытащила руки из-под моей куртки, взяла в теплые ладони мое лицо и снова поцеловала меня. Мы никуда не пошли, а стояли в снегу и целовались.

…С Василием Поповичем Граковичем я познакомился в Волгограде, где писал материал о славном капитане саперных войск Радии Брянцеве. Радий возглавлял единственную в мире городскую службу, постоянно работающую и имевшую двузначный телефонный номер, как «скорая помощь» или пожарники. Это была служба разминирования. Почти каждую неделю речники и экскаваторщики, огородники и строительные рабочие, водопроводная и газовая службы города, дачные пригородные кооперативы, колхозники звонили Радию, и он выезжал на места, где лопата или лом, ковш экскаватора или отбойный молоток звякал о ржавую смерть, лежавшую в земле с войны. С легкой руки журналистов слово «подвиг» давно уже утратило свой высокий смысл. Иногда о том, кто просто выходит на работу и выполняет план, пишут как о большом герое, совершающем «трудовой подвиг». Радий при мне и вправду совершил подвиг.

В районе дачного кооператива при рытье погреба обнаружили бомбу. Радий приехал. Это была совершенно целая четвертьтонная фугасная бомба германского производства. Радий стал копать — для этого у него имелся специальный, придуманный им самим инструмент: всякие маленькие лопаточки, скребки, кисточки. Бомба лежала в таком положении, что по уставу Радий обязан был ее взорвать на месте. Это означало, что будет снесено взрывом по крайней мере три дома, построенных с великими трудами пожилыми людьми. Каждая досочка, каждый кирпич был привезен сюда то на попутном самосвале, то на машинах знакомых, а то на себе, на тачке. Район оцепили, вывели людей, но хозяева домов стояли перед солдатами и плакали. Радий пожалел этих людей. Он сам стал откапывать эту бомбу, переодевшись в старую, латаную и замызганную гимнастерку и такие же галифе. Лежа и сидя в сырой дыре, он занимался этим довольно долго — пять часов. Вывернув донный взрыватель, Радий вылез, сел на краю ямы, похожей на свежеотрытую могилу, и закурил. Потом подошел к оцеплению, чтобы обрадовать стариков, хозяев этого дома, и распорядиться насчет транспортировки бомбы. В толпе зевак и мальчишек стоял невысокий, с покатыми сильными плечами пожилой человек с фибровым чемоданчиком. Увидев в руках у проходившего мимо Радия взрыватель, он спросил:

— Донный?

— Да, — сказал Радий.

— А боковой где?

— Бокового нет.

— Как нет? Это ж НХ-2 «Граба».

Радий почему-то стал оправдываться перед совершенно незнакомым ему человеком.

— Какая же это «Граба»? Никакая это не «Граба». Это стандарт типа «двести пятьдесят два».

— Это «Граба», сынок, не сказывай мне сказки. Я по взрывателю вижу. Там посмотри, посередке ее идет кругом насечка косая.

— Папаша, это стандарт «двести пятьдесят два».

— Поди глянь, насечка есть?

Радий пошел к бомбе. Человек, который так был уверен, что эта бомба называется «Граба», и никак не иначе, повернулся ко мне и сказал:

— Салага, а спорит. Хоть и капитан.

Радий вернулся довольно быстро.

— Вы сапер? — спросил он человека с фибровым чемоданчиком.

— Какой я сапер… — сказал человек. — Вот капитан Лисичкин Феликс Федорович — вот это был сапер. Когда мы освободили Павловск — ну, под Ленинградом музей, товарищ капитан шел под камероновским флигелем по туннелю и обнаружил сам двести двадцать семь мин-ловушек. Пойдем, я тебе покажу, где у «Грабы» боковой взрыватель.

Человека этого звали Василий Ионович Гракович. Никуда его Радий не пустил. Сам полез снова. Оказалось, что бомба прямо-таки лежит на боковом взрывателе и нужно ее подкапывать снизу. Когда щель под бомбой была почти готова, земля неожиданно стала осыпаться, и Радий, видя, что бомба сейчас осядет, лег под нее.

Это не было подвигом. Это было просто производственной необходимостью. Радий надеялся, что боковой взрыватель не сработает, самортизирует о его тело. Так и случилось.

Вечером мы собрались у меня в номере гостиницы. Радий все сокрушался насчет своей допущенной ошибки, а я выяснил, что Василий Ионович Гракович приехал в Волгоград и был здесь без жилья, без работы и, по моим наблюдениям, без денег. Сын его Петрушка, как он его называл, и невестка Алена практически выгнали старика из его родного дома, и он безропотно поехал в город, чтобы здесь устроиться на работу, найти какое-то жилье. Я связался с облисполкомом, оттуда последовали телефонные звонки в район, эти подлецы Петрушка и Алена глазом не моргнули, заявили, что отец ушел из дома «по пьянке» и никто его не выгонял. Я отправил Василия Ионовича в родную деревню, приказав ему «писать в случае чего».

Через полгода этот случай объявился. «Дорогой Павел Александрович, — писал Гракович, — сердечно и официально обращаюсь к тебе. Помоги, голубчик, всею своею справедливостью и словом. Знаю, что делов у тебя в газете до черта, однако ж призакрой глаза и вспомни нашу радостную встречу в городе-герое Сталинграде и весь мой горький рассказ». В общем, когда Гракович вернулся с войны и вследствие контузии «к польским работам был негодный», взялся он гнуть дуги. И эти дуги продавал, чтобы прокормить семейство свое — малолетнего Петрушку и Анну Ивановну, ныне покойную. С тех печальных пор воды утекло предостаточно, но теперь подлец Петрушка вспомнил эту историю и наклепал на своего отца письменным образом в прокуратуру, требуя оградить молодую семью от отца-пьяницы и заодно привлечь к ответу за то, что тот двадцать пять лет назад гнул на Петрушку не только спину, но и дуги.

Я сам решил заняться этим делом, но в это время и со мной случилась беда. Я ушел с работы и уехал из Москвы, даже не отписав ничего Граковичу. А он, я думаю, надеялся.

…Слава Пугачев еще не достиг того возраста, когда мужчину могут украсить лишь деньги. Он только взошел на перевал жизни. Какая-то фальшивая важность исходила из всей его фигуры, медлительность его была многозначительна, но за этими делами я угадывал быстроту и жесткость реакции, ясность цели и общий жизненный прагматизм. Я знал эту новую формацию тридцатипятилетних ребят, быстро усвоивших правила игры, жестоких в силе и жалких в слабостях. Они точно свершали свои карьеры, легко заводили нужные связи, не отягощали себя детьми, были воспитанны. Это были скороходы, на ногах которых не висели пудовые ядра морали. Они бежали легко и просто в полях житейской суеты, свободно ориентировались в перелесках, поросших случайными женщинами, но, едва они попадали в дремучие дубравы настоящих чувств, уверенность покидала их. В лучшем случае любовь они заменяли банальной показухой — целовались на людях и ненавидели друг друга наедине.

Со Славой Пугачевым я возился на склоне больше, чем с другими новичками: в конце смены мне нужно было кого-то выставить на ущельские соревнования новичков, и я наметил именно его. Однако мое внимание и долготерпение он воспринял как попытку навязаться к нему в друзья и что-то из этой дружбы извлечь для себя. Однажды вечером он явился ко мне в номер с бутылкой какой-то заграничной сивухи и без всякого предварительного разбега стал мне демонстрировать идеологические сокровища, накопленные им за тридцать восемь лет жизни.