Том 2. Проза и драматургия — страница 69 из 76

— А ничего… — как-то вдруг потускнев, сказал Костюкевич. — Его ли эта история обошла или он ее… Лешка, он человек деловой. Верить ему нельзя, а работать можно. Сойкин ему весь свой опыт передал.

Внизу подцепили панель, и она поехала к нам наверх, чтобы стать на вечное свое место.


— Может, вместе пройдемся на выставку? — спросил Василий.

— Нет, дорогой, — сказал я, — мне на работу надо.

— А дизеля там есть?

— Наверняка.

— На дизеля гляну. А потом в этот мир махну, в детский. Как ты думаешь, там мой список удовлетворят?

— Должны. Не только должны, но и обязаны.

На следующей остановке мне надо было сходить. Я дал Василию свою визитку и записал его адрес. На прощание он мне сказал:

— А может, все-таки сходим? Я тебя по дизелям подкую?

— Нет, — сказал я, — не могу. Мне на работу надо. Неприятности у меня.

— Ну? Большие?

— Прокол, понимаешь, вышел.

Троллейбус подошел к моей остановке. С лязгом стали открываться двери.

— Ты, Сергей, вот что, — крикнул мне Василий, — ты в случае чего ко мне приезжай, выручу!

Я соскочил на мокрую мостовую и поднял воротник.


Провожать меня они поехали вдвоем — Логинов и Жанна. Жанна вела машину и нервничала. И, чувствовал я, не только оттого, что погода дрянная и «дворники», слизывая с ветрового стекла струи дождя, не в силах справиться с туманом, заметно неспокоен был и Логинов. Он молчал, беспрестанно дымя сигаретами и ладонью прогоняя дым в приоткрытое окно.

В аэропорту я стал упрашивать их не ждать моей отправки, немедленно ехать домой — время позднее и дорога тяжелая. Тут Логинов взял меня под локоть.

— Сергей Николаевич, разговор есть. Дунь, отойди.

— Нет уж, говори при мне! — сказала Жанна и решительно сунула руки в карманы плаща.

Логинов заиграл желваками, но ничего ей на это не ответил. Откашлялся, как перед выступлением.

— Дело тут такое, — наконец сказал он, глядя в сторону. — Вы не пишите обо мне, не надо.

Помолчал, словно бы дожидаясь моего протеста. Не дождавшись, добавил:

— Вы приехали — уехали, а мне тут жить, с людьми работать.

Стариков налил нам с Вилем Климашкиным чаю и настроился слушать.

Я рассказал все. Помянул и о просьбе Логинова не писать о нем.

— Значит, прокол? — повторил мой вывод Стариков.

— С Логиновым, а не с командировкой, — заторопился я. — Обещаю два приличных материала. Об Алексее Лупине и его скульптуре и еще об одном важном деле. Как в тех местах наши брали мост. В сорок четвертом.


Стариков наклонился к тумбочке, достал сахар. Спросил:

— А что отдел думает?

— Отдел думает так, Константин Федорович, — бойко ответил Климашкин. — Сергею надо реабилитироваться. Пусть слетает подальше куда-нибудь. За серией очерков… На Чукотку, на Таймыр…

— В бухту Провидения? — выпалил я.

— Эх, корсары! — вздохнул Стариков, размешивая ложкой сахар в стакане. — Слетать-то можно. И о Логинове не писать тоже можно. Легче легкого не писать. Тем более просьба Героя… Кстати, просьба не совсем мне понятная. Он что же, осознал и не хочет, чтобы его продолжали расхваливать? Или сообразил, что розового материала на сей раз не жди — вот и застраховывается?

— Осознал! — решительно ответил Климашкин.

— Не знаю, — сказал я. — Может, и то, и другое. Убежден в одном: писать о Логинове так, как писали раньше, нельзя, а писать так, как на самом деле…

Стариков быстро глянул на меня.

— Замялся? А почему? Ощущение неблагополучия у тебя есть. Нет полной ясности. Фактов для такой ясности не хватает. И знаешь, где твой прокол? Увидел, что по схеме не получается, и тогда же, на месте, а вовсе не сейчас настроился не писать. Потому и не решился все, что узнал о Логинове, выложить ему до конца…

И Стариков вдруг хитро улыбнулся.

— А такой разговор все же был.

— Жанна? — спросил я.

— Она, — кивнул Стариков. — Его замечательная Дунька.

Замолчали. Климашкин старательно — слишком уж старательно — крутил ложечкой в стакане. Стариков некоторое время приглядывался к его действиям, а потом совсем уже весело сказал:

— Тоже мне Понтии Пилаты. Хотели руки умыть в чашке без воды… Ладно, ладно, — поспешил он, увидев, что Виля вскинулся, готовясь к спору. — Пусть будет бухта Провидения!.. Но хорошо бы ни там, ни во всех других регионах не лепить логановых… Что думает отдел?

1978

Пьеса

БЕРЕЗОВАЯ ВЕТКАПовесть для театра в двух частях

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Кондаков Рем Степанович — врач-психиатр.

Короткевич Иван Адамович — больной.

Лариса — медсестра.

Косавец Лев Михайлович — врач-психиатр, заведующий отделением.

Чуприкова Лидия Николаевна — главный врач больницы.

Логинов — полковник, работник КГБ СССР.

Ситник Сергей Сергеевич — капитан, работник КГБ СССР.

Янишевский Виктор — артист областного театра.

Воеводина Любовь Адамовна — артистка областного театра.

Маландин Василий Прохорович — заместитель министра.

Воронкова Маргарита Васильевна — жена больного, продавщица.

Сысоев — бывший больной.

Пулатов Евгений Осипович — обойщик дверей.

Ирина — бывшая жена Кондакова.

Место действия — небольшой, хоть и областной город.

Часть первая

На сцене — все участники спектакля.

Кондаков (обращаясь к зрительному залу). Эта история произошла со мной лет десять назад в небольшом городе…

Лариса. Ну, не такой уж он небольшой — областной центр.

Косавец. Доктору Кондакову после Ленинграда весь мир мог показаться провинцией.

Чуприкова. Откровенно говоря, больница тогда была у нас небольшая, старая. Длинное такое одноэтажное здание, часть окон выходила на улицу, мальчишки вечно глазели на наших больных. Мы потом занавески повесили. Топили углем. Крыша текла, сколько я ни ремонтировала, каждой весной протекала.

Косавец. Особенно у нас, в ординаторской.

Лариса. А в коридоре? Лидия Николаевна — депутат горсовета, а мы между инъекциями с тряпками бегаем!

Чуприкова. Лариса, город в то время строил очень много жилья — и в машиностроительном районе, и в Зеленых Лугах. Я считала, что с новым зданием мы могли подождать.

Кондаков. Ну, в общем, я приехал в этот небольшой областной город, где была старая психиатрическая больница. Я помню, что меня поразил огромный, красивый, как космический пульт, итальянский аппарат, который стоял у стены с облупившейся краской. За окном, забранным железной решеткой, — какой-то серый дощатый забор, деревья с облетающими листьями, дождь. Отлично помню тот день.

Лариса. Лучше вы бы не приезжали в наш город!

Косавец. Это она — любя!

Лариса. Лев Михайлович, а вы бы лучше не возникали!

Косавец. Лариса, вы в свое время придерживались другого мнения.

Лариса. Врете, все вы врете! Вы с самого начала возненавидели Рема Степановича!

Косавец. Ничего подобного! Пока он не стал выдавать себя за гастролирующего фокусника, я ничего против него не имел. Нормальный парень. Байдарочник. Помню, вы так, Лариса, напирали на это обстоятельство, что он именно байдарочник… Как будто байдарочник не может быть плохим человеком… Вообще в то время мы наделали массу глупостей.

Чуприкова. Вернее — наговорили.

Лариса. Если бы мужики хоть когда-нибудь поняли, как они глупы! Если бы…

Кондаков (перебивая). Я все-таки прорвусь. Значит, приехал я в этот город, в старую больницу и твердо надеялся, что уж здесь-то не сыщется ни общих знакомых, ни доброжелателей по телефону. Ни следов моей жены… бывшей жены и ее счастливого… партнера. Надеялся, что моя история никому здесь не станет известна.

Косавец. Мне она стала известна. И очень скоро.

Кондаков. Кстати, каким образом?

Косавец. Написали…

Кондаков. Вернее, вы не поленились и стали писать в Ленинград, наводя обо мне справки.

Косавец. Коллега, все тайное в этом мире рано или поздно становится явным.

Ситник (на авансцене). Всем поисковым группам: разыскивается Пулатов Евгений Осипович, тысяча девятьсот двадцатого года рождения. Возможно, имеет документы на имя Закошанского Станислава Юзефовича. Разыскиваемый вооружен огнестрельным оружием. При проверке соблюдать максимум предосторожности и страховки.

Чуприкова. Да, Рем Степанович, наделали вы в нашем городе шума!

Логинов. Ну почему? В общем-то, во всей этой истории Рем Степанович держался на уровне. За исключением одного момента. По-человечески я тогда, конечно, понимал его. Но в тех обстоятельствах он один мог нам помочь. Я ему верил.

Янишевский. И я верил. Несмотря на то, что подвел его однажды. Рем никогда не тянул одеяло на себя. Он просто делал дело.

Косавец. Виктор, вы — актер. Что вы понимаете в нашем деле? Дело… вера… Известен прием лечения бородавок. Врач, смазав бородавку безобидным красителем, авторитетно заявляет пациенту, что бородавка скоро исчезнет. И это действительно происходит. Пациент верит в то, что должно произойти, и подсознательно включает нервные механизмы, которые вызывают спазмы соответствующих кровеносных сосудов. И бородавка отмирает. Вера — вещь обманчивая.

Кондаков. Да, вера может исцелить меня. Кстати, я не представляю, как можно идти вперед без веры.

Косавец. Однако вы не рискнете утверждать, что у вас не было ошибок?

Кондаков. Ошибок? Глупый совершает одни и те же ошибки. Умный совершает новые. Послушайте, я все-таки хочу вернуться к своему рассказу… Когда мы приступаем к главному делу жизни, оно часто нам кажется просто эпизодом, очередным назначением, очередной командировкой, очередным опытом или мероприятием. Только время потом покажет: вот главное дело твоей жизни. И пусть после будут замечательные свершения, но, оглядываясь назад, ты всегда будешь вспоминать его, главное дело жизни. Так и я… Оставив чемодан в камере хранения, я ехал из аэропорта на такси и еще не знал, что все вы ждете меня. Что ждет меня и он — Иван Адамович Короткевич, больной. Лев Михайлович, вы помните тот день?

Косавец. Кому же, как не мне, помнить?

Чуприкова. А я ждала вас в кабинете, думала, что вы зайдете сначала ко мне, как и положено… но потом пошла сама в ординаторскую. Интересно было на вас взглянуть. Не каждый день в нашу больницу приезжают новые врачи, тем более — кандидаты наук.

Кондаков. Значит, мы были втроем…

Лариса. Была и я, между прочим.

Кондаков. Извините, Лариса.

Лариса. Ничего, я привыкла.

Кондаков. У вас, Лев Михайлович, кажется, был в это время на приеме больной?

Косавец. Был. Очередной алкоголик. Алкоголики мои, цветики степные…

* * *

Ординаторская. Косавец и Сысоев.

Косавец. Хороший мой, а вы не нарушаете мои инструкции? Не… позволяли? Только честно?

Сысоев. Помилуй Бог, Лев Михайлович! Пивной ларек обхожу, чтоб не было, как раньше: головка бо-бо, денежки тю-тю. Вот поставьте, Лев Михайлович, стакан водки передо мной и скажите: «Или выпьешь стакан, Сысоев, или я тебя расстреляю». Ну вот только вместо расстрела выпью. С отвращением.

Косавец. Хороший мой, а спите спокойно?

Сысоев. Сны снятся.

Косавец. Сны всем снятся.

Сысоев. Вот как проснусь — хуже. Замечаю чтение своих мыслей, слежку и провокации.

Косавец. С чьей стороны?

Сысоев. Со всех сторон. Понимаю про себя, что меня готовят к работе в контрразведке, подсказывают путь к этому мастерству. Стал походку свою менять.

Косавец. Это для чего?

Сысоев. Чтоб враг не узнал.

Косавец. Хороший мой Сысоев, вы по профессии — сварщик?

Сысоев. Пятого разряда.


Дверь в ординаторскую открылась, вошел Кондаков.

Кондаков. Не помешаю?

Косавец. Вы ко мне?

Кондаков. Да.

Косавец. Минутку. (Сысоеву.) Что вы принимаете?

Сысоев. Два кубика гипроксина уже принял… и эти… заграничные таблетки… в такой коробочке. Укол раз в неделю по средам.

Косавец. Все в порядке, хороший мой. Значит, принимайте и дальше, а через неделю — ко мне. Если будет ухудшение — приходите раньше. На работе все нормально?

Сысоев. Работаю. Только вот будто кто-то за спиной стоит…

Косавец. В таком случае, хороший мой, приходите ко мне послезавтра. Я найду время, и мы с вами займемся… фундаментально.

Сысоев. Как скажете. (Ушел, подозрительно покосившись на Кондакова.)

Косавец. Слушаю вас. На что-нибудь жалуетесь?

Кондаков. На судьбу разве что…

Косавец. Хороший мой, на судьбу жаловаться бессмысленно. У каждого она своя. Ну, поведайте мне о своих конкретных огорчениях… Только сначала заполним карточку. Фамилия?

Кондаков. Кондаков Рем Степанович.

Косавец. Возраст?

Кондаков. Тридцать шесть.

Косавец. В вытрезвителе бываете частенько?

Кондаков. Не бывал.

Косавец. Ну а если честно, хороший мой?

Кондаков. Честно — ни разу не был. Вот в психбольнице — приходилось.

Косавец. А я что-то вас не помню. Кондаков… Кондаков? Рем Степанович? Ну, слушайте, вы шутник! Садитесь! Вернее — раздевайтесь! Я очень рад! Как хорошо, что вы приехали! У меня насчет вас есть далеко идущие планы. Господи, я и не представился. Косавец Лев Михайлович, кандидат, заведую отделением. Так что вместе будем трудиться.

Кондаков. Спасибо за прием, Лев Михайлович!

Косавец. Разве это прием! Прием организуем. Ну, вы меня разыграли здорово!

Кондаков. Не желал. Лев Михайлович, а разве я похож на больного? Хабитус? Глаза? Речь?

Косавец. Есть такой старый, кажется, даже дореволюционный врачебный анекдот, но очень верный. Врач, задерганный за целый день, сидит, пишет. Входит мужик. «Доктор…» Врач ему: «Раздевайтесь». Мужик: «Доктор, я….» Врач: «Раздевайтесь, вам сказано!» Мужик разделся. Наконец врач оторвался от бумаг и поднял на него глаза: «Так, что у вас?» — «Доктор, я в больницу дрова привез».

Кондаков. Ну, будем считать, что я мужик, который привез дрова. Больных много?

Косавец. Нет. В основном — алкоголики мои, цветики степные.

Кондаков. Есть тяжелые?

Косавец. Есть уникальные.


Вошла Лариса.

Лариса. Здравствуйте. Это вам, доктор. (Протянула Кондакову халат.) Завтра будет крахмальный, как положено.

Кондаков. Кондаков Рем Степанович.

Лариса. А у нас тут слух был — старый приедет.

Косавец. Лариса, как там Максаков?

Лариса. Спит.

Косавец. Хорошо. Вы свободны.


Лариса ушла.

Персонал у нас хороший. Вообще у нас тут все по-семейному. Хороший город, хорошая больница. Вы на стены не смотрите, у нас и в коридоре течет. Наша шефиня Лидия Николаевна — депутат горсовета и не сегодня завтра пробьет новое здание. Она баба пробивная. А больные… обычные. Вот Максаков. Шизофрения. Поступил к нам недавно, трех месяцев нет. Аутизм, как всегда, разорванность мышления. Ничего существенного пока не предпринимали. Общие процедуры. Ну, лежит у нас и Короткевич Иван Адамович, двадцать седьмого года рождения… Я слышал, вы с Марковским работали?

Кондаков. Да, он был моим научным руководителем.

Косавец. Думаю, что и сам Марковский не встречался с таким. Полный аутизм. Стопроцентная неконтактность. Лежит у нас с войны.

Кондаков. Поразительно. Можно на него взглянуть?

Косавец. Сейчас? Пожалуйста.


Короткевич стоит, как солдат, — неподвижно, глядя перед собой. Одет в обычный больничный халат. Худ, небрит. Волосы подстрижены наспех, «лесенкой».

Если его толкнуть, он упадет и даже не будет пытаться встать.

Кондаков. Что предпринимали?

Косавец. Все, коллега, подробно записано в истории болезни, толстой, как «Война и мир». Предпринимали — все. Честно говоря, мы бросили им заниматься… фундаментально, разумеется. Ну, все, что в порядке общего лечения, он, конечно, получает.

Кондаков. Что-нибудь известно о пусковом факторе?

Косавец. Бросьте, Рем Степанович, это совершенно безнадежно.

Кондаков. А все-таки?

Косавец. Он был в партизанах, потом попал к фашистам в гестапо, его пытали.

Кондаков (Короткевичу). Как вас зовут?

Косавец. Не смешите меня, Рем Степанович!

Кондаков (к залу). Вот здесь, как всегда, в самых неожиданных и неудобных, даже нелепых обстоятельствах — со мной это случалось редко, но все же случалось — я вдруг увидел Ирину. Она всегда возникала так ясно и так несомненно, что я вздрагивал. Как сквозь толщу воды, я увидел и самого себя — истерически стягивающим бельевой веревкой очередной чемодан, полный книг. Она курила, прислонясь к стене нашего коридора под дешевой репродукцией «Христос в пустыне» Крамского. «Ну зачем так уж сразу? — говорила она. — Я тебя не прогоняю. А ты подумал о прописке? Ты ведь лишишься ленинградской прописки!» Она собралась на теннис и уже вырядилась в васильковый тренировочный костюм. Держала в руке пепельницу, стряхивала туда пепел с сигареты — она всегда любила чистоту. Я видел ее прекрасно: светлые волосы, стянутые в тугой пучок на затылке, ногти цвета темной венозной крови, старательно отполированные. Со своим хахалем она познакомилась на теннисе и теперь шла на тренировку, как на бал. Я видел даже, что у нее отлетело одно золотистое звено в молнии на куртке, возле шеи. Она твердила: «Прописка, прописка, сохрани прописку…», а я в те дни мечтал сохранить лишь одну прописку — на этом свете… Видение длилось секунду, даже, наверно, меньше…

Косавец. Что с вами, Рем Степанович?

Кондаков. Ничего. Нормально.

Косавец. Вам плохо?

Кондаков. Нет, все в порядке… А он вообще — говорит?

Косавец. Он, несомненно, слышит и, несомненно, может говорить. Но твердит всегда одно и то же, по одной и той же команде. Смотрите. Короткевич, встать!

Короткевич. Нет. Не был. Не знаю.

Косавец. Вот и весь сказ.


Вошла Чуприкова.

Чуприкова. А, коллега, здравствуйте! Не летун?

Кондаков. Летун. На самолетах «Аэрофлота».

Чуприкова. Я вас таким и представляла — молодым и красивым. Смотрите, из нашего города никуда не отпустим. И квартиру дадим, и жену трудоустроим.

Кондаков. Жены нет.

Чуприкова. Женим! У нас тут полно симпатичных людей. Правда, Лев Михайлович?

Косавец. Несомненно.

Чуприкова. Вот, например, Райка Копченова из Управления культуры. Красавица, только что развелась, машина при ней осталась, «москвич» ижевского завода. Дача, участок двенадцать соток. Мужа раздела как липку.

Кондаков. Как липку? Может, лучше кого-нибудь мне подберем из больных? Но только чтоб добрая была.

Чуприкова. Заказ приняли. Вы, говорят, с самим Марковским работали?

Кондаков. Марковский меня учил, но я не все его идеи разделяю.

Чуприкова. И он об этом знал?

Кондаков. Конечно.

Косавец. Ну, будет вам! Второй такой головы, как Марковский, и на свете нету!


Кондаков засмеялся.

Я что — не прав?

Кондаков. Просто вспомнил, как однажды у Марковского разболелась голова. Именно та самая — первая голова в мире. Он сидит, глотает амидопирин. Дело было поздно ночью, мы работали. Нянечка пришла убирать и спрашивает у старика: «Чего это ты пьешь?» А он ей: «Таблетки, мамаша, голова болит». Нянечка так это недоверчиво посмотрела на него, потом говорит: «Чего ты врешь? Чему тут болеть? Тут же кость одна!»


Все засмеялись.

Чуприкова. Я чувствую — мы сработаемся. Пойдемте ко мне. Что здесь стоять?

Все направились к выходу. Кондаков задержался, подошел к неподвижно стоящему Короткевичу.

Кондаков. Вы слышите меня, Иван Адамович?

Чуприкова. Вот горюшко-то наше. Ну, да вам дадим перспективных больных. Пойдемте. Я с утра звонила в горсовет, будем вам пробивать квартиру.


Они вышли. Остались Косавец и Короткевич.

* * *

Косавец (к залу). Нет, встретили мы Рема Степановича очень хорошо. Потом я много думал об этом. Легче легкого меня было обвинить в том, что я ему завидовал. Нет, я не Сальери, мне достаточно того, что у меня есть. Но иногда я чувствовал себя так, будто попал на вечер новейших современных танцев, а умею танцевать только вальс. Не уверен, что смог бы так, как он, — бросить все: Ленинград, работу у Марковского… а взамен получить?.. Не знаю. Этим танцам я не обучался. (Вышел.)

Короткевич (к залу). Он носил валенки. Единственный из немцев, он ходил в валенках. Мюнстер… Мягко ступал, не слышно, когда он подходил сзади. Говорил по-русски: «Чтобы понять душу вашего народа, надо всего-навсего всунуть ноги в валенки…» Мюнстер… Бил сразу, на полуслове. Начнет что-нибудь говорить… и бьет. Во время допросов заводил патефон. Бил под музыку. У нас в пионерском лагере был свой оркестр, я играл на бас-балалайке. Она была огромная, больше меня. Где сильная доля, там я дергал струну. Мюнстер бил меня на каждую сильную долю в песенках. Потом переставал бить, а я все ждал ударов на сильную долю. Он смеялся. Потом — электричеством… Вот сюда привязывал провода, на кисти рук… Мюнстер кричал: «Знаешь Корзуна?» — «Нет». — «Где документы?» — «Не знаю…» Один раз нас бомбили наши советские аэропланы. Все гестапо попряталось в подвалы, а Мюнстер не ушел. Он бил меня под взрыв каждой бомбы. А бомбили долго…


Появился Кондаков.

Кондаков (к залу). Я получил стандартную однокомнатную квартиру. С телефоном. Главврач Чуприкова, шефиня, как ее звали в больнице, не бросала слов на ветер. Она оказалась настолько деятельной и активной, что я опасался, как бы она и вправду меня не женила… Телефон не давал мне покоя. Мой номер был шестьдесят — сорок семь. Мне постоянно казалось, что Ирина какими-то неведомыми путями узнает этот номер и среди ночи разбудит меня звонком: «Прости, я тебя люблю…» Однако она даже не догадывалась, куда я уехал, в какой город! Думаю, вряд ли ее это интересовало. Тем не менее я — по дурости — дал телеграмму Стасику Придорогину, что, мол, живу здесь и мой телефон такой-то. Тайно надеялся, что уж кто-кто, а этот трепач Стасик сообщит ей мои координаты. Потом презирал себя за эту телеграмму. И вздрагивал от каждого звонка. Да, я делал тогда много глупостей. Иной раз, лежа ночью на своей раскладушке, перебирал в голове разные варианты мести своей Ирине. А утром мне становилось страшновато, что в моей голове есть клетки, способные на обдумывание подобных злодейств… В чем я не ошибался, так это в работе. Старый пижон Марковский, достаточно неверный в жизни и божественно гениальный в науке, все же сумел кое-что мне втолковать. Работы в новой больнице было у меня много. Особенно интересовал меня самый трудный больной Иван Адамович Короткевич. По литературе я знал несколько таких случаев. Мне казалось, если взяться за дело всерьез, как взялся бы за него Марковский, можно добиться хороших результатов. Одно смущало: если человек молчит не год, не два, а с самой войны, механизм его болезни должен быть исключительно сильным. Психика, как и мотор, нуждается в движении, в постоянной эмоциональной и информационной смазке. Вернуть ее к работе после стольких лет простоя — чрезвычайно сложно. Но я был полон надежд и у меня была даже определенная мысль. Потом-то меня обвиняли, что я спешил, хотел побыстрее «утереть нос» коллегам. Ничего подобного! Наоборот, я начал работу очень осторожно.

* * *

Вошла Лариса с большой стопкой книг.

Кондаков. Лариса, когда вы кончили школу медсестер, какой вы получили диплом?

Лариса. Какой? Где написано, что я — медсестра.

Кондаков. Вы должны были еще получить диплом, удостоверяющий, что вы — ангел.

Лариса. Качества ангела входят в служебную характеристику медсестры.

Кондаков. Тогда для вас нужно установить степень — как минимум вы должны быть кандидатом ангельских наук.

Лариса. Осторожнее, пожалуйста, — это история его болезни.

Кондаков. Прекрасно.

Лариса. Больше в городе ничего на эту тему нет. Еще хорошо, что племянник у библиотекарши — шизофреник. Она мне все выгребла. И «СС в действии», и об этих злодеяниях… Что за интерес у вас такие страсти читать?


Звонит телефон.

Кондаков. Не трогайте трубку! (Подскочил к телефону, схватил трубку.) Нет… вы ошиблись…

Лариса. Ой, я прямо перепугалась, как вы крикнули.

Кондаков. Иногда со мной бывает… Чаю хотите?

Лариса. Что вы! У меня сегодня вечером университет культуры.

Кондаков. Вы меня неправильно поняли: когда я предлагаю чай, то имею в виду именно чай. С сахаром.

Лариса. Знаем мы эти чаи. А вы сами, Рем Степанович, как субботы-воскресенья проводите?

Кондаков. В беготне.

Лариса. Ну наши-то магазины не то, что у вас в Ленинграде.

Кондаков. Я бегаю, Лариса, не по магазинам, а в самом прямом смысле: в субботу — кросс, в воскресенье байдарка.

Лариса. Разносторонний вы!

Кондаков. Да так уж у меня давно принято. И потом — мне нужна постоянная борьба.

Лариса. С кем?

Кондаков. С самим собой. Я — самый серьезный мой враг.

Лариса. Здорово!

Кондаков. Что — здорово?

Лариса. Здорово с вами беседовать.

Кондаков. Шутите, а я серьезно говорю. Я сам себе поставил диагноз и сам выбирал методику лечения… Вы знаете, как ни странно, но она — очень цельная натура. В том смысле, что, обнаружив цель, движется к ней кратчайшим путем. Преодолевает моральные препятствия с легкостью тяжелого танка. И при этом — всегда искренна! Вот в чем поразительная загадка!

Лариса. Вы о ком, Рем Степанович?

Кондаков. Я… рассуждаю про себя, как говорится…

Лариса. Странный вы… У вас тут неуютно. Если хотите, я приберусь… в ваше отсутствие… без чаев… Пол помою, окна…


В дверь звонят.

Кондаков (к залу). Если б я знал, кому сейчас открою, я бы пристально рассмотрел этого человека. Хотя бы рассмотрел. Но в то время я не знал — не ведал. (Открыл дверь.)


В дверях — Пулатов.

Пулатов. Здрасьте, жилец.

Кондаков. Здрасьте.

Пулатов (заметив Ларису). Жена нервничает?

Кондаков. Случается.

Пулатов. А отчего? Догадываетесь?

Кондаков. Понятия не имею. Интересно было бы узнать.

Пулатов. Разъясню. Закройте дверь на секунду. (Из-за двери.) Слышимость превосходная. Новое строительство на нервах сказывается. Человеку от мира хочется спрятаться, а ему не дают.

Кондаков (открыв дверь). И что вы предлагаете?

Пулатов. Могу спасти семью от распада. Дверь обобью. Вот и образцы с собой. (Показывает обрезки материала.)

Лариса. Иди, дядя, иди… Он сам обобьет. Мужик у меня — что надо, только иногда заговаривается.

Пулатов. Сам? Ну что ж. Только… Качества не будет.

Лариса. Заставлю — будет и качество!

Пулатов. О! Женщина в наше время — могучая сила!

Лариса. Ступай, сказано тебе.


Пулатов вышел.

Пулатов (из-за двери, тихо). А может, обобьем? Недорого.

Лариса. Нет, я сказала!

Кондаков. Не знал, что ангелы могут быть такими решительными.

Лариса. Вы плохо их знаете, Рем Степанович.

Кондаков. Да нет, кое с кем из ангелов был знаком. Кстати, тоже проявляли характер.

Лариса. Я пошла. Если что-нибудь еще разыщу насчет злодеяний — принесу. А вы тут без меня никаких шаромыжников в дом не пускайте. Особенно бойтесь тех, что в юбке. Знаете, сначала чайку попить, в квартире прибрать… А потом судья спросит: «Общее хозяйство было?» — «Было». Все, не отвертишься.

Кондаков. Не сделаю ни шагу без консультации с кем-нибудь из ангелов.

Лариса. Лучше с теми, кто имеет медицинское образование. Салют!

Кондаков. До встречи.


Лариса ушла.

Славная девушка. Посмотрим, что она мне принесла… Начнем с истории болезни. Так… Короткевич Иван Адамович… двадцать седьмого года рождения. Белорус. Начато… двенадцатого октября сорок пятого года… У него есть родственники!

* * *

Кабинет полковника Логинова. Логинов, капитан Ситник, Кондаков.

Логинов. Товарищи, прошу прощения, но у меня лишь несколько минут… Просьба ваша, Рем Степанович, понятна, но, к сожалению, мы бессильны. Скажу вам сразу: тщательное расследование, проведенное сразу после освобождения города частями Советской Армии, и неоднократные доследования никакой ясности в это дело не внесли. Мертвые не могут ответить на наши вопросы. Конечно, мог бы прояснить картину ваш Короткевич, мы в свое время интересовались им, но…

Кондаков. Я понимаю.

Логинов. Чуприкова нас информировала, что с ним — дело безнадежное. А у вас на этот счет другое мнение? Поймите правильно, я не хочу вламываться в чужую епархию.

Кондаков. Я просто придерживаюсь мнения, что безнадежный больной — только мертвый. Да и в этом случае, если не упустить момент, возможна реанимация.

Логинов. Ясно. А может, отправить его в Москву, как вы считаете?

Кондаков. Рано или поздно он попадет к академику Марковскому. А Марковский попросит меня им заняться.

Логинов. Так вы что — в этом деле, как теперь говорят, сильно сечете?

Кондаков. То я секу, то меня секут.

Ситник. Товарищ Кондаков — кандидат наук.

Логинов. Это я знаю. В общем, Рем Степанович, дело благородное. Вот капитан Ситник Сергей Сергеевич, все остальные вопросы — к нему. (Попрощался, ушел.)

Ситник. Начнем по порядку. Подполье здесь было мощное. Руководил им обком партии. Незадолго до освобождения фашисты провели довольно согласованную операцию: одновременно были нанесены удары по всем партизанским отрядам, и в тот же день гитлеровцы окружили дом номер пять по Оршанской улице — теперь там управление газового хозяйства. Так вот: на Оршанской, в доме пять, заседал обком в полном составе. Завязался бой, все члены бюро обкома погибли, в том числе и Борис Игнатьевич Корзун, первый секретарь. Как все это случилось? Нет сомнений, что организацию выдал предатель. Речь идет не о простом осведомителе, который работал за булку с эрзац-маслом. По-видимому, это был кто-то из своих. Разумеется, пропали все документы — постановления народных судов, протоколы заседаний обкома, списки полицаев, предателей, пособников… и еще кое-какие бумаги, которые не утратили бы силы и сегодня. Корзун получал важные задания из Москвы, и эти задания, по-видимому, выполнялись.

Кондаков. А Короткевич?

Ситник. Что Короткевич? Рядовой боец подполья. До войны учился в полиграфическом техникуме, там его избрали секретарем комитета комсомола. Как он воевал? Как попал в гестапо? Отчего потерял рассудок? Мы всего этого не знаем.

Кондаков. Вы не знаете, какие средства применяли немцы при допросах Короткевича?

Ситник. Никаких сведений нет. В этой истории есть, конечно, одна странность: почему они его сразу не расстреляли?

Кондаков. А может, выпытывали у него какую-то информацию?

Ситник. Какую?

Кондаков. Этого я не знаю.

Ситник. Такой информации уже просто не существовало. Когда Короткевич попал в гестапо, все уже было кончено. Подпольный обком разгромлен, половина партизанских отрядов разбита. Чего они добивались от этого парня? Что выпытывали? Значит, он знал что-то, весьма для них важное. А следствие, видно, велось капитально… Начальником гестапо здесь был Мюнстер. Садист невероятный. Все они бежали в одну ночь, даже не успев расстрелять узников в камерах. Эти люди, чудом уцелевшие, как раз и показали, что Короткевича пытали очень долго… Вот и все. Будут какие-нибудь новости по этому делу — позвоню.

Кондаков. Откуда этим новостям-то взяться?

Ситник. А жизнь, Рем Степанович, течет, так сказать. Знаете, есть такие слова: «Никто не забыт, ничто не забыто»?

Кондаков. Знаю.

Ситник. Вот так оно и есть — никто не забыт и ничто не забыто.

* * *

Кулисы областного театра. Кондаков стучится в дверь гримуборной.

Кондаков. Простите, пожалуйста, могу ли я видеть артистку Воеводину?


Голос из-за двери: «Минутку!» Из гримуборной показалась Воеводина. Она в костюме королевы с короной на голове.

Воеводина. Я — Воеводина.

Кондаков. Здравствуйте, моя фамилия Кондаков. У вас есть брат…

Воеводина. Какой брат?

Кондаков. Вы — Воеводина Любовь Адамовна?

Воеводина. Ну и что?

Кондаков. Значит, у вас есть родной брат, Короткевич Иван Адамович.

Воеводина. Вы что — из психушки?

Кондаков. Из больницы. Я — лечащий врач Ивана Адамовича.

Воеводина. Скажите, пожалуйста, какая шишка! Кто вам дал право врываться за кулисы во время спектакля? (Повернулась, чтобы уйти.)

Кондаков. Одну минутку, Любовь Адамовна!

Воеводина. Я тысячу раз говорила, и даже самой Чуприковой, — ничего не получится. Это дело давно решенное! Я живу в стесненных материальных условиях! Работаю как ломовая лошадь, муж тоже работает, никого нет дома допоздна! Все!

Кондаков. Только один вопрос.

Воеводина. Знаю я эти вопросы! «Родная кровь, как вы так можете?» Да, могу! Некому за ним ухаживать. Не возьму я его, а силой — не заставите!

Кондаков. А мы вам его и не отдадим! Даже если вы будете очень об этом просить!


Прозвенело три звонка.

Воеводина (уже иным тоном, пораженная словами Кондакова). Мне на сцену.

Кондаков. Это вы его разыскали после ухода немцев?

Воеводина. Да, я.

Кондаков. Где?

Воеводина. Где! В гестапо.

Кондаков. Он что-нибудь рассказал вам?

Воеводина. Ничего не говорил. Бубнил одно и то же: «Нигде не был, никого не знаю».

Кондаков. Вы мыли его после гестапо?

Воеводина. А как же? Конечно, мыла.

Кондаков. Не заметили на спине или на руках следов инъекций? Уколов?

Воеводина. Да у него и спины-то не было! Мясо клочьями висело!

Кондаков. А на кистях рук? Следы от ожогов, от сильных ударов?

Воеводина. Черный он был весь. Черный и… неживой.

Кондаков. Сколько вам тогда было лет?

Воеводина. В сорок четвертом? Господи, тринадцать…


Подошел артист Янишевский в костюме принца.

Янишевский. Люб, когда ты меня целуешь во втором акте, ты мне короной лоб царапаешь. Повыше целуй, куда-нибудь в глаз.

Воеводина. Что я тебе, любовница? Я — мать!

Янишевский. Так лоб не царапай, если мать!

Воеводина. Ладно. (Кондакову.) У вас ко мне — все?

Кондаков. В общем, все.

Воеводина. Тогда — привет! (Пошла на сцену.)

Кондаков (Янишевскому). Простите, вы много заняты в театре?

Янишевский. Дают играть, не жалуюсь… А что?

Кондаков. Хочу предложить вам роль.

Янишевский. Где?

Кондаков. Вне стен театра. Как ваша фамилия?

Янишевский. Янишевский. А что — халтура?

Кондаков. Считайте, что так.

Янишевский. Вы — режиссер?

Кондаков. В данном случае — да. Где я вас найду?

Янишевский. Подождите, пожалуйста, здесь. Сейчас я зарежу одного отрицательного типа, потом меня ранят, потом начнется свалка и меня вот сюда вынесут на носилках. Подождете?

Кондаков. Хорошо.

* * *

Ординаторская. Косавец и Воронкова, женщина с хозяйственной сумкой.

Косавец. Маргарита Васильевна, хочу с вами посоветоваться относительно дальнейшего лечения вашего мужа. Думаю сделать ему операцию.

Воронкова. Операцию?

Косавец. Да. Она называется — пункция.

Воронкова. Че резать-то будете?

Косавец. Резать там особенно нечего. Мне нужна спинномозговая жидкость. Сделаем прокол. Вот здесь… Операция несложная, но, как вы сами понимаете, хорошая моя, последствия, к которым приводит любое хирургическое вмешательство, весьма и весьма неопределенны и не поддаются прогнозированию.

Воронкова. Это мы понимаем.

Косавец. Поэтому я и обратился к вам.

Воронкова. Насчет чего?

Косавец. Мне нужна ваша санкция.

Воронкова. Санкция? Где ж я ее достану?

Косавец. Нужно ваше согласие.

Воронкова. Ах, согласие. Это насчет того, чтобы Федьку резать? Ну… там, вы поаккуратней… чтоб не отрезать чего нужного… А после этого он чертей не будет по дому гонять?

Косавец. Видите ли… Процесс лечения вашего супруга — процесс долгий, и эта операция нам необходима. Ну, как вам сказать, моя хорошая? Хотя бы для того, чтоб узнать, отчего он заболел…

Воронкова. Разве я вам не говорила? Пил он, Господи, пил! Оттого и свихнулся! Приходит ко мне в магазин, я ж за прилавком стою, работа нервная, вы же знаете, так он пьяный начинает…

Косавец. Это вы уже рассказывали. Я вам объясню проще: если есть у него изменения в спинномозговой жидкости — одно ему лечение, а нет изменений — другое. Теперь понятно, хорошая моя?

Воронкова. Так я — что? Я — ничего. Вы на то и врачи.


Вошел Кондаков с аппаратом в руках. Аппарат (ЭШТ) поставил на свой стол, стал разворачивать заводскую упаковку.

Косавец. Итак, требуется ваше согласие на спинномозговую пункцию!

Воронкова. Мое?

Косавец. Именно ваше.

Воронкова. Ну, а вы-то как думаете? Ваша-то мысль какая? Делать?

Косавец. Да, делать.

Воронкова. И делайте, если нужно. Раз так — мы согласные. Мы же не враги свому мужу! (Поднялась, собираясь уходить.)

Косавец. Минутку, Маргарита Васильевна. Мы должны зафиксировать ваше согласие. Вот бумага, вот ручка. Пишите: «Я, Воронкова М. В., не возражаю против проведения моему мужу, Воронкову Ф. А., спинномозговой пункции». И подпись.

Воронкова. Спинно… Чего?

Косавец. Спина и мозг. Отсюда — спинной мозг. Спинномозговая пункция.

Воронкова (пишет). Через «цы»?

Косавец. Именно через «цы». И подпишитесь.

Воронкова (подписав бумагу). Я могу идти?

Косавец. Пожалуйста.

Воронкова (направилась к выходу, потом вернулась). Вы, доктор, завтра зашли бы к нам в магазин. Часов в восемнадцать. Кур французских выкинут, и лечо будет.

Косавец. Хорошо, я скажу жене.

Воронкова. Я вам парочку оставлю.

Косавец. Спасибо большое.

Воронкова. Они уж потрошеные…

Косавец. Хорошо, хорошо. До свидания.


Воронкова ушла.

От этих милых бесед с родственниками с ума скоро сойдешь! «Кур французских»! Рем, а зачем эту штуку принес?

Кондаков. Посмотреть хочу. У вас что — никто ею не пользовался? Даже не распакована.

Косавец. Представь себе, у нас — никто не пользовался аппаратом электрошоковой терапии. Это, по-твоему, характеризует наш коллектив с плохой стороны?

Кондаков. Лев Михайлович, я не люблю, когда за меня говорят. Не пользовались — ваше дело.

Косавец. Ладно, не сердись. Тебя удивляет, что аппарат не распакован?

Кондаков. Удивляет. Странно, имея на складе скальпель, оперировать кухонным ножом.

Косавец. Ты в курсе — что это за штука?

Кондаков. В курсе.

Косавец. Это опасная игрушка.

Кондаков. Ну, и скальпель может быть опасен, если им неправильно пользоваться. Я работал с ЭШТ.

Косавец. У Марковского, конечно?

Кондаков. У Марковского. Кстати, он рекомендовал использовать малую силу тока, чтобы у больного не оставалось болезненных воспоминаний при повторном сеансе.

Косавец. Больные тут ни при чем. Эта штука опасна для здоровья врача.

Кондаков. Для здоровья врача опасней всего равнодушие. Других врачебных заболеваний не знаю.

Косавец. Рем, я ведь могу обидеться. Ты все время в каком-то вздрюченном состоянии. Это что — постоянный твой стиль, или у тебя просто неприятности? Пойми, я не лезу в душу, но мы работаем вместе, необходимо взаимопонимание.

Кондаков. Лев Михайлович, ты прав, у меня… со мной не все ладно. Я — послевоенное дитя и в детстве явно недобрал витаминов. Был хилым, часто болел и почему-то с самого детства мучился, что бесцельно уходит время. Уходит, существенно не заменяясь ничем.

Косавец. А ты, как я понимаю, мечтал о подвигах?

Кондаков. Не то что б о подвигах, а о какой-то эквивалентной замене времени. На что-то. Я завел «Тетрадь клятв». Стал туда записывать дела и сроки их исполнения.

Косавец. Например?

Кондаков. Я писал: «К пятнадцатому октября подружиться с Валей Завьяловым». Рядом была графа — выполнено. «К первому марта научиться драться». Выполнено. И так далее. Эти были клятвы тактические. Были и стратегические. «Купить маме подарок на свои деньги». Заработал. Выполнено. «Жениться на хорошей девушке». Выполнено. «Стать шофером грузовика» — зачеркнуто, «летчиком» — выполнено, «врачом» — выполнено.

Косавец. Постой, а летчиком?

Кондаков. Кончил аэроклуб. И там была еще одна клятва — стать таким, как дядя Миша. Дядя Миша, родной мамин брат, был всего-навсего столяром, мастером по дереву, работал на фабрике. Вся его жизнь — это цепь несчастий и самопожертвований. На войне потерял ногу. Вернулся, а жена от него, оказывается, ушла. На свои жалкие деньги воспитал единственного сына, который почему-то стал «стилягой», как говорили в те годы, попал в дурную компанию, дело кончилось тюрьмой. Сам дядя Миша заболел эндартериитом, но курить не бросал, как мы с ним ни боролись. Жизнь била его жестоко. И все-таки я не знал более стойкого, более светлого, более жизнерадостного человека, чем мой дядя Миша. Бывало, сядет, возьмет в руки гитару… «Майскими короткими ночами, отгремев, закончились бои…» Любил эту песню… Только на его похоронах, где собрался весь завод, я узнал, что мой дядя Миша — кавалер трех орденов Славы. Иногда эта мысль мучает меня.

Косавец. Какая?

Кондаков. Что я не стал таким, как он. Что я сгибаюсь под ударами судьбы.

Косавец. А они есть?

Кондаков. Есть.

Косавец. Ты — славный парень, Рем. Я всегда готов тебе помочь. Если будет какая нужда — с радостью. Или материально…

Кондаков. Материально — я лучше пойду приемщиком бутылок работать. Говорят, у них неплохие барыши.

Косавец. Пойми меня правильно, я буду поддерживать тебя во всем. Кроме — этого… (Показал на прибор.)

Кондаков. Ах, вот как… Извини, Лев Михайлович, но, когда речь идет о нашей профессии, о лечении больного, я не признаю ни любви, ни дружбы. Только дело, только истина.

Косавец. Хорошо, что мы с тобой хоть объяснились. Поздно уже. Потопаем?

Кондаков. Нет, я еще посижу.

Косавец. Тогда — физкультпривет! (Подошел к двери, остановился.) Я позволю себе процитировать… а вот кого — не помню. Не важно. Где-то сказано: «Все пилоты делятся на смелых и старых». Так вот, я предпочитаю быть… старым.

Кондаков. Что же, и это — позиция… Но если уж жить в небоскребе, то не на первом этаже.

Косавец. Тоже цитата?

Кондаков. Это я сейчас придумал.

Косавец. Хорошо.

Кондаков. Что?

Косавец. Хорошая мысль. Ты со мной поработай, ленинградский гений, может, обратишь меня в свою веру!.. Сейчас приплетусь домой к самому скандалу.

Кондаков. Из-за чего?

Косавец. Из-за чего-нибудь. У Вертинского есть такой романс: «Как хорошо проснуться одному». Раньше не понимал, как это можно было такую ерунду написать. Теперь наконец-то понял. Впрочем, у меня же есть для нее контрудар: «Кур французских выкинут!» Это ее заинтересует. Пока, Рем. Несмотря ни на что, мы хорошо с тобой поговорили. Я рад.

Кондаков. Я — тоже.


Косавец ушел.

* * *

Кондаков (к залу). Где же я совершил ошибку? Да. Я совершил ошибку, когда поехал в Пулковский аэропорт. Унизил себя… Почти двое суток просидел в кресле на галерее, наблюдая за регистрацией билетов на Симферополь. Наконец они появились — моя Ириша и ее возлюбленный. Такой вялый тюфячок. Как он увел от меня жену? Художник-оформитель… оформитель чужих несчастий… Чем он ее взял? Надеюсь, не деньгами… Ирина все оглядывалась, будто чувствовала, что я здесь. Больше всего меня вдруг поразила наша клетчатая сумка, из которой торчали ласты… торчали точно так же, как и в те годы, когда мы с Иришей улетали в тот же Симферополь. Я чуть не поседел из-за этой сумки нашей, в серую клеточку. Я купил ее давным-давно в Берлине, в магазине на Александерплац. Она прошла через весь наш роман с Иришей, потом — через всю нашу жизнь. Теперь эта сумка уезжала от меня, будто символизируя мое горе. Я поднялся с кожаного кресла, на котором просидел двое суток, и даже сделал несколько шагов по направлению к ним, чувствуя, как все темнеет у меня перед глазами. Но какой-то умный и рассудительный мальчик — тот, что когда-то завел «Тетрадь клятв», играл в футбол на пустырях Охты, учился летать на самолете у инструктора Бориса Жучкова и был надеждой и ершистым оппонентом академика Марковского, — вовремя остановил меня, быстро и точно поставив диагноз: «Состояние аффекта». Он взял меня за ручку, отвел обратно в кресло, дал закурить, одновременно сунув в руки таблетку седуксена. Но седуксен я не взял. Довольно тупо прождал, когда кончится регистрация и пассажиры этого рейса уедут на горизонтальном языке эскалатора в другую, предназначенную для них жизнь. Я еле доехал домой. Чего я добился? Я ведь и так знал, что она разлюбила меня. Просто унизил себя этой поездкой, и все…

* * *

Вошла Лариса.

Лариса. Рем Степанович, вы устали?

Кондаков. Нет-нет, просто задумался.

Лариса. Может, отложим?

Кондаков. С какой стати?

Лариса. У вас было сегодня много работы.

Кондаков. В больнице всегда много работы. Но вообще-то Максаков помучил нас с Львом Михайловичем. Неприятный тип, тяжелый. Что с Короткевичем?

Лариса. Готовлю.

Кондаков. Давайте. Электроды на голову крепить пластырем. А эти вот на виски.

Лариса. Рем Степанович, сознаться вам в одном грехе?

Кондаков. Вообще-то я не священник, но если это облегчит душу…

Лариса. Я вчера гадала на вас.

Кондаков. Методика, надеюсь, проверенная? На кофейной гуще, на ромашке?

Лариса. Методика проверенная. На картах.

Кондаков. И что же вышло? Дальняя дорога?

Лариса. Вы кого-то любите.

Кондаков. Пиковую даму?

Лариса. Нет, бубновую.

Кондаков. Ну, а гадали вы на занятиях в вечернем университете?

Лариса. Это не важно. Вы кого-то любите.

Кондаков. И я упал в ваших глазах?

Лариса. А вас это испугало бы?

Кондаков. Конечно. Упасть в глазах ангела — значит, потерять надежду на райскую жизнь.

Лариса. Знаете, Рем Степанович, когда имеешь дело с людьми, с которыми поработал дьявол, волей-неволей приходится быть ангелом.

Кондаков. Вы, Лариса, высказали глубокую и очень важную для меня мысль.

Лариса. Сейчас?

Кондаков. Да, только что.

Лариса. Нет, я высказала ее раньше.

Кондаков. Да? Какую?

Лариса. Вы кого-то любите… Пойду готовить Короткевича.


В дверь постучали. На пороге возник артист Янишевский. Лариса ушла. Янишевский снял плащ, под плащом оказалась полная форма гестаповского офицера. Явно нервничая, он сел, закурил.

Янишевский. Обратно-то выпустят?

Кондаков. А чего тебе тут делать-то? У нас есть санаторное отделение, отдохнуть можно прекрасно. Подумай.

Янишевский. Шутки у тебя, Рем, дурацкие.

Кондаков. Шутки такие же, как и вопросы. Значит, повторяю. Человек, которым мы с тобой будем заниматься, невосприимчив к окружающему миру. К сегодняшнему дню оказались бесполезными все методы его лечения. Мы с тобой начнем психодраму. Восстановим обстоятельства, которые были пусковым моментом его болезни. Очевидно, это случилось при допросе в гестапо. Мы восстановим внешнюю атрибутику допроса: фигура в форме, крик, угрозы. Если — в случае чудовищного везения — у него возникнет хоть крошечная новая реакция на эту атмосферу, я включу аппарат. Мы зафиксируем эту реакцию. Не знаю, как долго нам придется заниматься этим. Может, чудо произойдет сегодня. Может, через год. Если ты устанешь — найду другого человека.

Янишевский. Рем, я уже тебе сказал…

Кондаков. Это я — на будущее… Задача твоя простая: ты ведешь допрос. Делай это резко, не стесняясь. Думаю, что твои прототипы делали это, не стесняясь. Стучи по столу, меняй ритм от крика к шепоту… я не режиссер, тебе видней.

Янишевский. Ну, а вдвоем мы справимся?

Кондаков. В каком смысле?

Янишевский. Ну, если он начнет… драться…

Кондаков. Дорогой мой, об этом можно только мечтать. Ну, готов?

Янишевский. Минутку. (Вынул из маленького чемоданчика черную фуражку с высокой тульей, пластмассовый автомат и прочно уселся за столом.) Давай!

Кондаков. Лариса! Можно!

* * *

Грянул духовой оркестр. Из громкоговорителей раздался, повторяемый в разных концах площади, голос: «Дорогие товарищи! Сегодня мы собрались здесь на открытие памятнику Борису Игнатьевичу Корзуну, бывшему первому секретарю обкома. На нашем торжестве присутствуют делегация Советского комитета ветеранов войны (аплодисменты), партизан (аплодисменты), юные пионеры…» Появились Ситник и Маландин.

Ситник. Извините, что я вас оторвал, у меня к вам, Василий Прохорович, несколько вопросов. Я — Ситник Сергей Сергеевич, из УКГБ, капитан.

Маландин. Капитан, я прилетел утром на открытие памятника Корзуну и для того, чтобы хоть взглянуть на… ребят. Сегодня в пятнадцать ноль-ноль я уже провожу заседание коллегии министерства.

Ситник. Я знаю, что вы очень заняты. Еще бы, заместитель министра… Поэтому — коротко. Вы — единственный человек из отряда Черткова, который остался сегодня в живых.

Маландин. А Юзик Шумаускас?

Ситник. Умер.

Маландин. Юзик умер?

Ситник. Два месяца назад.

Маландин. Ужасно.

Ситник. Я хотел бы вернуться к обстоятельствам разгрома отряда.

Маландин. Все произошло совершенно неожиданно. Мы спали.

Ситник. А караулы?

Маландин. Сработала только ближняя линия караулов. Передовые либо были сняты, либо… не представляю. Да и потом, немцы наступали с танками и артиллерией… Как же так — Юзик?..

Ситник. Василий Прохорович, вспомните — не обсуждали ли вы такой странный факт: два года немцы понятия не имели, где ваш отряд, и вдруг… В одну ночь вышли с танками…

Маландин. Обсуждали. Мы были тогда твердо уверены, что совершено предательство. Правда, я всего лишь был помкомвзвода, но при мне Чертков и политрук Ромадин говорили о нем. О предателе. У нас на плечах висели каратели, и мы уходили по болотам. Я как раз с кем-то нес Юзика Шумаускаса. Неужели он умер? Трудно поверить.

Ситник. Значит, содержания разговора не помните?

Маландин. Чертков говорил, что этот предатель мог быть только среди тех, кого уже во время оккупации ввели в члены обкома.

Ситник. Вы так считаете?

Маландин. Так считал Чертков.

Ситник. Вы заявляли по этому поводу?

Маландин. Нет. При переходе линии фронта наш отряд, вернее, уцелевшая его часть сильно пострадала. Сергей Васильевич Чертков погиб. Ромадин погиб. Сковорода, Кравчук, Иван Довгвило, Павлик Ефросиньев… много ребят. Я был ранен, попал в госпиталь, из госпиталя прямым ходом — в восьмую гвардейскую армию.

Ситник. А вы не слышали такой фамилии — Короткевич? Иван Короткевич?

Маландин. Нет, не слышал.

Ситник. Вообще-то из Москвы был послан к вам человек… Но такой человек… невозможно, чтоб он предал…

Маландин. Он прыгал?

Ситник. Прыгал.

Маландин. Может, немцы его подменили?

Ситник. Как?

Маландин. Схватили в момент прыжка или по дороге. А к Корзуну уже явился другой.

Ситник. Следствие велось, но такая версия не возникала.

Маландин. А вы занимаетесь этим делом?

Ситник. Вышел случай поднять старые архивы.

Маландин. Найдите, капитан, эту сволочь! Если он, конечно, еще не на том свете. Ребят из могилы не поднять, но они хоть будут отмщены. Юзик Шумаускас! Какие люди умирают! Когда уходит такой человек, земля должна родить нового героя, иначе будет потеряно равновесие. В последнем письме — под диктовку писано, не его рукой — он мне сказал: «Про нас с тобой, Вася, написаны такие стихи: „Я прошел по той войне, и война прошла по мне, так что мы с войною квиты…“»

* * *

Появился Короткевич.

Короткевич (к залу). Бориса Игнатьевича Корзуна я видел два раза. Первый — на митинге, когда началась война. Второй раз — когда Саша Сорокин передал мне приказание встретиться с ним. Я пришел на лодочную станцию. Голову ломал, зачем это я понадобился Корзуну. Был я всего-навсего «аэродромщиком». Работал на станции аэродрома, заряжавшей аккумуляторы. В группе нас было четверо. Старший — Саша. До войны он работал на заводе и теперь обучал нас, как совершать диверсии так, чтобы они походили на технические неисправности самолета. Я был рядовым винтиком подполья. Но Корзун пожелал встретиться именно со мной. Я думал, что он, наверное, заинтересуется эскадрильей самолетов дальней авиации, которая к нам недавно прибыла. Еще я был удивлен, что он назначил встречу вечером, когда до комендантского часа осталось всего ничего… Он уже сидел на причале с удочкой. Сказал мне, что за ракитинский бой я представлен к ордену. И еще — что верит мне абсолютно. Так и сказал: «Верю тебе абсолютно». Добавил, что не всем людям верит и поэтому выбрал меня, рядового бойца, для важного поручения, о котором не знает ни одна живая душа. Передал мне пакет. Бумаги были хорошо завернуты в клеенку. Пакет этот надо было сейчас же доставить в отряд к Черткову. Сейчас же. Он сказал, что у меня теперь нет права умереть, пока я не выполню задания. Я спросил, что в пакете. Он ответил, что в этом пакете — наш долг перед Родиной. Больше ничего не сказал. И еще — приказал отправиться тотчас же и в город больше не возвращаться. Я очень тревожился за свою сестренку Любаню, но надеялся, что ребята позаботятся о ней. У меня с собой были пистолет «люггер» и тесак в сапоге. Я взял лодку и тихонечко погреб. Когда отплыл, Борис Игнатьевич Корзун сидел на причале с удочкой и смотрел мне вслед. У него клевало, но он не замечал… Когда я проплывал мимо офицерского пляжа, ко мне пристал какой-то молодой немец, сел в лодку. Я уже хотел было его застрелить, а потом — грести что есть мочи, оторваться, но оказалось, что ему просто надо на ту сторону. Я перевез… Стемнело, пошел дождь, и на этой лодке я выбрался из города, минуя контрольно-пропускные пункты…

* * *

Появились Кондаков, Янишевский, Лариса. Устало и печально сели на стулья.

Янишевский. Рем, ты не куришь?

Кондаков. Бросил.

Янишевский. А я, как назло, в этот костюм не переложил.

Лариса. Рем Степанович, он даже не шелохнулся.

Кондаков. Я с него глаз не сводил.

Янишевский. Нет, на таком зрителе я еще не работал. Иногда приезжаешь в район со спектаклем, а там — получка. Ну и зритель идет — не тонкий. Но играть надо. Играешь. А этот… Никакой реакции. Я когда увидел его, знаете, ужаснулся. Вы его не боитесь?

Кондаков. В каком смысле?

Янишевский. Ну, для меня он — как с другой планеты. Не боитесь, что он встанет, как железный дровосек…

Кондаков. Для того чтобы лечить человека, надо его любить. И я имею в виду не медицинский суррогат этого слова, а его всеобщее гуманистическое значение. Мало быть добросовестным слесарем, скульптором, портным, фармакологом… надо быть еще и Айболитом.

Лариса. А вы — Айболит?

Кондаков. Учусь.

Лариса. Я так верила в это… а он даже и не шелохнулся.

Короткевич. Ночью я бросил лодку. Сначала я шел по дороге. Беспросветно лил дождь. По дороге идти было трудно, да и опасно, я пошел лесными окраинами.

Лариса. А вдруг он никогда не заговорит?

Янишевский. По крайней мере у нас будет совесть чиста.

Короткевич. Это меня спасло. Потому что ночью по дороге прошло много немецких войск. Машины с солдатами. Пушки. Даже танки. Они двигались в ту же сторону, что и я. Я, как собака, почуял недоброе.

Кондаков. Может, совесть будет чиста у вас, но не у меня. Мы провели всего лишь первый сеанс. Ну и что? Нет удачи? А я и не ждал ее. Это только физикам легко. Им как яблоко ударит по макушке, так сразу и открытие. А у нас… Мы посылаем корабли к другим планетам, но до сих пор не разобрались в самих себе.

Короткевич. Стало светать, я вышел к деревне Жодичи. Боялся постучаться в какой-нибудь дом, хотя здесь уже начинался партизанский край. Пакет жег мне душу. Я забрался в мокрый стог сена. Сквозь сон слышал дальнюю стрельбу пушек. Еды у меня не было.

Янишевский (Кондакову). Ну, а вот во мне ты можешь разобраться?

Лариса. В мужчинах он хорошо разбирается. В женщинах — хуже.

Кондаков. В тебе? Ну, давно уже сказано, что актер — это не профессия. Актер — это диагноз.

Янишевский. Диагноз? Ты, наверное, на всех людей смотришь, как на своих пациентов?

Кондаков. Ну почему же… В мире есть определенный процент людей без отклонений от нормы.

Короткевич. Под снегом бегали мыши. Шел дождь. Я проспал до вечера. Телогрейка моя согрелась, но не высохла, теперь была мокрой и теплой. Я проснулся, вспомнил, что пакет при мне, и вздрогнул. Подумал, что хорошо бы где-нибудь поесть перед дорогой, но решил — в отряде меня накормят. Дождался темноты и снова зашагал.

Кондаков. Но должен вас предупредить, что шизофрении, например, подвержены в основном натуры артистичные, щепетильные, склонные к самоанализу. «И шутки грустны, и привычно нам щадить других, себя не защищая».

Янишевский. Чьи это стихи?

Кондаков. Одного нашего ленинградского барда. Жени Клячкина.

Янишевский. Ну, а как там вообще, в Ленинграде? Ничего?

Кондаков. Нормально.

Янишевский. Товстоногов? Ничего?

Кондаков. Ничего.

Янишевский. Алиса Фрейндлих? Нормально?

Кондаков. Вполне.

Лариса. Она у меня есть.

Янишевский. Где?

Лариса. В коллекции талантов, на открытке. У меня есть и Никита Михалков, и обе Вертинские — Анастасия и Марианна, и заслуженная артистка республики Людмила Чурсина, все-все. Только вот не могу Ролана Быкова достать.

Янишевский. А Евстигнеев есть?

Лариса. Есть. В шляпе. Жаль, одного таланта не хватает.

Янишевский. Меня, наверное.

Лариса. Нет, Рема Степановича.

Кондаков. Я не артист.

Лариса. Зато талант.

Кондаков. Лариса, такие слова в день неудачи звучат как насмешка.

Лариса. Какая тут насмешка! Я, правда, так думаю. А насчет вашего тона — не обижаюсь. Таланты могут себе позволить и не такое.

Янишевский. Здрасьте! Давайте еще все между собой переругаемся!

Кондаков. Ну, по крайней мере день кончится в одном ключе… Я не хотел вас обидеть, Лариса.

Лариса. А я и не обиделась. Когда я на вас по-настоящему обижаюсь, вы даже и не замечаете.

Короткевич (к залу). Я шел всю ночь. Вторую ночь. Миновал ракитинское поле, где зимой был бой с карателями. В низине, где после боя мы похоронили в снегу ребят, стоял туман. Дождь кончился, и между темными тучами светились ясные звезды. Я шел и беспокоился за свою сестренку Любаню, потому что не предупредил ее, что ухожу. Думал и о Валентине Крыловой, которая эвакуировалась в сорок первом: как она там живет, вернется ли к нам после победы? Были мысли и об отце — как он сейчас? Наверное, воюет. А еще я думал о волках, их много развелось в наших лесах, несмотря что война. Но главная забота была о пакете: как я отдам его товарищу Черткову или комиссару Ромадину, а после наемся горячей картошки. Шел и думал, и вдруг услышал впереди себя голоса. Я застыл. По всему лесу тихо хрустели ветки. Немцы прочесывают лес…

Кондаков. Иногда у меня возникает странное чувство… Мне кажется, что вот я войду в палату, сяду на край койки, и мы с ним запросто начнем разговаривать. Вы говорите — с другой планеты? А я его… чувствую.

Янишевский. Вы верите в него?

Кондаков. Я вообще верю в человека. В его силы. И в духовные, и в физические. С моим приятелем — звать его Леша, он мастер спорта по байдарке, здоровый, сильный человек, — однажды случилась глупейшая вещь. На своем заводском дворе он попал под маневровый паровоз. Не знаю, кто там констатировал смерть, но его отвезли в морг. Вечером старушка, подметавшая это печальное помещение, пришла к дежурному врачу и пожаловалась, что там один мертвец матом ругается. Ну, Леху перевезли в реанимацию. Четыре месяца он был… на грани. И через год после этих событий мы сидим с ним у костра в традиционном майском байдарочном походе и, не скрою, выпиваем. За реанимацию. За жизнь. За здоровье — это уж разумеется. И вдруг Лешка говорит: «Рем, а между прочим, паровоз и до сих пор в капитальном ремонте».

Часть вторая

Ординаторская. Кондаков.

Кондаков. Какой-то умный англичанин сказал: «Время — это единственный джентльмен, которому можно верить». Мои раны затягивались медленно. В этом случае вечно торопящийся джентльмен Время был нетороплив. Я изгонял из себя Иришу с трудом. То пройдет мимо женщина, повеет от нее теми же духами… мороз по коже. Или мотив вспомнится Иришкин любимый: «Ю а зе саншайн оф май лайф…» — «Ты — рассвет моей жизни». С этим мотивом ходишь весь день, борешься с ним, как с анакондой. То радио включишь: «Я, ты, он, она…» То бросаешься к какому-нибудь патриархальному «Лучше нету того цвету». Кстати, оно посильней, перебивает. Болезненная острота от всего этого, в общем-то, прошла, но тихая грусть еще не наступила. «Межсезонье», — говорят в таких случаях спортсмены… Мой Ленинград начинал понемногу шевелиться. Стасик Придорогин, конечно, позвонил тут же. Ну, не знаю, сколько он заплатил за этот разговор, весь вечер говорил. Пытался доложить какие-то новости насчет Ирины, но я его оборвал. Он, кажется, даже обиделся, но я не захотел слушать сплетни. Меня бы ужаснуло, если бы у Ирины с этим ее новым… попутчиком сложилось бы плохо. Ирину могло оправдать только одно — большая любовь. Все остальное было бы пошло. Ну, а Стасик выступал в своем духе: клин вышибается клином. Дескать, давай! Стасик — большой теоретик в этом деле. Женился на актрисе, прожил с ней две недели, потом взял под мышку томик стихов Маршака и уехал к маме. Этого приключения ему хватило, чтобы остальные пятнадцать лет считать себя глубоким знатоком женской души. Позвонил и Марковский. «Беглец! — сказал он мне. — Посмотри у себя, как идет методика Новикова — Макмиллана». Хотел я ему рассказать про Короткевича, но старик говорил из дома, где жена, мать жены, дочка, муж дочки, внук и угольно-черный кот по кличке Назым обеспечивали его таким покоем, что наше отделение тяжелых душевнобольных представлялось ему ангельской поляной… Было еще несколько междугородных звонков, по автомату, но абонент молчал и через некоторое время опускал трубку. Хотелось бы думать, что это несовершенство автоматических линий… Моя шефиня Лидия Николаевна Чуприкова несколько раз предпринимала плохо замаскированные попытки устроить мою личную жизнь. Дамы, с которыми она меня «абсолютно случайно» знакомила, очевидно, соответствовали ее представлениям об идеальной супруге. Как на подбор, они были широки в плечах, крепки, говорили громкими голосами и поглядывали на меня взглядом плотника, которому предстоит обтесать сучковатое бревно. Одним словом, жизнь шла, все двигалось вперед, кроме дел с моим Иваном Адамовичем. Я менял «условия игры», но это не помогало. Недели проскакивали, как поезда. Янишевский уставал и явно халтурил. Я метался. Короткевич молчал. Только Лариса, ставшая идейным вождем нашей бригады, подгоняла нас. В этой суете я как-то просмотрел приближение грозовых туч.

* * *

Ординаторская. Косавец и Кондаков.

Косавец. У вас усталый вид, Рем Степанович.

Кондаков. А у вас, Лев Михайлович, наблюдательный глаз.

Косавец. Ужасный день сегодня у меня.

Кондаков. Дома что-нибудь?

Косавец. Да нет, дома все в порядке. В том смысле, что наш семейный барометр показывает всегда одно и то же: бурю. Меня это уже не трогает. Ездил с милицией. Попытка к самоубийству. Сопляк, десятиклассник. «Прошу в моей смерти никого не винить, кроме Лены К.». Позорище! Ударил себя материными ножницами, но попал в ребро. Шуму на весь дом.

Кондаков. Откачали?

Косавец. Да, конечно. Учителя, родители, милиция друзья, эта Лена К. В мини-юбке. Пластинки «Роллинг Стоунз» на полу. Все-таки профессия у нас с вами…

Кондаков. Да, не соскучишься.

Косавец. Рем Степанович, я хотел бы с вами поговорить.

Кондаков. Я догадался.

Косавец. Как?

Кондаков. Вы принадлежите к людям, которые, собираясь выяснять отношения, заранее переходят на «вы».

Косавец. Не замечал. А ведь правильное наблюдение! Ну хорошо, Рем, вернемся к предыдущей форме, но дело от этого не меняется. Я слишком устал и не гожусь для длинных вступлений и дипломатии. В общем, речь о твоем положении в клинике. Ситуация начинает нагреваться.

Кондаков. Не понимаю.

Косавец. Объясню.


Вошла Лариса.

Лариса. Рем Степанович, готовить?

Кондаков. Готовьте.


Лариса ушла.

Косавец. В общем-то, я могу уйти.

Кондаков. Почему уйти?

Косавец. Если нужно… Ну, хорошо, на этом мы остановимся попозже. Так вот. Я даже немного посплетничаю, что о тебе говорят в клинике. «Приехал Рем Степанович Кондаков, молодой, талантливый, красивый…» Приехал. Ну о твоих отношениях с Ларисой я не говорю. Меня это мало волнует. Дело молодое. Я и сам, знаешь, не монах. Да и Лариса, по моим сведениям, не из монастыря. Есть у вас что-нибудь или нет — не мое дело.

Кондаков (к залу). Косавец сделал паузу, для того чтобы дать возможность мне подтвердить или опровергнуть это, но я молчал.

Косавец. Пойдем дальше: молодой врач берет заведомо обреченного и безнадежного по всем статьям больного Короткевича и намеревается показать, что он-то его вылечит он-то покажет всем, как надо работать. Кому покажет? Тем, кто занимался Короткевичем. А им занимались и главврач Лидия Николаевна — два года, и завотделением Косавец, и другие коллеги. И все пришли к выводу, подтвержденному документально, что этот больной неизлечим. Но Кондакову, любимому ученику академика Марковского, наплевать на опыт старших товарищей. Когда с наскока у него ничего не получилось, он встал на путь авантюр. Рем, я специально говорю грубо, как на собрании, как предполагаемый оппонент.

Кондаков. Ну, зачем такие красивые слова? Оппонент, дискуссия! Можно прямей и грубей — персональное дело!

Косавец. Продолжим… Он берет со склада аппарат электрошоковой терапии и, пользуясь тем, что у больного Короткевича нет родственников, которые могли бы выступить против этого во многом сомнительного, а часто и бесчеловечного метода лечения, приступает к экспериментам на человеке. Ну как, убедительно?

Кондаков. Не хватает только деревянного стула с высокой спинкой, герба Российской Федерации над ним и двух скучных милиционеров — справа и слева от любимого ученика академика Марковского. Кстати, не такой уж я любимый. Я не принимал его слов на веру. За это он ценил меня. Ну это так, к сведению.

Косавец. Рем, ты знаешь, с чем ты играешь? Это может перерасти в подсудное дело.

Кондаков. Знаю.

Косавец. Я хотел тебя по-товарищески предупредить. На моих глазах уже дважды это было: летальный исход, приезжает следователь, «арестовывает» историю болезни, сдает ее на экспертизу. Кому в нашей области можно сдать на экспертизу историю болезни? Чуприковой и мне. Шефиня наша вечно занята. Значит — мне. Ты захочешь, чтобы я соврал? Нет, я не совру. У меня не получилось с семьей, но есть ребенок. Я не люблю свою профессию, но я — кандидат наук. Другим кандидатом я уже не стану. И я напишу: «Электрошоковая терапия, хоть и признана как некоторое средство, дающее в исключительно редких случаях определенный эффект…»

Кондаков. Это уже неправда! Статистики ты не знаешь!

Косавец. «…определенный эффект, является рискованным…»

Кондаков. Да-да, в том производстве, которым я занимаюсь, есть доля риска! Я бы хотел, чтобы этой доли не было. Но жизнь так ставит вопрос, что сам риск входит в условия задачи! Не рискуя, я вообще не решу ее. Правда, неизвестно, решу ли я ее, рискуя. Но по крайней мере, у меня есть шанс. Во всех других случаях я даже не имею надежд — надежд! — на успешный исход дела!

Косавец. Тебя никто не заставляет…

Кондаков. Заставляет!

Косавец. Кто?

Кондаков. Я. «Тетрадь клятв».

Косавец. Очень уж это, возвышенно, хороший мой.

Кондаков. Вот «хороший мой» — так не нужно меня называть. Не очень-то я хороший и не твой.

Косавец. Понимаю. Я не Лариса. И вообще эта история твоя…

Кондаков. Какая история?

Косавец. С Ларисой.

Кондаков. Не знаю даже, что сказать.

Косавец. А ты скажи просто, по-товарищески.

Кондаков. По-товарищески? Ерунда все это. Провинциальная выдумка. Нет никакой истории. Не о чем говорить.

Косавец. Рем, я к тебе хорошо отношусь.

Кондаков. Я понял.


Не прощаясь, Косавец ушел. Вошла Лариса.

Лариса. Рем Степанович, я принесла бутерброды с сыром, с колбасой и лимонад «Буратино». Молодец я? Вы любите «Буратино»? Знаете, путь к сердцу мужчины лежит через его желудок.

Кондаков. А мне кажется — через сердце. Лариса, а вы что — не замужем?

Лариса. Не стремлюсь.

Кондаков. Ну, а парень-то есть?

Лариса. Парень-то есть. Только такой…

Кондаков. Ненадежный?

Лариса. Телок. Ну, а по мелочам — на вечеринках сексуальные предложения довольно регулярно… процент приставаний на улицах незначительный, но все-таки имеется. Тут был один оригинал недавно… В магазине, в штучном отделе… Спички выбил и стоит за мной. Взял свои спички и прямо так это говорит, без дальних подходов: «Я тебя люблю». Не из наших ли, думаю, кто сбежал? Нет, оказывается, художник-реставратор по церквам.

Кондаков. Художники, они такие.

Лариса. А один человек уже три года ухаживает. Стихи даже пишет. Брошу, говорит, семью, и уедем с тобой, хорошая моя, в дальние края, где солнце светит. Подарки делает.

Кондаков. А вы?

Лариса. А я, Рем Степанович, жду вас.

Кондаков. В смысле?..

Лариса. Может, вы полюбите меня. В этом смысле.


Вошел Янишевский.

Янишевский. Не опоздал?

Лариса. Как раз вовремя. Больной готов, Рем Степанович.


Лариса ушла. Ушел и Янишевский.

Кондаков (к залу). Больной готов… Вот так развивались события. Неудачи с Короткевичем начали приводить меня к мысли, что я столкнулся просто с поразительной неконтактностью. Уверенность то покидала меня, то появлялась снова. Я был в смятении. Вдобавок ко всему получил из Ленинграда странное письмо. Обратного адреса не было, зато мой новый адрес был аккуратно напечатан на машинке. Я разорвал конверт — там оказался чистый лист бумаги. Как дурак, я держал этот белый лист над кипящим чайником и даже прогладил его утюгом. Никакие симпатические чернила, конечно, не проступили. Это был просто чистый белый лист. Как ни странно, в дни этих напряженных колебаний, падений и подъемов я был крайне недогадлив. Мне и в голову не пришло тогда, что мне прислали белый флаг капитуляции. Между тем мои дела шли все хуже. Витя Янишевский, мой замечательный артист, вдруг отказался работать. Он был, правда, очень смущен. Но я благодарен ему хотя бы за то, что сказал мне правду, да и зачем терять время зря, если он не верит в результат? Ну что ж, его дело. Однако я знал, что никто, кроме меня, не будет заниматься Короткевичем. В общественном порядке я читал на заводах города лекции об алкоголизме, о том, что такое стресс, устраивал на работу — это всегда очень трудно — бывших наших больных, вылечившихся от своих душевных недугов и вполне годных к работе и жизни… Я лечил других, делал все, что нужно, но Короткевич стал моим долгом. Бывали минуты, когда я чувствовал себя должникам… перед войной. Мы, я, мое поколение — это те самые люди, за счастье которых воевали и умирали солдаты Великой Отечественной. Имеем ли мы право, думал я, быть несчастными? Унылыми владельцами материальных благ? Неблагодарными транжирами своей жизни? Нет, я должен был либо победить эту страшную болезнь, либо, исчерпав все средства и отдав все, что имел, сказать честно: «Ребята, все!» Была во мне и профессиональная злость. Я будто бы вступил в схватку с фашистом, получившим высшее образование в просвещенной Западной Европе и так искалечившим душу моего Вани Короткевича, студента полиграфического техникума. Это был мой бой с войной. (Ушел).


Появился Короткевич.

Короткевич (к залу). …Немцы шли цепью по лесу. Меня охватил страх. Я не боялся быть убитым. Мне было невыносимо стыдно, что я не выполнил приказа Корзуна. Хотел бежать, но не мог. Только присел под елкой, выставив из-за ее ветвей ствол своего «парабеллума». Но немцы были без собак и прошли мимо. Была ночь. Смерть прошла мимо меня, негромко разговаривая и попыхивая солдатскими сигаретами… Я побежал. Перед рассветом вышел на поляну, где был штаб отряда. Там валялась пушка-сорокопятка, гордость отряда, раздавленная танком. Было много следов от гусениц. Я стоял в кустах и не понимал, почему по поляне расхаживают немцы. В двух шагах от меня. Только понимал, что идти мне больше некуда. По поляне проехал мотоцикл с коляской. Из землянки Черткова вышли офицеры. Мимо меня солдаты протащили чей-то обгоревший труп. Меня могли схватить в любую секунду, и я не знал, что делать! Пакет был у меня за пазухой. (Исчез.)

* * *

Появились Кондаков и Чуприкова.

Чуприкова. У меня сегодня два главных дела записано в численнике: Максаков и вы. Ну, с Максаковым проще. Период агрессивности миновал. Как вы считаете?

Кондаков. Да, я тоже его смотрел сегодня. Сдвиги есть. Теперь — обо мне. Что вас интересует?

Чуприкова. А вы, Рем Степанович, вопрос посерьезней.

Кондаков. Слушаю вас.

Чуприкова. Мне сегодня сообщили по секрету, что завтра в универмаг на проспекте Молодости завезут польскую мебель.

Кондаков. Польскую? Ну и что?

Чуприкова. У вас же никакой мебели нет, Рем Степанович. Надо обзаводиться. Это все жизнь. Век на раскладушке не прокукуешь. А набор будет такой: раскладная тахта — малиновая либо зеленая, обеденный стол, сервант, стулья — шесть штук, журнальный столик, два кресла. Ну а потом, глядишь, к гарнитуру и жена приложится.

Кондаков. Малиновая или зеленая?

Чуприкова. Ах, Рем Степанович, большое вы волнение произвели в медицинском мире нашего города. Каждый второй звонок — о вас. Райка Копченова, та вообще обиделась на меня ужасно. Что я вас не знакомлю.

Кондаков. А… это та, которая мужа раздела?

Чуприкова. Как липку. А как вам Галочка Коянек? Она, между прочим, чемпион области по бальным танцам. Ну что вы пожимаете плечами? Чувствую, что вывести вас на светлый путь будет очень трудно.

Кондаков. Есть такая старая шутка: хорошее дело браком не назовут. Но у меня создалось впечатление, что я попал в ваш численник в качестве главного дела дня не по этому поводу.

Чуприкова. Давайте поговорим, Рем Степанович!

Кондаков. Давайте.

Чуприкова. Не… остановиться ли нам?

Кондаков. Так и знал….

Чуприкова. Поймите меня правильно: чуть ли не с первого дня ко мне идут сигналы: Кондаков — зазнайка. Кондаков — авантюрист. Кондаков и Лариса, Лариса и Кондаков…

Кондаков. Это я знаю. Вы что — хотите у меня отобрать Короткевича?

Чуприкова. Погодите со своим Короткевичем. Дело ваше вышло за пределы больницы.

Кондаков. Дело?

Чуприкова. Ну, в общем-то, дело. Одно из писем цитирую, как говорится, по памяти: «Авантюристические склонности доктора Кондакова, его выбор сильнодействующих, шумно разрекламированных на Западе, но явно опасных для здоровья больного средств…»

Кондаков. Письмо анонимное?

Чуприкова. Это не важно. Анонимное. Дело в том, что я сама не уверена, что автор его не прав. Я, дорогой коллега, если хотите знать, консерватор. И этим, между прочим, горжусь.

Кондаков. Но не зачисляйте меня в лейбористы, пожалуйста!

Чуприкова. Сейчас не время для шуток.

Кондаков. А я и не шучу.

Чуприкова. Я за гуманную медицину. Внушением, а не скальпелем. Травами, а не химией. Словом, а не иглой! Покоем, а не изотопами! А электрошоковая терапия — ох, как это модно! Модерн! Все хотят быть современными, даже больные. Раньше были черти, лешие, колдуньи. Сегодня что ни больной, то — телепатия, чтение мыслей на расстоянии, полеты на летающих тарелках, посланцы с других планет. Мода. Я могу понять больных, которым и наука, и псевдонаука подбрасывают топливо для головного мозга. Но когда молодой ученый с первого шага хватается за ультрасовременную методику, как ковбой за пистолет, я думаю: а не спешит ли он? Может, мы подумаем, потерпим, прежде чем пропускать через человека электрический ток? Это ведь может кончиться летальным исходом! Вы, лично вы, коллега, лишите человека жизни!

Кондаков. Прекрасно! Скажите, кому он нужен — такой? Государству? Нет. Семье? Нет. Вам? Нет. Вы говорите о гуманизме. Но ведь гуманизм в том и состоит, чтобы человека лечить. Лечить! Дайте мне средства, с которыми я был бы терпелив! Только чтобы это было настоящее терпение, а не ожидание естественной смерти больного! Таких средств нет. Ни у вас, ни у меня, ни в Москве, ни вообще у человечества! И вы это прекрасно знаете. И психодрама с аппаратом затеяна мной не для собственного удовольствия или склонности к авантюрам, как вы утверждаете.

Чуприкова. Я не утверждаю…

Кондаков. Утверждаете, соглашаясь с автором анонимного письма. Ах, как они прелестны, мои тайные доброжелатели! Они никого не смущают! Они берут у родственников расписку на пустячное исследование, чтобы в случае чего прикрыться бумажкой. Они перелагают на безграмотных в медицинском отношении людей всю ответственность. А они должны нести ее сами! Сами! Государство их для этого учило!.. Извините, что я разошелся!

Чуприкова. Ничего.

Кондаков. Я — врач. Чувствовать человека входит в круг моих служебных обязанностей. И я чувствую его, Ивана Адамовича! Чувствую, что эту его колоссальную сопротивляемость держит один-единственный тормоз. Очень мощный, но один.

Чуприкова. Господи, да откуда вы все это знаете? Смешно, Рем Степанович.

Кондаков. Я это учуял. Как пес.

Чуприкова. Но ведь ваши опыты, если их можно так назвать, не дали никаких результатов.

Кондаков. Да. Этот вид психодрамы не дал. Я поищу что-нибудь новое.

Чуприкова. Давайте мы с вами эти поиски отложим до лучших времен. Займитесь поплотнее другими больными. Отдохните от Короткевича.

Кондаков. Что это значит?

Чуприкова. Это значит то, что я сказала.

Кондаков. В таком случае, мое пребывание в вашей больнице выглядит… проблематично.

Чуприкова. Не драматизируйте положения, Рем Степанович. Все у вас уж очень быстро: быстро приехал, быстро взялся, быстро не получилось, быстро отказался. Несерьезно.

Кондаков. Несерьезно отторгать врача от больного.

Чуприкова. Поймите меня правильно, я не собираюсь издавать приказ, но с моим мнением вы не имеете права не считаться.

Кондаков. Это уж точно. Разрешите мне день-два подумать над создавшимся положением.

Чуприкова. Думайте, пожалуйста. Я своего решения не изменю. Да, и хорошо бы решить вопрос насчет польской мебели. Если у вас не хватает денег, я с удовольствием вам одолжу.

Кондаков. Странное чувство у меня, Лидия Николаевна. Вместо того чтобы слушать вас со злостью, я слушаю вас с грустью. Как ни странно, в этом нашем разговоре жертва не я. Здесь две жертвы: Короткевич и вы.

Чуприкова. А вы и вправду самонадеянный молодой человек.

Кондаков. Как бы я хотел им быть!

Чуприкова. Кем?

Кондаков. Самонадеянным и молодым.

Чуприкова. Ну бросьте! Я недавно купила своему благоверному книжку: «Мужчина после сорока». Там сказано, что до сорока лет — это чистая молодость, беспечное время.

Кондаков. Если бы об этом я знал раньше, то построил бы свою жизнь иначе.

Чуприкова. Не поздно и сейчас. Учтите, Рем Степанович, я буду за вас бороться. Вы талантливый, деятельный человек. Это мне очень импонирует.

Кондаков. Позвольте ответить взаимностью. Я тоже буду бороться за себя, за свое дело.

Чуприкова. Только одно могу вам сказать: уход — это не борьба. (Ушла.)

Кондаков (к залу). Так закончился мой разговор с шефиней. Я побрел домой, чувствуя бессильную ярость. Вместо того чтобы решать вопросы, для которых я был обучен, имел силу и убежденность, я забрел в болото служебных отношений, чужих честолюбий. Единственным моим желанием было прийти домой, собрать вещи и — уехать. Куда? Я и сам не знал. Мой железобетонный, вибропанельный, сверхтиповой двенадцатиэтажный дом плыл по строительной распутице, как крейсер, освещая путь множеством огней. По телевизору должны были сегодня передавать фигурное катание. Я ощутил пустоту надвигающегося вечера. Где моя жена? Где мои друзья? Почему вдруг я очутился здесь? Так иногда среди застолья оглянешься на соседей, и пронзит тебя, как током: «А я что здесь делаю? Почему я трачу время на бессмысленное занятие?» Я готов был уехать. Это было ясной, глубокой мыслью. Перед двумя людьми я чувствовал себя виноватым. Перед Короткевичем… К счастью, он никогда бы в жизни и не узнал о моем предательстве. Зато о нем знал бы я. Второй человек — Лариса, наивно поверившая в меня. Что касается ее влюбленности, то это меня не смущало. Типичный случай актерской влюбленности в партнера. Профессиональный восторг, который на скудной почве тихой областной больницы приобрел такой своеобразный оттенок. И вместе с тем я понимал, что моя собственная психика имеет досадные ограничения: я мог плодотворно работать лишь в обстановке сотрудничества, но не противоборства. Даже сражаясь с Марковским, я ощущал за спиной молчаливую поддержку и того же Стасика Придорогина, и других ребят. Сегодня я был один. Но едва я вошел в квартиру, как одиночество кончилось.


Вошла Лариса.

Лариса. Вы хоть писать мне будете?

Кондаков. Я еще не уехал.

Лариса. Но уезжаете?

Кондаков. Почти.


Лариса села и заплакала.

Ну что вы, Лариса…

Лариса. Обидно… что хороший специалист уезжает…

Кондаков. Вы рыдаете по общественной причине?

Лариса. Вот именно! А вы что думали? Что я в вас влюблена? Да у меня таких, как вы, — навалом! И с окладами, и с квартирами, и с машинами! Господи, что я мелю… Рем Степанович, дорогой, не уезжайте!

Кондаков. Успокойтесь, пожалуйста. Кто вам сказал, что я хочу уехать?

Лариса. Мне шефиня только что позвонила.

Кондаков. Я и говорю, что вы плачете по поручению общественности.

Лариса. Нет, Рем Степанович. Я плачу от своего имени. Если бы вы только знали, как это жутко — каждую минуту, каждую секунду думать о человеке, который не думает о тебе.

Кондаков. Я это знаю. Лариса, я вам многое должен объяснить.

Лариса. Ничего не нужно. Только не уезжайте. Вы отвергли мою любовь…

Кондаков. Лариса…

Лариса. …отвергли мою любовь очень интеллигентно, очень мягко, не воспользовавшись…

Кондаков. Лариса!

Лариса. И тем не менее я прошу вас — не уезжайте, хоть ваш отъезд, конечно, принес бы мне избавление… Но вы не имеете права уезжать!

Кондаков. Почему?

Лариса. Неужели вы сами этого не понимаете? Однажды вы уже уехали. Из Ленинграда. Нельзя вечно уезжать от проблем. В вашем возрасте пора бы уже их решать.

Кондаков. Это… вам тоже внушила шефиня?

Лариса. Это внушаю вам я!


Звонит телефон.

Я могу выйти.

Кондаков. Не надо. (Взял трубку.) Слушаю… Да, я доктор Кондаков. Какая машина? Это кто звонит?.. Здравствуйте, Сергей Сергеевич… Кто стрелял? Он убит? Да, конечно, я готов. Жду. (Положил трубку.) В Короткевича только что стреляли.

Лариса. Он убит?

Кондаков. Не знаю.


Снова — телефон.

Слушаю. Да, шестьдесят — семьдесят четыре. Какой город вызывает? Ленинград?.. Нет, Кондакова нет. Еще не пришел с работы. Это сосед говорит.

Лариса. Вы, может быть, мне что-нибудь объясните?

Кондаков. Если б я мог…

* * *

Ординаторская. Капитан Ситник.

Ситник (говорит по телефону). Да я все бегаю, товарищ полковник, туда-сюда. Там же операция идет… Оперирует доктор Кондаков… Нет, был всего один выстрел — через окно, со стороны улицы Крестьянской. Пуля застряла в мякоти плеча… Да, конечно, товарищ полковник. Пархоменко здесь и его группа. Слушаюсь.


Появились Косавец и Лариса.

Ну, что там?

Косавец. Заканчивают. Психбольница с выстрелами! Господи! Полный набор!

Ситник. Пойду взгляну. (Ушел.)

Косавец. Лара, ты в последнее время избегаешь меня. Я знаю, почему.

Лариса. Сейчас не время для сцен.

Косавец. Никаких сцен, хорошая моя.

Лариса. Ты уже стоял на коленях, писал письма, все было. С меня довольно.

Косавец. Не могу поверить, что ты меня больше не любишь. Это просто не укладывается у меня в голове.

Лариса. Я давно сказала тебе об этом.

Косавец. Передумай, любимая. Ну что тебе в нем? Он — залетная птица. Приехал — уехал. А я при тебе всегда. И все время думаю о тебе. Вчера на проспект Молодости завезли польскую мебель. Я слетал туда, договорился. Хочу обставить твою квартиру по-европейски. Помнишь, нам ведь хорошо было с тобой, Лара, жизнь моя! Пластинки достал для тебя… эти… «Роллинг Стоунз». Ты любишь.

Лариса. Лева, мне трудно это повторять, но я тебя не люблю.

Косавец. Значит, ты любишь его?

Лариса. Кого я люблю — уж это мое дело.


Вошли Чуприкова, Кондаков, Ситник.

Ситник. Пуля стандартного немецкого «парабеллума»… Больной в сознании? Как вы считаете?

Кондаков. Интересно, как это можно узнать?

Ситник. Ах, да… Лидия Николаевна, освободите любой бокс с окнами во двор, переведите туда Короткевича. Мы будем его охранять.

Чуприкова. Какой ужас!

Ситник. Ужас… Наверное, все самое страшное в его судьбе произошло много лет назад. Тут я наткнулся на список, так сказать, оборудования, которое наши войска обнаружили в камере допросов гестапо. Вернее, в камере пыток. Есть у кого-нибудь закурить?


Чуприкова протянула сигареты.

Спасибо. Козлы для порки… электрические провода… клещи… Даже патефон.

Чуприкова. Господи, патефон-то зачем?

Ситник. Узники кричали… Фашисты либо заводили грузовик под окном, чтобы эти крики заглушить, либо ставили пластинки — на полную громкость. Сотни лет человечество содрогается, вспоминая муки Христа. Так вот его палачи — это дети по сравнению с фашистами.


Вошел полковник Логинов.

Логинов. Здравствуйте. Накурили — топор вешай. Доктор, что вы скажете?

Кондаков. Пуля попала в плечо. Кость не задета. Пулю извлекли.

Логинов. Какое оружие?

Ситник. Немецкий «парабеллум».

Логинов. Ты не ошибся? Оружие надежное. Что же он промахнулся?.. Рука старая стала… Товарищ Кондаков, что будем делать?

Косавец. Считаю своим долгом сообщить вам, что коллега Кондаков отстранен от лечения больного Короткевича.

Кондаков. Да, это правда. Кроме того, я сегодня подаю заявление об уходе.

Логинов. Вот это новости. А в чем причина?

Кондаков. Ну, причин много, и они не входят в вашу компетенцию.

Косавец. Причина одна: коллега Кондаков пытался применить методику, которая могла бы привести к летальному исходу. К смерти больного.

Логинов. Пытался? Почему же не применил?

Косавец. Потому что общественность больницы распознала эту авантюру и проявила…

Логинов. Бдительность?

Косавец. Вот именно. Это слово я и искал.

Логинов. Выходит, что Короткевича пытались убить дважды? Вы это хотели сказать? Сначала доктор Кондаков, а потом вот этот, с «парабеллумом»? Так?

Косавец. Выходит, так.

Логинов. Вы могли бы это доказать?

Косавец. Вот главврач наш, она подтвердит.

Чуприкова. Ничего я не подтверждаю. Когда вы, Лев Михайлович, каждый день бегали ко мне в кабинет и интриговали против Кондакова, я могла понять причину. Но сегодня, в присутствии… посторонних… так все извратить…

Косавец. Я, как честный…

Логинов. Извините. Кондаков, что же вы молчите? Вас обвиняют Бог знает в чем, а вы сидите, как посторонний!

Кондаков. Я устал…

Логинов. Разве можно быть к своей собственной судьбе настолько безучастным?

Кондаков. Мне все равно. Я уезжаю.

Логинов. Ну и правда, сумасшедший дом! Никуда вы не уезжаете. Возбуждено дело о попытке убийства, и до окончания следствия вы обязаны остаться здесь. Просто поразительно, как вы мягкотелы! Хотел бы я на вас взглянуть, Рем Степанович, в другие времена! Что касается вас, доктор Косавец, то я вам не верю ни на грош! Не верю в то, что Кондаков намеревался убить Короткевича.

Косавец. Я не в том смысле выразился…

Логинов. Нет, в том, в том. Я вас прекрасно понял. Выбор методики, борьба школ — это ваши дела. А вот кто кого убить хотел — это уж моя епархия. Тем более что я знаю, кто хотел убить Короткевича.

Косавец. Надеюсь, не я?

Логинов. Такими вещами не шутят. Теперь я попрошу остаться вас, Рем Степанович, и главного врача.


Лариса и Косавец поднялись и пошли на выход.

Лариса. Я могу высказать свое мнение по поводу случившегося?

Логинов. Да, пожалуйста, только покороче.

Лариса. Спасибо. (Подошла к Косавцу и влепила ему пощечину. Ушла.)

Косавец. Я подаю заявление об уходе.

Логиков. Ну и порядки у вас! Это что — медсестра ваша?

Чуприкова. Ударник комтруда.


Косавец ушел.

Логинов. В Короткевича стрелял человек, которому стало известно о ваших опытах. Весьма возможно, что стрелявший лично заинтересован в том, чтобы Короткевич молчал. А слух о том, что городская знаменитость, великий немой, может заговорить, мог попасть к преступнику самым разным путем. Персонал больницы рассказывал, артист, с которым вы работали…

Кондаков. А этого… ищут?

Логинов. Ищут, и очень активно. Доктор, вопрос к вам: как долго может продлиться процесс лечения?

Чуприкова. Сказать трудно. За двадцать с лишним лет никакого прогресса, а теперь…

Кондаков. Между прочим, и правда — в тупике.

Логинов. Ну, в общем, постарайтесь. Ваш Короткевич, видно, знает то, чего не знает никто. Вот в чем дело. Ну, успеха вам.


Логинов и Ситник ушли.

Чуприкова. Рем Степанович, я не отказываюсь ни от чего, что вам говорила. Но думаю, что вам следует продолжать свою работу. Я возьму на себя его сестру, Воеводину: испрошу разрешения.

Кондаков. Это я понимаю. Нехорошо вышло со Львом Михайловичем.

Чуприкова. Нехорошо. Да и Лариса… Что за распущенность? Неужели нельзя было словами?

Кондаков. Я чертовски устал. Сколько времени, Лидия Николаевна?

Чуприкова. Половина восьмого. Домой идти уже поздно.

Кондаков. У меня мелькнула одна мыслишка… когда Ситник говорил. Минутку… Мы вошли. Он вертел в руках эту пулю, сказал, что немецкий «парабеллум». Потом заговорил об Иисусе Христе? Да?

Чуприкова. Вроде так. Я спросила его, зачем фашисты заводили патефон…

Кондаков. Да-да! Патефон! Патефон или работающий под окном грузовик. Патефон… что они заводили? Ну уж, конечно, не «Катюшу». Что-то свое. А может, и «Катюшу»… У Короткевича бы спросить.

Чуприкова. Дался вам этот патефон! Вообще во все это я не верю. Я вводила Короткевичу инсулин — полный курс! Все бесполезно…

Кондаков. Я читал в истории болезни.

Чуприкова. А я думаю вот что: если у нас ничего не получится — может быть, вы броситесь в ноги к академику Марковскому? Вряд ли он вам откажет.

Кондаков. В ноги? В ноги — можно, но он станет делать то же, что и я.

Чуприкова. Ну, время покажет. Пойду хоть на полчасика прилягу. Рем Степанович, ну что будем делать с польской мебелью?

Кондаков. Брать!

Чуприкова. Правда?

Кондаков. Правда.


Чуприкова ушла.

* * *

Кондаков (к залу). В одном из байдарочных походов по реке Жиздра, протекающей в брянских лесах, мы наткнулись на удивительный след войны. Четверть века назад какой-то солдат повесил на березу винтовку. Четверть века она висела на этой березе. Сталь ствола съела ржавчина, ремень сгнил. Но ложе приклада приросло к березе, стало ее частью, и сквозь этот бывший приклад уже проросли, пробились к солнцу молодые веселые ветки. То, что было орудием войны, стало частью мира, природы. И я тогда подумал, что это и есть — я, мы, мое поколение, выросшее на старых, трудно затягивающихся ранах войны. Я даже сорвал майский крохотный листок с этой березовой ветки. Листок как листок. Но своими корнями он всасывал не только материнский сок березы, но и старый пот солдатского приклада, и запах гильз, и пороховую гарь. Война убила не только тех, кто пал на поле боя. Она была суровым рассветом нашего послевоенного поколения. Оставила нам в наследство раннее возмужание, жидкие школьные винегреты, безотцовщину, ордера на сандалии, драки в школьных дворах за штабелями дров. Война была моим врагом — личным врагом. Я испытывал чувство глубокого уважения к Ивану Адамовичу потому, что его болезнь приключилась не по его собственной распущенности или слабости, не оттого, что попался друг-пьяница или жена-злодейка, не оттого, что позволил отдать себя на растерзание безвольности или сексуальным комплексам. Нет, он был бойцом этой войны и получил свое ранение. Пуля, посланная в него злодейской рукой, попала рикошетом и в меня. Теперь я точно знал, что до конца моих или его дней я буду делать все, чтобы вернуть его к жизни. Отомстить войне…

* * *

Ординаторская. Лариса, Янишевский, Короткевич. Рядом с аппаратом — патефон.

Лариса. Рем Степанович, у меня сегодня мало времени.

Кондаков. Да, Лариса, я в курсе, что у вас отгулы. Вы знаете, я сегодня перевязывал плечо Короткевичу, и мне показалось, что он морщился от боли.

Лариса. Замечательно.

Кондаков. Вам это не кажется интересным? Ведь вы столько сил вложили…

Лариса. Рем Степанович, у меня сегодня мало времени. Может, приступим?

Кондаков. Виктор, ты тоже спешишь?

Янишевский. Спешу, но молчу. У меня, между прочим, репетиция на телевидении. Сколько мы сегодня будем возиться?

Кондаков. Мы будем работать, а не возиться. Если хотите, можете сейчас же оба уходить. Мне нужны работники.

Лариса. Рем Степанович, я приготовила больного, давайте начнем.

Кондаков. Хорошо. Виктор, веди допрос, а я буду менять пластинки. Тут их — гора. Целую неделю добывал. (Поставил пластинку.)


Понеслись звуки пошленького фокстрота.

Янишевский. Ты, голубчик, продолжаешь упорствовать. Но это тебе не поможет. Все твои друзья арестованы и сознались! Все, кроме тебя. Своим молчанием ты только усугубляешь свою вину!

Кондаков. Сменим пластинку. Что тут? «Все проходит». Все ли проходит? Попробуем.


Зазвучала новая песенка.

Янишевский. Мы с тобой уже встречаемся не в первый раз. Короткевич, встать!

Короткевич. Нет. Не был. Не знаю.

Янишевский. Ты или будешь отвечать, или через минуту я тебя повешу! Отвечай! Это наш последний разговор!


Кондаков остановил патефон.

Лариса. Виктор, не кричите так! Уши болят.

Янишевский. Я ж не на тебя кричу.

Лариса. Еще этого не хватало!

Кондаков. Все не то… Ну, вот попробуем… «Дер эр-стен блюмен ин май». «Первые цветы мая». Что-то душераздирающее. Поехали.


Зазвучала новая пластинка.

Янишевский. Я тебя последний раз спрашиваю — с кем ты и где…

* * *

Неожиданно Короткевич стал медленно подниматься со стула. Он — увидел Янишевского. Лариса закричала. Янишевский стал медленно пятиться назад. Кондаков от неожиданности замер, словно пораженный столбняком, но медленно потянулся к аппарату ЭШТ и повернул ручку. Короткевич с удивленным лицом стал медленно валиться на Янишевского. Тот поддержал его. Лариса кинулась к подносу, схватила шприц, сделала инъекцию Короткевичу. Он чуть дернулся от укола. Лариса заплакала, сев на стул.

* * *

Янишевский. Рем, виктория!

Кондаков. Ребята, спасибо, вы свободны. Лариса, милая, спасибо. Идите, идите.


Кондаков поцеловал Ларису, выпроводил ее и Янишевского. Придвинул табуретку к койке, сел возле спящего Короткевича. Тот спал глубоко, дыхание было ровным. Кондаков измерил пульс Короткевича, остался доволен. Резко зазвонил телефон, Кондаков, оглядываясь на спящего, прыгнул к аппарату. Короткевич пошевелился от звонка.

Кондаков. Кто звонит?.. Да ничего, товарищ полковник, определенного сообщить не могу… Да, сдвиг есть. Спит. Позвоните днем или утром. Я буду в клинике.


Кондаков положил трубку. Сел за стол, достал историю болезни Короткевича, стал писать. Открыл форточку, закурил, ладонью отгоняя дым в форточку. В дверь тихо постучали. Кондаков открыл — Чуприкова. Вошла, поднятая среди ночи, посмотрела на Короткевича, кашлянула над ним, тот пошевелился.

Чуприкова. Вот так просто совершаются чудеса.

Кондаков. Да ничего еще не совершилось.

Чуприкова. Совершилось. Когда мне позвонила Лариса, я, верите ли, заплакала. И вовсе не оттого, что у вас все хорошо так вышло.

Кондаков. А еще ничего не вышло.

Чуприкова. Вышло, вышло. Я заплакала оттого, что настоящая жизнь, настоящая наука… а, да ладно. Как все прошло?

Кондаков. Очень хорошо. Стон, обморок после включения тока. И вот на эту пластинку — «Дер эрстен блюмен ин май» — он среагировал мгновенно. Как вы считаете, это может быть одиночной реакцией?

Чуприкова. Ну, если она и одиночная, то мы… то есть вы повторите все. Будем закреплять… Раньше он никогда не ворочался во сне. Это прекрасно. Может, вас подменить? Устали?

Кондаков. Нет, спасибо.

Чуприкова. Я понимаю. Держите меня в курсе. Не стесняйтесь, что ночь. Такой ночи я, может быть, ждала всю жизнь. (Подала руку Кондакову и ушла.)


Кондаков выпил чаю и ходил по палате, то глядя на Короткевича, то куря. За окнами синело, дело шло к утру. Кондаков уселся в кресле возле кушетки и попробовал читать. Но голова его стала клониться, он уснул. Книга выпала из рук. На этот звук встрепенулся Короткевич. Он повернул голову и увидел спящего Кондакова. Совершенно неожиданно он встал, обошел, стараясь не скрипнуть, спящего Кондакова, подозрительно его осмотрев. Взял со стола кусок сахара, съел. Внимательно осмотрел фуражку фашистского офицера, оставленную Янишевским. Двинулся к двери, попробовал ее — закрыто. Подошел к окну — решетка. Кондаков пошевелился в кресле, и Короткевич мигом лег на кушетку и закрыл глаза. Кондаков встал с кресла, стал разминать руки, но тут увидел, что Короткевич подсматривает за ним. Кондаков так и остался стоять с разведенными руками. Некоторое время они молча смотрели друг на друга.

Кондаков. Вам не дует? Я могу закрыть форточку.

Короткевич. Сюда не доходит.

Кондаков. Как вы себя чувствуете?

Короткевич. Нормально.

Кондаков. Меня зовут Рем. А вас?

Короткевич. Короткевич Ваня.


Кондаков стал бессмысленно улыбаться, потом мелко засмеялся, его всего трясло, с ним началась почти истерика.

Кондаков. Ваня, Ваня, какое хорошее имя! Вы не обращайте внимания, это у меня сейчас пройдет.

Короткевич. Сумасшедший какой-то…

Кондаков. Не обращайте внимания, сейчас это пройдет. Это у меня после Пулковского аэропорта началось. Неприятная история!

Короткевич. Я могу встать?

Кондаков. Пожалуйста. Вам помочь?

Короткевич. А вы что — врач?

Кондаков. Да, я врач. (Встал, прошелся.) Одну минуточку. (Позвонил по телефону.) Лидия Николаевна! Это Кондаков. Я хотел бы, чтобы мы побеседовали втроем. Да, поэтому и звоню. Хорошо. (Положил трубку.) Ваня, а у нас в городе новость — недавно открыт памятник Борису Игнатьевичу Корзуну.

Короткевич. А кто это такой?

Кондаков. Я хотел у вас спросить.

Короткевич. Я не знаю.

Кондаков. Ну, вспомните… неужели вы никогда не слышали такой фамилии? Корзун? Кор-зун?

Короткевич. Ей-Богу, не знаю.

Кондаков. Ну, а меня как зовут, помните?

Короткевич. Помню.

Кондаков. Как?

Короткевич. Рем.

Кондаков. Боже мой! Не могу в это поверить! Иван Адамович, я просто счастлив! Скажите мне, пожалуйста, как вы себя чувствуете? Что у вас болит? Голова болит?

Короткевич. Болит. Не то что болит — кружится.

Кондаков. Плечо болит?

Короткевич. Болит. Тянет так.

Кондаков. Это просто изумительно!

Короткевич. Чего же тут хорошего?

Кондаков. К вам вернулась боль! Вот что замечательно. Боль, которую мы все проклинаем, является одним из дозорных человеческого организма. Значение болевого импульса в нашей жизни неоценимо!

Короткевич. Это уж точно.

Кондаков. Вы шутите, Иван Адамович! Вы шутите — я не могу в это поверить! Значение юмора в нашей жизни…

Короткевич. …неоценимо.


В дверь постучали. Кондаков открыл. На пороге — Чуприкова, Логинов, Ситник.

Логинов. Доктор, не будете возражать? (Подошел к Короткевичу.) Ну что, поздороваемся, что ли?

Короткевич. Можно и поздороваться.


Логинов обнял Короткевича, но тот не ответил на объятия и, казалось, был удивлен.

Логинов. Ну слава Богу! Молодец! И вы, Рем Степанович, молодец. А вы говорили, что, дескать, в тупике… Разводили здесь… Что же помогло? «Розамунда»?

Кондаков. Помогла сентиментальная песенка «Дер эрстен блюмен ин май». «Первые цветы мая».

Ситник. Все музыкальные архивы для вас перевернули, Иван Адамович.

Кондаков. Товарищ полковник, понимаю необходимость, но может случиться непоправимое. Будьте осторожны.

Логинов. Ограничусь лишь самым необходимым. Значит, вы — Короткевич Иван Адамович, двадцать седьмого года, белорус?

Короткевич. Да.

Логинов. Вы были членом городской подпольной организации.

Короткевич. Что-то вы путаете. Никем я не был.

Логинов. Как это?

Короткевич. Брехня.

Логинов. Одну минуточку, дорогой. До войны вы были секретарем комсомольской организации полиграфического техникума.

Короткевич. Техникума? Брехня!

Логинов. Доктор, думаю, что разговор придется все же отложить…

Кондаков. Да, лучше продолжать мне. Но не возражаю, если вы будете присутствовать здесь. Работать буду только я. (Короткевичу.) Иван Адамович, к нам приехали товарищи из госбезопасности. Полковник Логинов и капитан Ситник. Сейчас я вам дам их документы. (Взял у Логинова и Ситника удостоверения и передал Короткевичу.)


Тот внимательно рассмотрел документы и вернул.

Короткевич. Зря стараетесь, господа. Я сто раз говорил Мюнстеру, что я не тот человек, за которого вы меня держите.


Все обалдело уставились на Короткевича.

Ситник. Так вы что — за фашистов нас считаете?

Короткевич. Ну а за кого ж?

Кондаков. Я вам сообщу, Иван Адамович, одну важную вещь. Вы были очень долго больны. Война кончилась давно. Очень давно. Двадцать с лишним лет назад.

Короткевич. И кто ж, интересно, победил?

Логинов. Мы победили!

Кондаков. Вы нам не верите, Иван Адамович?

Короткевич. Я вам все сказал, господа. Я не тот человек, которого вы ищете.

Логиков. Рем Степанович… Недолечили?

Чуприкова. Есть, собственно говоря, очень простой выход. (Поднялась, сняла со стены зеркало и подошла с ним к Короткевичу.) Это — зеркало. Посмотрите на себя.


Короткевич молча смотрит в зеркало. Рука его коснулась стекла. Потом он потрогал щетину на щеках.

Вам уже не шестнадцать лет. Вы видите это своими глазами. Лицо нельзя переделать. Война давно кончилась.


Короткевич поднял лицо. Он плакал.

Короткевич. Я вижу… Думал, что это… просто обман. Не может быть!

Кондаков. Иван Адамович, вы болели много лет.

Короткевич (затрясся в истерике). Я… я не не понимаю…

Чуприкова. Поплачьте, Иван Адамович. Тут никакого стыда нет. Поплачьте, мы подождем. Вам станет легче.

Короткевич. Я потерял рассудок?

Кондаков. Сейчас идет обратный процесс.

Короткевич. Какой сейчас год?

Кондаков. Вон там, на календаре, написано.

Короткевич (посмотрел и в ужасе покачал головой. Встал). Я слушаю вас, товарищи.

Логинов. Иван Адамович, мы хотели бы, чтобы вы нам рассказали все, что вы знаете о работе подпольного обкома партии.

Короткевич. Я вам скажу, где пакет!

Логинов. Какой пакет?

Короткевич. Я зарыл его под сосной у деревни Михнево, на поляне, где отряд Черткова стоял!

Логинов. А что в этом пакете?

Короткевич. Долг перед Родиной.

* * *

Кондаков (один). Такие дни, по идее, должны запоминаться по минутам, по секундам, по фразам. Ничего этого со мной не случилось. Я только помню, что Логинов и Ситник торопили нас, что, мол, сейчас же едем, куда-то мчимся, но мы с шефиней стояли как гранит, и два часа в тишине и без дерганий потратили на хотя бы элементарное обследование нашего Ивана Адамовича. Самым невероятным было то, что мы не могли обнаружить никаких существенных отклонений от нормы. Я не находил этому ни аналогов, ни объяснений. Наконец на двух машинах мы выехали в Михнево. Мне чудовищно хотелось спать, но вместе с тем я ни на секунду не хотел расстаться с Иваном Адамовичем, будто он был моей невестой. Мы домчались до этого Михнева, отыскали поляну, на которой стараниями пионеров был восстановлен лагерь партизан. Короткевич, ни секунды не сомневаясь, повел всех к той самой сосне. Два шофера через несколько минут выкопали обернутый старой полусгнившей клеенкой сверток. Это и был пакет. Логинов, Короткевич, Ситник, еще один в штатском тут же стали читать бумаги, встав в кучку, и нещадно задымили сигаретами. Один раз Логинов, постучав пальцем по какому-то листу, вырванному из школьной тетрадки в косую линейку и исписанному аккуратным мелким почерком, сказал: «Вот он и стрелял в Короткевича». Но здесь, как ни странно, я поймал себя на мысли, что все их тайны, казавшиеся мне еще вчера такими захватывающими, сейчас померкли и заслонились одной, моей, и великой тайной — Иваном Адамовичем, беглецом из страны теней, воскресшим после употребления наипошлейшего эликсира жизни — «Дер эрстен блюмен ин май»! Короткевич ходил, спорил с военными, сам пытался копать под сосной, встав на колени и пачкая только что выданный ему дешевый костюм… Он остро смотрел на собеседника, а иногда непроизвольным движением трогал щеку и щетину на щеке — побрить мы его так и не успели… Все это для меня было величайшей загадкой и огромным счастьем. Из разговоров в машине я понял, что Корзун в этот пакет вложил список агентов, которых фашисты оставляли на нашей земле, отступая. В машине горячо назывались какие-то неизвестные мне фамилии, в спорах принимал участие и мой Короткевич, проявлявший неожиданную твердость, по радиостанции передавались какие-то кодовые команды, но меня это мало интересовало. Я счастливо засыпал рядом с Короткевичем и сквозь сон понимал, что кладу голову на плечо человеку, которого еще вчера практически не было среди живых. И в последнюю секунду перед сном мне почему-то представилось, что я сейчас прихожу в свою квартиру, залезаю в ванну с дороги, а на маленькой кухне накрывает обед Лариса. Не кто-нибудь, а Лариса. Кажется, от этой мысли я улыбнулся… Мы приехали в город, и я взял Короткевича к себе домой. Мне ни на секунду не хотелось отпускать его от себя.

* * *

Короткевич и Кондаков.

Короткевич. Рем Степанович, а где же ваша жена?

Кондаков. Жены у меня, Ваня, нету. Одинокий я молодой мужчина.

Короткевич. А здесь еще кто живет?

Кондаков. Никто, я один.

Короткевич. Один? В таких хоромах?

Кондаков. Да какие же это хоромы, Ваня? Обычная стандартная малогабаритная квартира.

Короткевич. Ну, Рем Степанович, вы тут у себя стали жить, как гауляйтеры. И ванная комната, и печка на газу, и уборкас белый…

Кондаков. Какой уборкас?

Короткевич. Уборная. И рукомойник в кухне. Хоромы! Телефонный аппарат. Работает?

Кондаков. Работает, Ваня. Мы сейчас с тобой что-нибудь соорудим насчет еды.

Короткевич. Здорово! Я один раз звонил по телефонному аппарату. Мне, Рем Степанович, нужно сестренку снова разыскать, Любаню, вот она обрадуется.

Кондаков. Ты яичницу будешь?

Короткевич. А она в городе?

Кондаков. Сестренка? Не знаю. Со временем наведем справки. Со временем. Не все сразу. Значит, яичница с колбасой? Идет?


Звонок в дверь. Кондаков открыл. Вошел Косавец.

Косавец. Все в сборе. Рем! А я ведь выпил. И сильно выпил.

Кондаков. Вижу. Проходи, Лев Михайлович.

Косавец. Проходить мне? Куда? В доктора наук? Не гожусь. Ты меня, Рем, немножко подстрелил.

Кондаков. Не будем об этом. Я хочу тебя познакомить с моим приятелем — Короткевич Иван Адамович.

Косавец. Знаю. Нет, не был, не знаю. Знаю. Рем! А ведь я ее люблю по-настоящему. Не то что ты. Ты — гастролер. А я — житель этого города. Какой-никакой, а постоянный. Рем! Хочешь, я перед тобой на колени встану? Ты, в общем-то, гений. Ну, встать?

Кондаков. Лев Михайлович, прекрати, мне неудобно.

Косавец. Ну, тогда будем считать, что я принес извинения. Вот и польский гарнитур, перехваченный у меня… Нет, Рем, ты гений, я должен встать на колени…


Косавец попытался и вправду встать на колени, но упал, и Кондаков бросился его поднимать. В дверь позвонили. Вошла Ирина.

Ирина. Так. Один пьяный лежит…

Косавец. Лежу, потому что не смог противостоять тяготению.

Ирина. Это понятно. Второй алкаш (подошла к Короткевичу) сидит, не бритый две недели. Не хватает только баб. Где они, не вижу.

Косавец. Бабы есть!

Ирина. Я и не сомневалась.

Кондаков. Лев Михайлович, я прошу вас… Я вам лучше помогу.

Косавец. Пожалуйста, без рук! Тем более при дамах! (Поднялся.)

Кондаков. Мы в другой раз, Лев Михайлович, поговорим.

Косавец. К вам такие дамы интересные приходят. Зачем вам Лариса? Вот взяли бы и женились на такой, хотя б на этой. Красавица… (Принюхался.) А духи… Почему бы не жениться?

Ирина. Он однажды уже сделал это. А вам, дорогой, нужно отсюда убраться, и чем быстрей, тем лучше. (Стала потихоньку выталкивать Косавца.)

Косавец. Между прочим, ты с ним поосторожней. Он — гений.

Ирина. Это я давно знаю. Прощай, дружок.


Косавец ушел.

(Короткевичу.) Ну а ты что, миленький, расселся? Ты ж видишь, что жена приехала к человеку!

Короткевич. Рем Степанович, а вы говорили, что у вас нет жены.

Ирина. Это он всем говорит. Это ему очень выгодно. А тебе нужно идти домой и побриться для начала.

Короткевич неуверенно поднялся.

Кондаков. Ваня, сидите, даже лучше вам прилечь.

Ирина. Ты так ставишь вопрос? Тогда выбирай — или он, или я.

Кондаков. Снимите ботинки, Ваня, прилягте.

Ирина. Рем, я не понимаю! Мебелью обзавелся…

Кондаков. Минутку. (Звонит по телефону.) Лариса? Это Кондаков. Не могли бы вы сейчас заехать в больницу, взять там выездной набор, который стоит у меня в шкафчике, и пару шприцев со стерилизатором? У меня дома Короткевич… Я вас очень прошу. Спасибо.

Ирина. Ты можешь мне что-нибудь объяснить? Даже не сказал, как я выгляжу.

Кондаков. Ты близка к совершенству.


Звонок в дверь. Кондаков открыл. На пороге — Логинов.

Логинов. Рем Степанович, дорогой, не мог не зайти.

Ирина. Еще один алкаш.

Кондаков. Это моя жена.

Логинов. Логинов.

Кондаков. Ириша, пойди на кухню, сделай нам что-нибудь. У нас с товарищем Логиновым приватный разговор.

Ирина. Приватный?

Логинов. Да, здесь у нас с вашим мужем небольшая радость…

Кондаков. Ирина, не гони волну, пойди, пожалуйста, на кухню!


Ирина вышла.

Логинов. Строгая у вас супруга! А мне казалось, вы не женаты.

Кондаков. Длинная история.

Логинов. Как здоровье, Иван Адамович?

Короткевич. Устал.

Логинов. Мы-то еле на ногах стоим, а вам-то еще тяжелей… В общем, взяли мы его. Взяли мы этого негодяя, Иван Адамович. Конечно, суд все определит, но полагаю, что он и есть провокатор, заваливший всю организацию. Корзун как в воду смотрел, написал о нем в бумагах особое мнение. Всех вы пережили, Иван Адамович. И Мюнстера, своего изверга, — повесили его в сорок шестом в Орше. И этого, Пулатова Евгения Осиповича, он же Шапкин, он же Красюк, он же Иващенко, он же Закошанский.

Короткевич. Это он в меня стрелял?

Логинов. Кому же еще?

Кондаков. А кем он работает? То есть работал?

Логинов. Работал? Халтурщик. Двери обивал. И обивал, говорят, хорошо. А вот стрелок, к счастью, неважный. Ну, ладно. Иван Адамович! Я пришел вам сообщить, что Совет ветеранов ходатайствует перед соответствующими органами о награждении вас «Партизанской медалью» первой степени. Вот такие наши новости, ребята! Была б моя воля — салют сегодня в городе бы устроил. Это ведь большая радость! А никто не знает, кроме нас с вами.


Вошла Ирина.

Ирина. Все на столе.

Логинов. Да нет, спасибо, я откланиваюсь.

Ирина. Чего так? Я ведь и бутылку вам открыла…

Логинов. В другой раз. (Попрощавшись, ушел.)

Кондаков. Ваня, вы есть хотите?

Короткевич. Хочу. Вы знаете, все время.

Кондаков. Замечательно. Во что я верю, так это в аппетит.

Короткевич. А вы?

Кондаков. Я поговорю… с женой.


Короткевич вышел на кухню.

Ирина. Знаешь, тут у меня с твоими приятелями весь план сбился. Я должна была войти и с порога сказать: «Собирайся, я прилетела за тобой». Хорошая фразочка?

Кондаков. Но ты говорила и лучше.

Ирина. Например?

Кондаков.Например? Однажды ты мне сказала: «Я на пять минут пошла к соседке, но ты каждые полчаса переворачивай индейку в духовке…» Вот это была фраза… Значит, ты приехала за мной?

Ирина. Да, малыш. Я взяла два обратных билета. Через полтора часа у нас с тобой самолет.

Кондаков. Видишь ли…

Ирина. Если тебе нужны формальности или словесные заклинания, то я могу их произнести. Хотя это ничего не изменит.

Кондаков. Не понял.

Ирина. Ты делаешь вид, что не понимаешь. Хорошо. (Расстегнула сумочку и достала письмо.) Это письмо я написала тебе. Я его прочту. «Малыш! Я знаю, что пишу слова, всего лишь слова. Они не заменят ни глаз, ни губ, ни рук. Однако я люблю тебя, и это тоже огромная правота. Дело в том, что я точно знаю, что я — твой крест. Может быть, несправедливо такого человека, как ты, награждать столь сомнительной наградой, как я, но это так. Ты никуда не денешься от меня, и в этом весь ужас. У нас есть тысячи поводов расстаться, но нет ни одной к этому причины. Лаской и любовью, которая переполняет меня, я терпеливо и трепетно отмою и вылечу наши с тобой раны. Ирина, твоя первая жена».


Из кухни выглянул Короткевич.

Короткевич. Извините, Рем Степанович, соль где?

Кондаков. На подоконнике, в деревянной такой солоночке.


Короткевич закрыл дверь.

Ты ждешь от меня ответа? Слушай, я все собирался у тебя узнать — а где наша сумка? Такая серая, в клеточку?

Ирина. Твой вопрос очень уместен.

Кондаков. Это вариант ответа.

Ирина. Не поняла.

Кондаков. Ну, хорошо, не поняла, так не поняла. Малыш! Я все это время боролся с собой и с памятью о тебе и, кажется, выиграл борьбу. К несчастью.

Ирина. У тебя уже есть женщина?

Кондаков. Женщины у меня нет. Пока нет. Пока я не боец. Пока я выгляжу, как поле битвы. Не более. А как твой художник-оформитель?

Ирина. Валерка? Мы расстались.

Кондаков. Так просто? Ты написала мне очень хорошее письмо. Но я ничего сделать не могу. Я тебе не верю.

Ирина. Ты, наверное, гордишься сейчас собой?

Кондаков. Нет. Ничего, кроме печали. Я ведь не собираюсь ни мстить тебе, ни расплачиваться с тобой. Это было бы нелепо. Я просто с печалью констатирую летальный исход нашей любви.

Ирина. Ты в этом уверен? Подумай.

Кондаков. Я в этом уверен. Я в это поверил в Пулковском аэропорту, когда увидел в чужих руках нашу с тобой серую сумку в клеточку.

Ирина. Далась тебе эта сумка.

Кондаков. Это просто так… символ некий.

Ирина. Нет, ты меня никогда не любил.

Кондаков. Ну считай так, если тебе будет легче.

Ирина. Мне? Легче? Малыш, мне прекрасно! Я ведь приехала сюда только за одним — убедиться, что я не ошибаюсь. Я выхожу замуж. Сейчас я поняла, что между нами уже ничего нет. Мне очень легко, представь себе.


В дверь позвонили.

Не открывай. Мы должны закончить разговор.

Кондаков. Ириша! Иногда в жестокости есть доброта. Разговор мы уже закончили. Не будем мучить друг друга. (Открыл дверь.)


На пороге — Косавец.

Косавец. Никогда в жизни не думал, что портвейн может быть таким приятным!

Ирина. Все! С меня довольно иронии. Рем!

Кондаков. Не говори таких слов. Скажи — до свидания.

Косавец. Почему уходит дама в духах?

Ирина. Я тебе скажу другое. Я люблю тебя. (Уходит.)

Косавец. Ушла дама. Обидно. Рем! Я пришел к тебе, чтобы принести тебе свои извинения насчет того, что я на коленях…

Кондаков. Лев Михайлович, брось ты. Иди, я тебя уложу, отдохнешь.

Косавец. На некоторое время.

Кондаков. Безусловно. (Уложил Косавца на тахту и прикрыл его пледом.)

Косавец. Ты себе не представляешь, Рем! Портвейн — и такой приятный!

Кондаков. Спи, спи.


Вошел Короткевич.

Ваня, как?

Короткевич. Налопался, как дурак на поминках. Теперь спать хочу. Умираю, хочу спать.

Кондаков. Вот и славно. Ты ложись, Иван Адамович, а я тебе на сон историю расскажу. Матушка рассказывала?

Короткевич. Рассказывала.

Кондаков. Вот рядом с моим… товарищем и ложись.

Короткевич. Это вот тот буян?

Кондаков. Да, с кем не бывает? Слушай. Когда ты уже заболел, наши войска освободили город, на другой день. Война шла огромная, от моря и до моря. Это был тот год, когда наши войска освобождали один город за другим. До этого была великая Сталинградская битва…

Короткевич. Мы об этом слышали!

Кондаков. Ты не разговаривай, а лежи молча и засыпай. Наши войска освободили всю нашу страну и пошли на помощь к другим народам. Были тяжелые, ужасно тяжелые бои в Польше, в Венгрии, в Румынии. Вся Европа ждала нашего похода. Слышишь Ваня?


Короткевич спал. Спал и Косавец. Кондаков осторожно, чтобы их не будить, пошел на кухню, что-то взял со стола. В дверь снова позвонили. Кондаков открыл. Вошла Лариса.

Тихо, Лариса. У меня все спят.

Лариса. А это кто?

Кондаков. Наш завотделением. Решил на себе испытать действие алкоголя, против которого он всю жизнь борется. Как у вас с ним?

Лариса. Вчера уже поздоровались. А это, Рем Степанович, гарнитур у вас польский?

Кондаков. Польский. Лариса, а я без вас скучаю.

Лариса. Правда? А в какую цену?

Кондаков. Что?

Лариса. Гарнитур.

Кондаков. Э-э восемьсот… что ли, сорок рублей. Пришлось подзанять немного… Вот… и вы знаете, Лариса, в последнее время мне даже как-то не хватает вас… Вот какая сложилась ситуация… Может быть, мы куда-нибудь сходим вместе с вами? В кино, например?

Лариса. Рем Степанович, я принесла все, что вы просили. Готовить инъекцию?

Кондаков. Нет, не стоит будить Короткевича. Так вы не ответили на мой вопрос.

Лариса. В кино я хожу со своим женихом.

Кондаков. Каким еще женихом?

Лариса. Я ж вам рассказывала. Художник-реставратор.

Кондаков. Опять художник? Да что это их развелось…

Лариса. Между прочим, квалифицированных художников-реставраторов не так уж и много. Для такой работы нужны рука и талант. Вот вы посидите целый день под куполом церкви на лесах, тогда говорите. Я Лешке своему обед ношу. Как заберешься на верхотуру — голова кружится. А он на такой высоте искусство создает! А вы говорите!..

Кондаков. Сам не знаю, что говорю. Это правильно.

Лариса. Рем Степанович, так я пойду.

Кондаков. Идите.

Лариса. А то он уж, видно, измаялся.

Кондаков. Кто?

Лариса. Лешка. Под окном ходит, сигареты шмалит. Из дома-то я его с дымом выгоняю, так он моментом пользуется на улице. Ну я пошла. (Ушла.)


Резко зазвонил телефон. От этого звука спящие проснулись. Кондаков взял трубку.

Кондаков. Слушаю. Ты из аэропорта, Ирина?.. Ну, счастливого полета… Нет… Нет, Малыш, все решено.

Косавец. Вообще алкоголь — это моя тема.

Кондаков. Я жутко устал.

Косавец. Намек понял. Немедленно ухожу. Вы с ним, Короткевич, поосторожней. Он у нас — гений. (Ушел.)

Короткевич. Рем Степанович, вы, правда, гений?

Кондаков. Никакой я, Иван Адамович, не гений. Марковский — это гений. А я — просто березовая ветка, выросшая из старого винтовочного приклада.

Короткевич. Вы меня простите, Рем Степанович, я недослушал ваш рассказ, заснул.

Кондаков. Ничего страшного. Я тебе сейчас все по порядку расскажу. Только, Ваня, послушай со мной одну песню. Сегодня, Ваня, я, кажется, имею право ее послушать. (Включил радиолу, сел на тахту, обнял за плечи Ивана Адамовича.)

* * *

Они молча сидели и слушали песню:

Майскими, короткими ночами,

Отгремев, закончились бои.

Где же вы теперь, друзья-однополчане,

Боевые спутники мои…

Кондаков плакал.

КОНЕЦ

Комментарии