Он подошел ближе: перед мольбертом на табуретке стоял тазик, вокруг которого в расположенных по кругу плошках виднелись свечные огарки. На холсте, стоявшем на мольберте, был представлен все тот сюжет, но на этот раз художник использовал для работы какую-то необычную краску — темно-бурую, с коричневатым сухим отблеском, — отчего банальная морская сценка, изображенная на холсте, приобрела несколько инфернальный оттенок. Гость осторожно провел пальцем по картине: бурая краска легко осыпалась чешуйками под его прикосновением. Засохшая лужица такой же краски заполняла тазик, еще большее ее количество растеклось пятном неправильной формы на полу.
Он оглянулся: за спиной виднелась лестница на второй этаж. Первой мыслью его было подняться по лестнице, на мраморных ступеньках которой отчетливо отпечатались бурые следы босых ног, но он понял, что это лишнее, поскольку ему уже стало ясно, что он там увидит.
— Вот блин дела, — прошептал он. — Валить надо отсюда, и быстро.
Фонарик мигнул в последний раз и погас. Гость чертыхнулся и начал на ощупь пробираться к дверям, но, сделав несколько шагов, остановился. Картина не отпускала его, непонятно почему он ощущал настоятельную потребность еще раз посмотреть перед уходом. К счастью, вокруг было уже не так темно: через распахнутое окно в комнату лилось сияние только что показавшейся из-за олеандров луны.
При новом взгляде картина стала выглядеть еще инфернальней: от черного потрескавшегося изображения явственно тянуло мертвящим холодком, словно ветер, кативший пенные валы на картине, был не просто зрительной иллюзией, но настоящим ветром, свиставшим из черной дыры, прорезанной в испоганенном холсте, и от прикосновения этого ветра волосы становились дыбом, а по спине бежали неприятные мурашки. Более того: с каждым мигом становилось все более и более ясно, что чайка, море и корабль, в сущности, не были ни тем, ни другим и не третьим. Для предметов, изображенных на картине, в земном мышлении отсутствовали соответствующие понятия, поэтому обычный зритель не увидел бы в ней ничего, кроме банальной морской сценки, а странности картины объяснил бы болезненным воображением живописца.
Но посетитель виллы отреагировал на то, что увидел, совсем иначе: он склонился к холсту, подчиняясь внезапному порыву, лизнул его влажным языком и ощутил солоновато-сладкий металлический вкус.
— Кажется, получилось! — пробормотал он, еще не вполне понимая, к чему бы он это сказал. Но стоило ему произнести эти слова, как немыслимая и нездешняя тоска сдавила его грудь и все тут же разъяснилось в его сознании. Те воспоминания, которые до поры до времени ему было запрещено иметь и которые проблескивали в его памяти только отрывками, смущавшими его самого, особенно тем, что он зачастую поступал в соответствии с увиденным и услышанным в эти краткие миги, вырвались из-под спуда, и заставили его полностью осознать, кто он такой на самом деле почему очутился на этой вилле, и зачем стоит перед этой картиной. Вся его жизнь, которая прежде представлялась ему, как и большинству людей, случайной цепочкой событий, внезапно приобрела отчетливый смысл. На глазах у него выступили слезы счастья: он так давно не был там, откуда явился в этот мир, но теперь, наконец, путь домой был открыт и время заточения истекало.
Он еще некоторое время буравил взглядом холст, зачем-то нелепо открывая и закрывая рот, словно что-то пережевывая, но тут какие-то внешние отдаленные звуки, долетавшие из открытого окна, вывели его из оцепенения.
Подкравшись к окну, он посмотрел вниз, на темную ленту шоссе. Несколько машин остановились у того самого места, где он совсем недавно оставил свою. Фары вспыхнули на миг и сразу же погасли, глухо хлопнули закрываемые дверцы, а затем на каменистом склоне зашуршали потревоженные башмаками невидимых людей камни.
«Вот и пи**ец пришел тебе, Нечипоренко!» — подумал он, но теперь, когда он уже вспомнил все, мысль эта совершенно его не пугала, как не пугали и поднимавшиеся к вилле люди, которым не следовало знать, кто он такой на самом деле и зачем делал все то, что вынудило их следить за ним весь последний год, постепенно сжимая кольцо.
Спокойно и сосредоточенно он приступил к уничтожению своей временной оболочки: нащупал во внутреннем кармане тяжелый металлический предмет, извлек его оттуда и с ухмылкой посмотрел на блеснувшую в свете только что показавшейся из-за олеандров луны сталь. Вернувшись к мольберту, он встал перед ним, поднес ствол ко рту и обхватил его непослушными, сразу ставшими чужими губами. Зажав рукоятку обеими руками, он внезапно заметил исходивший от пальцев странный зеленоватый отблеск, словно их покрывала не кожа, а нечто вроде чешуи, и понял, что нужно поторапливаться, пока он еще в состоянии хоть как-то контролировать занимаемое им тело.
Картина, вначале казавшаяся совсем небольшой, заметно выросла в ширину и в высоту, а веявший от нее ветер стал настолько сильным, что поднял с пола мусор и листы бумаги. Черные нездешние волны призывно покачивались в крепчавшем лунном сиянии, он слышал, как в глубине их что-то ласково булькало и скворчало; впрочем, теперь уже любой, самый закоренелый скептик вынужден был бы признать, что если это и волны, то состоят они отнюдь не из воды.
Нечеловеческое урчание вырвалось из горла Нечипоренко, и в ответ на него парящая в буром небе крылатая тень ответила таким пронзительным криком, что люди, уже к тому времени перемахнувшие через изгородь и кравшиеся через двор, вздрогнули и крепче сжали в руках оружие… Но на Нечипоренко этот крик произвел совсем иное действие: дрожа от радостного нетерпения, он сделал шаг навстречу разверзшейся бездне, одновременно надавив большим пальцем на податливый спусковой крючок.
Отец и Федор
Сегодня Федор был рад особой, переполнявшей все его существо радостью. И ему казалось, что такой же радостью радуется весь окружающий мир — солнце в синем небе, само синее небо с пляшущими облачками, листья огромного дерева, зеленая трава далеко внизу, ветки, почки, кора и живущие под ней толстые белые личинки.
Федор с любовью и обожанием смотрел на мускулистый кулак отца, сжимавший рукоять пилы. Золотые опилки веером летели из-под вгрызавшегося в толщу сука полотна и казалось, что они тоже радуются этому чудесному летнему дню.
Кулак разжался. Отец отпустил пилу и утер потный лоб тыльной стороной ладони.
— Тятя, дай попилить, — робко попросил Федор.
— Мал ищо, — буркнул отец и снова взялся за работу.
Впрочем, даже эта кажущаяся отцова грубость только усилила радость Федора. Он знал, что таким образом отец выражает любовь к своему первенцу, которому все равно поздно или рано предстоит унаследовать пилу. Уберегает его от непосильного мужского труда.
В ветвях чирикали непугливые, привычные к звуку пилы птицы, и Федору чудился в их чириканье настойчивый вопрос: «Скоро ли? Скоро ли? Скоро?»
Внезапно отец вновь остановился. Глаза его были устремлены куда-то вниз. Федор проследил за направлением отцова взгляда и увидел внизу маленькую человеческую фигурку.
— О-го-го! — прилетел издалека голос. — Бхаг в помочь!
— И тебе! — прокричал в ответ отец.
— Скоро ли п**данетесь? — закричал прохожий, в котором острые глаза Федора наконец признали деда Охрима.
— Даст Бхаг, до вечера управимся!
Печально кивнув головой, дед Охрим побрел дальше.
Федор проводил взглядом спину несчастного старика: ни отрока у него нет, ни даже племянника. Вот и ходит по лесу, Бхагом проклятый, чужому счастью завидует.
— Добро, — молвил уже обычным голосом отец. — Подкрепиться нонеча пора.
Привязав пилу к ветке, чтобы не упала, отец извлек из туеса краюху черного хлеба, соль и два вареных яйца, золотисто-фиолетовых, в тонких серебряных прожилках.
Ели молча, тщательно пережевывая каждый кусок. Наконец Федор не выдержал — переполнявшая его радость щекотала изнутри губы, заставляла говорить — и он торопливо спросил.
— Тятя, а расскажи, как ты первый раз п**данулся?
Отец окинул сына пристальным взглядом.
— Как-как, — с деланной неохотой отозвался он. — Да как все. Пильщиком был дед Сысой, а я при нем отроком.
— А больно было?
— Больно.
— И мне будет?
— И тебе.
Федор удовлетворенно кивнул. Другого ответа он и не ждал: с раннего детства прислушивался к взрослым разговорам приходивших к отцу в избу мужиков и знал все про переломы, вывихи, отбитую селезенку и выбитые зубы. Однако все же почувствовал, что переполнявшая его радость внезапно съежилась, словно переспелый гриб-дождевик.
Утром, на заре, когда отец разбудил его прикосновением холодной пилы ко лбу, и Федор понял, что сегодня станет мужиком, думалось только о том, что уже к вечеру, когда он, в шинах, лубках, натертый мамкиной травяной мазью, будет лежать на топчане, ему вольют в рот первый стакан водки и он войдет в тот желанный мир, где можно пить с утра горькую водку, ругать проклятую жизнь и обсуждать с другими мужиками сравнительные достоинства деревьев. Ему никогда больше не придется вспахивать поле, доить коров, чистить от колючей оранжевой кожуры клубни капусты — все эти обязанности перейдут по наследству к его младшему брату. Так издревле заведено: бабы и мальцы работают, а мужики делом занимаются. А Федор будет гордо вышагивать следом за отцом с пилой на плече, найдет хорошую девку, нарожает ребятишек, а когда отец конкретно п**данется, вложит в руки сыну семейную пилу и поведет его на дерево.
Но о боли Федор все-таки старался не думать: может, именно потому, что на самом деле сильно ее боялся.
Отец вновь подвесил пилу на петлю и поерзал на суку своим массивным телом. Под его весом тот едва заметно хрустнул, и грубые черты отцова лица немного смягчились.
Отец тяжело дышал — видно было, что пилка дается ему с трудом.
Участливо посмотрев на родителя, Федор спросил:
— Тятя, а скоро ты… конкретно… п**данешься?