Самый короткий путь к общежитию лежал через задний двор.
Там, в стене, была дверца черного хода, которая обычно оставалась открытой до девяти часов вечера, когда вахтер закрывал ее, чтобы обеспечить себе безопасные тылы и полностью захватить стратегические подступы к парадному. Бессознательный, ведомый только дромическим инстинктом, известным среди злоупотребляющих алкоголем лиц под названием «автопилот», я добрался до этой дверцы и коченеющими пальцами вцепился в железную ручку.
Дверь была заперта.
Я не заплакал и не засмеялся — я тихо зарычал. Враг мой в торжестве своем в эту секунду даже ослабил хватку, но я знал, что стоит мне повернуться и попытаться зайти в общежитие со стороны парадного, как он пойдет в последнюю победоносную атаку.
В этот миг я утратил веру в себя и поднял глаза к небу, ожидая, что некая чудотворная сила поднимет меня на каких-нибудь пять метров, к замазанному белилами окошку сортира, откуда доносился грубый мужской смех.
Но небо оставалось холодновато-голубым, наполненным только редеющими облаками и нордическим безразличием.
Спасение, однако, явилось, но было послано хтоническими силами: мимо меня волной электричества скользнул черный кот и скрылся под козырьком узенькой лестнички, ведшей в подвал.
Кот, осторожный и недоверчивый помоечный кот, никогда не метнется от человека в тупик. И я ринулся вслед за котом, опасаясь только одного — как бы отверстие, к которому он стремился, не оказалось для меня слишком узким.
Но дверь в подвал была широко открыта, и там, внизу, в адской темноте, стучали и ухали какие-то невидимые, сверхъестественные насосы. Я шагнул в темноту — сколько мог — и расстегнул ремень. Облегчение было острым, как сладостная и тоскливая опустошенность родильницы, вплоть до каких-то дивных теплых судорог в кончиках пальцев.
В полном соответствии с законами путешествия в подземное царствие и воскресения из мертвых я выходил из подвала с сияющей на лице счастливой улыбкой. Весь тот вечер я был эйфорически радостен и мучился лишь тем, что не мог ни с кем поделиться своим торжеством так, чтобы быть вполне и до конца понятым.
Не правда ли, вам знакома эта история? Нечто подобное случалось и с вами, нечто подобное рассказывали вам, прихохатывая, друзья за бутылкой спиртного в тесной мужской компании. (Справедливости ради, следует предположить, что целый ряд подобных историй заканчивалось поражением мученика — но об этом мученики умалчивают.) Удивительно, как хорошо такие истории запоминаются — наравне с амурными мемуарами, наравне с оторопью отрочества с подлыми потерями… И как откровенно гордятся рассказчики проявленной ими силой воли или обнаруженным хитроумием — все с целью избежать позорного финала.
Мне кажется, что приставучесть к памяти этих архетипических историй связана с тем, что они выпукло представляют некоторую универсальную парадигму трагедии, в которой герой практически свободен от привходящих мотивов общественной или личной пользы (если не считать маловероятную заботу о чистоте улиц родного города). Если спросить героя-рассказчика, почему он, вместо того чтобы претерпевать столь ужасные телесные муки, не уступил настоятельным потребностям своего тела прямо в том месте, где рок застиг его, он, разумеется, ответит, что подобное было бы стыдно и неприлично, что публичная дефекация осуждается обществом и простительна только дитю или маразмирующему старцу. Но что мешает (допустим, что выбран такой момент, когда женщины отсутствуют) совершить при посторонних мужчинах на улице, то, что совершается в столь же анонимной компании в наиболее примитивных типах общественных туалетов, где отдельные личности не отделены друг от друга даже подобием перегородок?
Конечно же, объяснение рассказчика в данном случае поверхностно, тривиально и представляет собой только мыслительный штамп.
Речь же идет в первую очередь (хотя это так редко осознается) о противостоянии тела с его естественными нуждами, которые являются частными проявлениями космических законов, воспринимаемых как непостижимый рок (сома, тело как часть ко-сомоса, со-телия), организующему и окультуривающему сознанию героической личности. Дефекация все равно будет совершена (она неодолима в принципе), но она будет совершена по правилам, установленным героем (в надлежащем месте при соблюдении ряда ритуальных требований), в результате чего герой счастливо будет пребывать в иллюзии, что он обладает тем, что на самом деле обладает им. Таким образом, победа над дефекацией является только символической заменой победы над высшей и наиболее неодолимой из потребностей тела, над верховным проявлением космического закона — над смертью.
Смерть героя допустима, только если она обставлена тем же рядом условий, в организации которых проявляется воля его личности, что и дефекация; умереть иначе — не что иное, как жидко обкакаться перед лицом вечности. Разумеется, обе победы иллюзорны — смерть все равно остается смертью, дефекация — дефекацией. Но только через эту иллюзорность личность может институировать свое существование.
Один мой знакомый писатель порой гордо заявляет в ответ на телефонный звонок: «Перезвони попозже, я пошел какать».
Этим он желает подчеркнуть, что дефекация для него — такое же дело, как какое-нибудь совещание и заседание. Он принял решение совершить этот акт, назначил время и совершит его по всем правилам — задумчиво восседая на фаянсовой вазе, почитывая газетку. Затем он тщательно очистит задницу пипифаксом, и, как последний штрих, пошебуршит пластмассовым венчиком в чаше, стирая последние предательские следы своей принадлежности к невразумленной вселенной. Он чувствует себя в этот момент богочеловеком или человекобогом, который сделал нечто потому что захотел это сделать. Меня все время мучит соблазн сказать ему в ответ: «Андрей, у меня крайне важное дело, перенеси, пожалуйста, дефекацию на четверг, на двенадцать тридцать пять».
Однако дана еще и другая возможность: рядом с тужащимся героем, симулирующим полное заращение промежности, как тень, следует его неизбежный спутник и оруженосец — шут. Шут дефецирует много и легко, ненавязчиво и открыто, потешая честной народ. Он не изображает из себя Супермена — Повелителя Прямой Кишки, он не навязывает своей воли существованию и тем не менее существует — благодаря смеху.
Говорят, что шут смеется над судьбой, но это неправда.
Над судьбой смеется как раз герой, и смеется крайне неуверенно, потому что чувствует, что хитрость его на этот раз сработала, но кто знает, что будет в следующий раз. Шут смеется вместе с судьбой и поэтому свободен от нее, как от чего-то постороннего. Он повторяет все ее причудливые движения так искусно, что перестает различать, где она, а где он сам.
Из многих шутов-дефекаторов я ограничусь обращением только к образу бравого солдата Швейка: действительно, обкакиваются все герои вокруг Швейка — воинственный кадет Биглер, вакхический фельдкурат Отто Кац (если бы Гашек продолжил роман и если Гашек был настолько честен, как мне кажется, этой участи не избежал бы и симпатяга Лукаш). Не обкакивается один Швейк, и это естественно, потому что Швейк не может обкакаться: он дефецирует, когда его припирает, несмотря ни на что — даже на визит генерал-инспектора — и дефецирует бодро, с ремнем на шее и прибаутками на устах.
Но для героической личности неприемлемо, с одной стороны, поведение шута, с другой стороны, если у героической личности хотя бы на грамм больше серого вещества, чем у героев Сильвестра Сталлоне и Арнольда Шварценеггера, она не может не понимать, что, сколько веревочке ни виться, все равно придет конец — или смерть, или штаны в дерьме. И начинаются поиски выхода из тупика трагедии, сотворенного собственными руками героя.
Вспомним, как жидко обкакался вождь многих народов Агамемнон перед лицом коварной Клитемнестры и подлого Эгисфа. Героическое сознание не могло примириться с подобным концом и породило в лице Ореста ту идею возмездия, которая позже, при скрещении эллинского разума с иудейским, в конце концов, породила христианскую этику.
Другая возможность — не замечать поражения, предреченного вельвой, таскать хладнокровно в кармане кольцо проклятия и ждать смерти, как это делает Сигурд. Но велика ли разница — не замечать свое дерьмо или считать, что его уберет за тебя другой, сделав тем само дерьмо как бы несуществующим? В этом смысле идея человека в боге и сверхчеловека смыкаются, потому что в обоих случаях трагедию не устраняют, с ней плутуют и мошенничают, ей пытаются придать значение, пытаются представить законом то, что по сути является противопоставлением закону, который велит: дыши! дефецируй! умирай! — и велит именно тебе.
Среди завсегдатаев «Сайгона» в семидесятые годы была одна странная личность, безденежная и диковатая видом. Однажды эта личность побилась об заклад (ставкой был бесплатный кофе в неограниченном количестве — то ли на неделю, то ли на месяц, то ли на год) с другими завсегдатаями этого петербургского кофейного заведения, пристанища странных маргиналов, что навалит кучу собственного свежего дерьма на самой середине Невского, в непосредственной близости от кичащегося белыми лаковыми крагами регулировщика движения.
В назначенный час жюри собралось на тротуаре перед «Сайгоном», чтобы лицезреть выполнение условий пари. Наша личность появилась на другой стороне Невского облаченной в длинную солдатскую шинель, метущую полами мостовую, и со связкой книг в руках. Прямо на островке, где размещался постовой, связка книг тщательно подстроенным образом развязалась и распалась. Человеколюбивый постовой бросился помогать бледному длинноволосому вьюноше укладывать книги. Когда помощь была оказана, постовой вежливо распожался рукой со студентом, повернулся к нему спиной и вернулся к своим обязанностям, а юноша, под долгополой шинелью которого не было надето никакого нижнего белья, продолжил переход тогда еще ленинградской транспортной артерии и культурно-исторического памятника навстречу торжествующему жюри, которое, в отличие от сосредоточенного на управлении колесницами милиционера, уже приметило, что н