На четвертые сутки перед полднем в коттедж постучалась Томка.
— Привет! К сожалению, всего на три дня. Еле Ваську уломала не ехать…
Оказывается, ее здешней подруге в субботу сорок. Грех не использовать такой предлог. И у нас понеслось по новой… С ней я пропадал весь. Не то что другой женщины — живописи не хотелось.
— Уйду от Васьки, — шептала она. — Заведу от тебя ребятенка. Только перестань дурить.
— Хорошо, — обещал ей, но потом снова хотелось, чтобы она испарилась.
3
В субботу внезапно повалил мокрый снег. Мы вышли из коттеджа. Томка впереди распевала окуджавскую «Агнешку», а я нес чемодан. Не терпелось добрести до электрички, дерябнуть на дне рождения и запихнуть Томку в московский поезд.
Вдруг «Агнешка» оборвалась. Я услышал стук калитки и поднял голову. Навстречу шла женщина и, ей-богу, была она как «Весна» Боттичелли…
Валил снег, мокрый и густой, и до сих пор не знаю: увидел женщину сразу или сперва она мне пригрезилась. Наверное, никто, кроме меня, сходства с «Весной» в ней бы не нашел. Эта Весна была грустной. Снег вместо роз. Ни Зефира, ни Флоры, ни танцующих граций, ни срывающего яблоки Меркурия. Очень одинокая Весна. Она шла в сапогах, в синем пальто с серебряными пуговицами и в меховой шапке. Руки вместо охапки цветов сжимали клетчатый чемодан и сумку. Я разом охватил ее всю от сапог с белой, очевидно, при ремонте вставленной молнией, до шапки, из-под которой выбивалась светлая прядь. Сливаясь с хлопьями снега, прядь закрывала половину лица, отчего женщина казалась нереальной. И только короткая клетчатая, как чемодан, юбка, открываясь между полами пальто, заземляла видение.
— Уродина, песню испортила, — фыркнула Томка.
Женщина с чемоданом показалась мне верхом чуда, и я понял, что пропал, а возможно, ожил. И прежде встречались на улице потрясающие модели. Но они пробегали мимо — и все… А эта сама с чемоданом шла на меня. В мой пансионат!
— Езжай одна. Чего туда попрусь? Никого не знаю… — сказал Томке.
Мы поднялись на платформу.
— Рыженький, у тебя опять «привет»? — Она уставилась на меня своими черными огромными глазами, словно собиралась проводить сеанс гипноза в палате буйнопомешанных. — Ша. Что с тобой? Давно не писал и страшно подойти к холсту? — Она потрепала меня перчаткой по щеке, словно я был моложе не на два, а на все двадцать два года. — Ничего, наберешься мужества и наконец поймешь, что живопись умерла. Нас запивают потоки информации. Мы переговариваемся символами. Нам некогда смотреть картины. Ты способный, и тебе еще не поздно прославиться в графике. Но ты относишься к ней как к заработку. А еще год-два — и все! Либо ты мастер нарасхват, либо середнячок на затычку.
Мы влезли в вагон. Томка не давала думать о женщине с чемоданом. Удивительно много запоминается, если глядишь как следует. Я почувствовал, что воскресаю, потому что не терпелось перетащить женщину на бумагу, а оттуда на холст. Сперва пастелью — снег, сосны и ее, вытянутую от сапог до нездешних волос. Дух захватывало, когда представлял, как выйдет!..
— Живопись умерла, и не спорь, — сказала Томка, хотя я сидел молча. — Я не виновата, что современное сознание бесчувственно к полотнам. Что заглох? Сердишься?
— Нет. Возбуждаешь… — соврал, но тут же понял: не вру.
— Дурашка. Все у тебя не вовремя. — Она взглянула на часы. — Назад не успеем, а в гостиницу как-то не то… В общем, перебьешься…
4
На дне рождения все мужики увивались за Томкой. Она, как цирковая лошадь, гарцевала между ними, и зад у нее был как у лошади, которую нарядили в брючный костюм.
— Тома по-прежнему очаровательна, — шепнула именинница, садясь рядом со мной. — Вы чем-то расстроены?
Томка и за столом умудрялась плескаться в море мужского обожания.
— Опасаюсь, уведут модель.
— Простите, не поняла…
— Модель. Я художник. Мне все время надо кого-то писать. Ведь вы не станете позировать?
— Как? Без…
— Да… Платье можно изобразить отдельно.
Выпивши, становлюсь язвительным, но мне и впрямь вдруг втемяшилось написать хозяйку с ее тройным подбородком и всем остальным, что скрыто под розовым с бантом платьем. Посадить на подушки в непривычной для нее позе и увековечить за один сеанс. Шести (или сколько в ней?) пудовая туша в немыслимом ракурсе. Груди свисают, живот тоже, а прелести вопиют.
— Вам не нравится мое платье?
— Нравится. Но охотней написал бы вас в первобытном виде.
Она покраснела, но все-таки спросила, рисовал ли я так Тому. Я представил себе раздетую Томку в центре стола, где блюдо с заливным. Что если убрать заливное и посадить ее туда? Нет, картины не выйдет.
Мне надо либо уродство, либо красоту. Раз нельзя сейчас писать женщину с чемоданом под снегом и соснами, так подавай сюда уродство. Пудами уродство! Тоннами уродство!..
5
На другое утро в столовой ко мне привязался русоволосый толстяк. Прежде он не спускал глаз с Томки, вернее с ее грудей. Она их вечно выставляла: вдруг не заметят…
— Где пропадал?
— В городе.
— А жена?
— В Москву укатила. Только она не жена.
Сам удивился, зачем отвечаю. Ведь решил держаться особняком.
— Зря отпустил. Тут кадры так себе…
Я не ответил: в зал вошла Весна, худая, длинноногая, рослая и нездешняя. Сутулилась. Села за боковой стол, спиной ко мне. Теперь я видел только светлую прядь да румяную от холода щеку. Как соваться к такой женщине с моей безнадегой?…
— Ты чего, из Москвы прибыл? — спросил толстяк. — Диссертацию пишешь?
— Какую диссертацию? Я института не закончил.
— А я — за английским. Они, — он кивнул на Весну и еще на нескольких стильных, но некрасивых девиц, — завтра университет разведут. Новейший метод изучения.
— Во сне, что ли?
Я с обидой подумал, что всякие типы будут храпеть, а Весна ходи между ними и включай-выключай магнитофоны.
— Нет, не во сне, но один черт. Командировка в Америку наклевывается, так что помучаюсь. Салют.
Я остался ждать чая и все не отрывал глаз от Весны. Удивительно длинная шея. Томке бы такую! Но, глядя на Весну, понял, что не позволю даже на микрон убавить это чудо. Нравилось, как вырастает из тонкого свитера. Женщине стало неловко, и она повернула ко мне голову. Я покраснел, но заметил, что Весна близорука. Глаза смотрели недоуменно: в пансионатах и санаториях принято знакомиться и разговаривать.
— Тамара Павловна уехала? — У моего стола остановилась миловидная толстуха. Я кивнул и, не дождавшись чая, вышел из залы. В предбаннике стояли металлическая вешалка, большое зеркало и рядом, на столике, телефон. В город можно было звонить без всяких талонов. Я нахлобучил ушанку и вдруг увидел Весну в большом длинном зеркале. Она протягивала руку к своему синему с серебряными пуговицами пальто; я ей не помог.
— Позвольте поухаживать за вами, Калерия Алексеевна, — сказал какой-то старик.
Вот, подумал, отчего такая странная… Будешь с таким именем… Калерия — кавалерия… Хотя, кажется, есть уменьшительное — Лера…
Я ушел к себе и до вечера черкал мелками снег, сосны и женщину в синем пальто с клетчатым чемоданом, а когда стемнело, выбрался из коттеджа и стал кружить вокруг главного корпуса. В нем было два этажа, и я надеялся: вдруг Весну поместили в первом? Валил снег. Было пустынно и тихо. Я чувствовал себя необыкновенно молодым и впервые влюбленным. Но в первом этаже все окна были зашторены; я ушел в коттедж и до середины ночи провалялся без сна.
6
Утром, когда вошел в предбанник, она снимала пальто, и я снова ей не помог, хотя уже влюбился. На днях думал: все, с глазами швах, а увидел ее — и словно бельма смыли и зрачки протерли, как после зимы — окна.
У Весны на пальце желтело большое, видимо старинной работы, кольцо. Я пропустил ее в зал и глупо следил, как шла к своему месту. Такую сломать ничего не стоит. Хрупкая. Ту деваху в кримпленовых брюках, ну ту, из электрички, уездили за неделю, а она в сравнении с Весной — танк!.. Нет, Весну надо любить и оберегать издали. Расколдовала меня, отлепила от Томки и вернула зренье. Господи, благослови ее, дай ей всего-всего, мысленно шепнул, словно в самом деле верил в Бога.
Весна села рядом с толстухой, которую величали Варварой Николаевной.
— Вот за кем бы приволокнуться, — сказал толстяк. — Формы все-таки…
— У тебя своих больше чем надо…