тот, кто идет за дугими, никогда их не опередит.
Из записных кижек
Детская наивность
Девочка 10 лет пишет сочинение на тему «Мои любимые предметы». Ее «любимыми предметами» оказались мама и Кошка.
Она же 8 марта, будучи больна и желая сделать матери подарок, посылает подругу в магазин. Та приносит две банки румян, а мать не мажется и не красится. Горе и слезы!
Вечером к приходу матери на дверь приклеен плакат: «Мама, дорогая, поздравляю тебя с праздником, я буду тебя слушаться и никогда не буду огорчать» — и рядом картинка из журнала: какая-то женщина купает своего ребенка.
Она очень наивна. Про умершую подругу спрашивает:
— Она совсем умерла? Совсем? Совсем?
* * *
В мастерской скульпторши:
— Тетенька, а вы все лепите? А чего вы лепите? Дяденьку? Смотри — мертвец, ой как страшно! Завернутый. Зачем вы его закутываете? Чтобы он не замерз?
* * *
Две истории от И.И. Чубакова:
Истинная вера
Году в 1925-м я жил в Звенигороде, вернее, под Звенигородом. Там была церквушка и священник жил в соседней избе: смуглый, темноволосый, очень похожий на Иисуса Христа, лет 35. Имел семью: жену и двух детишек.
Денег за обряды с прихожан не брал. Сапожничал и жил этим, причем не запрашивал, а кто сколько даст. Жена, всегда недовольная, ругалась из-за этого.
Был этот поп из псаломщиков, семинарии не кончил. И был верующий по-настоящему, народ его любил.
А вот священнослужитель, толстый, важный, кто много учился и много знает, в душе не верит.
Вот и получается: чем меньше знаешь — тем спокойнее жить, и чище совесть, и больше веры.
Поп из псаломщиков, без образования — воистину верит, а эрудированный священнослужитель, знающий несколько языков, — патриарх обмана.
Житейская философия
Под Звенигородом я жил у хозяев на квартире. Ему было лет 30, ей — лет 27, хохлушка, звали, кажется, Настей. Работящая, везде успевала: и работать много, и отдохнуть, попеть, поплясать. Причем гулять ходила одна, без мужа, а он спал и был вполне спокоен. Говорил: «Свое, что мне надо, я получаю, а ежли лишек есть — это ее дело. Не мыло — не измылится, души она своей там не оставит».
Мудрая философия: ревность — собственничество, чувство рабовладельца.
* * *
Старушка
В вагоне электрички, лежа на лавке, спит старушка. Одета бедно. Подхватывается: «Это еще не Рамень?»
Разговорился. Сама из-под Сызрани. Ей 80 лет. Невысокого роста. Загорелая. Морщинистая. Во рту спереди торчат два тонких длинных зуба. Слышит плохо.
Ездила в Москву насчет пенсии. В войну потеряла двух сыновей. Обещали через четыре месяца (т. е. с 1 октября, после вступления нового закона о пенсиях). Имеет дочь. Билет брала на сорок километров, и контроля ни разу не было. Багажа нет никакого. Питалась в пути подаянием.
Что-то есть в ней жалостное и очень хорошее.
Искушение
Ревизор ЦК профсоюза была на ревизии в Ленинграде. Между делом искала капроновые чулки — они были новинкой.
Возвращаясь в Москву, обнаружила в своем чемодане две пары таких чулок (сама купить их не смогла) и 400 рублей деньгами.
В Москве посоветовалась с подругой: «Что делать?» Ответ: «Вот дура! Оставь себе и не рыпайся».
Цыганка
Цыганка в Вязьме. Накрыта толстым шерстяным платком, под которым к груди прижат ребенок. Вся обвешана мешками и торбочками. Приговаривает, подходя к молодой женщине и сверкая глазами: «Пятьдесят фунтов тебе счастья, ты красавица — языком лепетлива, душой справедлива».
Не защитила
История, услышанная в поезде: в Аникушинском пойманы трое грабителей (снимали часы); одного, инженера, оказавшего им сопротивление, — убили. Собака взяла след и от трупа привела милиционера на квартиру — ворованные (грабленые) часы хранились за иконой.
Ехавшая старушка перекрестилась и вполголоса произнесла:
— Господи, какой грех! Вот они как есть безбожники — даже икона не защитила.
Память
Дмитриев Александр Михайлович (муж Цецилии Ефимовны, умер 18 марта 1958 г. от рака легкого с метастазом в сердце), член партии с 1920 г. Высокий, ширококостный, близорукий (носил пенсне). В двадцатых годах работал на Дальнем Востоке прокурором, занимал высокие посты. В 30-е годы на партийной работе на Украине. В войну служил где-то на Дальнем Востоке чуть ли не рядовым.
Внешне был строг и суров, подчас грозен. Любил выпить, много курил, ко мне всегда относился хорошо.
Когда заболел, лежал в больнице, понимал, что умирает.
— Александр Михайлович, что вы ничего не едите. Мы делаем все, и вы должны нам помогать, — врет врачиха.
— Эх, доктор, никто вам не в состоянии помочь. Теперь только бы и пожить, а тут такая боль подстерегла. Меня, может, и смогли бы вылечить лет через тридцать—сорок.
Обращаясь незадолго до смерти к родственникам:
— Друзья вы мои! Спутники мои дорогие! Грустно и тяжело умирать, когда столько людей тебя любят.
Перед смертью «убирался»: разглаживал себе лицо, морщинки.
На похоронах один из родственников:
— Александр Михайлович и после смерти начудил — нет ему гроба по росту: все малы!
Многие годы этот дом был для меня родным, теплым, радостным.
Но как часто на крыльях радости прилетает печаль. Светлая печаль по настоящему, хорошему человеку: слезы бегут по сердцу, но не по лицу.
Не все те люди, которые считают себя Человеком.
Совесть
Офицер лет 30, примерный семьянин, отправив жену на дачу, заходит к знакомым. У них гости. Выпивают. Заходит соседка, тетеха лет 55. Офицер уединяется с ней, и только слышно, как она стонет:
— Батюшки, как хорошо! Батюшки, как хорошо!
Совесть?.. — архаизм!
На похоронах
— Иван Петрович — святой человек, и жизнь его святая. Большой коммунист был. Тех, кто спотыкался, — поддерживал, тех, кто падал, — подымал. Всем, кому мог, помогал! А вот сам умер.
И «святые» — смертны.
Девушка
Все в ней было очаровательно — звук голоса, живость речи, блеск глаз, милая легкая шутливость, смех как серебристый колокольчик. Прекрасен был цвет ее лица — матовый, ровный, заливающийся каждый раз розовым при обращении к ней. Но лучше всего — прорастающая как побег — женственность, стыдливость и наивность.
Красноречие
На собрании в школе.
Зав. РОНО, седая, в темно-синем костюме, выступая, смотрит то на бумажку, то на пол перед собой:
— Моя жизнь подходит к финишу.
* * *
Директор школы, худой, в сером костюме, волосы зачесаны назад. Каждую минуту делает жест, как бы подтягивая штаны, жалуется:
— Всю жизнь борьба за идеи, за план, за выполнение и перевыполнение, и для этого кадры нужны, а людей нет. Машина, которая нами руководит, она медленно вертится. А жить когда?
Распущенных учеников именует обездоленными, хулиганов предупреждает:
— Там проложен кабель из самого высшего качества.
* * *
В закусочной офицер говорит:
— Борщ тот еще!..
Считает, что сказал что-то необычайно умное и понятное.
* * *
В редакции: «Иванов, к шефу на пудинг!»
* * *
— Зря приехали. У нас этих самых героев нет. Есть, правда, награжденные.
* * *
Никогда не предполагал, что мой чердак будет так не действовать.
* * *
— Ну их всех… коту под хвост! У них своя компания, а у нас — своя!
* * *
О себе плохо так трудно помнить, практически невозможно.
* * *
— Чем занимается? Физкультурой заправляет. С этим нужно бороться! С трудовой мозолью.
* * *
Юноша пожимает руку тренеру, в прошлом молотобойцу. Лицо юноши исказилось гримасой, он присел, изогнувшись от боли, жалко и растерянно улыбнулся.
Тренер:
— Слякоть, типичная слякоть.
* * *
— Уколов боюсь!
— Само собой! Расшатанность нервного состояния.
* * *
— Раздеться? Так и дыши! — гардеробщица посетителю.
* * *
Если бы не эта вещь, нас бы с вами на свете не было.
* * *
«Писатели начинающие и писатели кончающие» (из речи на собрании).
* * *
Медсестра:
— Петров, вам вечером и утром клизму.
Петров соседу по палате:
— Видишь, к телевизору готовят.
* * *
Ишь ты, вредитель какой! Прямо-таки жрет человека (о медицинских пиявках).
Культура
Во дворе на Покровском бульваре сидят тетки. На них из окна выбрасывают мусор. Возмущение. Одна с презрением повторяет:
— Культура-матушка!
* * *
В МГУ студент-немец просит в буфете:
— Дайте мне хлеб с маслом!
Буфетчица замечает ему:
— По-русски это называется бутерброд.
* * *
— Говорят, в Китае приказано, чтобы каждый человек одну муху убил, а китайцев — шестьсот миллионов! Да ведь есть такие, что по десять мух убивают. А у нас? Сядет муха тебе на нос, отгонишь ее — и все. Наш человек убить муху брезговает, а еще говорят — культура!
На концерте
Поет артистка венгерского радио. Голос хороший, а сама старая, с морщинистой шеей и лицом как запеченное яблоко.
Такой только по радио петь.
Привычка
На совещании: выступает учительница, обращается к залу так, будто перед ней сидят ее ученики. Говорит долго, нудно — ее не слушают.
Привычка ослепляет.
Презрение
В Совинформбюро работал зав. особой частью, некто Дубинин, в прошлом работник органов, невысокий, толстый, лысый.
В партийную организацию Совинформбюро поступило письмо из Прокуратуры СССР. В нем сообщалось, что «Дубинин в 1937 г., будучи начальником райотдела НКВД, фальсифицировал следственные дела, применял недозволенные методы следствия, вымогая показания.
Так, им были получены показания, в частности, от трех граждан (фамилии указываются), которые были осуждены к высшей мере наказания и расстреляны. В настоящее время произведенной проверкой установлена невиновность всех троих и они посмертно реабилитированы.
Прокуратура СССР предлагает партийной организации «разобрать Дубинина в партийном порядке, после чего будет решен вопрос о привлечении его к уголовной ответственности».
При обсуждении дела на партсобрании Дубинин грохнулся на пол, дрожал, плакал, был жалок и ничтожен, все время повторял, что он ни в чем не виновен, заявлял, что должен был добиваться таких показаний потому, что так его тогда инструктировали, это было «личное указание Сталина».
Дубинин был из партии исключен, но уголовной ответственности избежал и в Совинформбюро продолжает работать до сего дня, обжаловав решение об увольнении.
Постарел, поседел, стал мнителен, ходил, вжав голову в плечи, и озирался по сторонам, жаловался на сердце, страдал бессонницей: чтобы не разогнать сон, по утрам не умывался, опустился, стал неопрятен и еще более противен.
Время скоротечно: и вместо ненависти осталось одно презрение.
Референт
Референт ВЦСПС. Бывал за границей. В Москве имел узкую комнатенку в шесть метров. Поездив по разным странам, начал требовать улучшения своих жилищных условий. Не мог ничего добиться. В подавленном состоянии был у брата. Ночью ушел к себе и покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна пятого этажа.
Оставил письмо, в котором заявляет, что живет в нищей стране, где невозможно чего-либо добиться и нет никаких перспектив.
Коммунист.
Слепая
В электричке. Идет слепая по вагону, поет: «Я хожу одна, а вьюга все не кончается…»
На кладбище
На кладбище. Густая зелень. Тишина. Глубокие старики (он и она), маленькие, тихие, жалкие, сидят у могилки.
Кто в ней? Их дети? или внуки?..
* * *
Печник на даче — невзрачный, невысокий алкоголик.
Прозвище «Митя сторублевый» — меньше ста рублей в день не зарабатывает.
* * *
Всезнающий юноша на нелепое суждение, высказанное девушкой:
— А я знаю! Нашла чем удивить!
Каждый выражает свои чувства по-своему.
Неудачный брак
Поженились двое молодых людей. У его родителей — отдельная квартира (две комнаты), у ее родителей — тоже (три комнаты). А они вынуждены снимать комнату на стороне.
Через два месяца разошлись.
Совесть
Жена просит мужа устроить сына в университет. Он отвечает:
— Я хочу спать спокойно. Если я нарушу закон, совесть не даст мне покоя. А я люблю спать спокойно. Спокойная совесть — лучшая подушка.
Тонкая натура.
* * *
Ю. о молодом, но уже зазнавшемся режиссере Р.:
— Был у меня на «Пржевальском». Какашки за верблюдами подбирал.
Талантливый парень!
* * *
Знакомый женится. Я ему и говорю: «Как я могу поздравлять тебя с будущим, когда я сам его не знаю».
* * *
— Я пить не буду.
— Святая?
— Почти.
* * *
Перед выброской командир разведывательно-диверсионной группы говорит девушке:
— Может, мы все и должны умереть, но ты — должна жить!
* * *
— Эх, праздник называется! Хоть бы окна на улицу выходили, хоть бы я на пьяных поглядел!
* * *
— Человек все может. Мужчина не может рожать и кормить грудью, а женщина и это может.
Тонкое жизненное наблюдение.
* * *
— За это не посадют! Это называется не преступление, а нарушение…
* * *
— Милиционер — представитель власти. Его же инструктируют ежедневно. У него же — форма…
* * *
— Я не простой милиционер. Я специалист. Я центральную школу закончил, двадцать один предмет изучал, а потом по практике — все могу…
* * *
Один из супругов изменяет. На вопрос «почему?» отвечает: «Улучшаю свое семейное положение».
* * *
— Писатель? Это хорошо. Ну ладно, мне некогда, приходите завтра.
Воспитание сына
— Да разве можно мужчине в тридцать четыре года без денег? Тебе даю на жизнь, но на девок — не буду. Если на девок еще давать — меня весь мир осмеет!
На дороге
Старшина инспектор ОРУД задержал работягу, водителя грузовика. Тот маленький, щуплый, в грязной промасленной одежонке, шумит, возмущается.
Старшина: «Вы мне цирк здесь не устраивайте!»
Поступок
Один чудак, купив билет на электричку, идет домой пешком по шпалам. Он думает, и его распирает от гордости, что так он обманул железную дорогу.
* * *
«Расходы окупятся сторицей», — сказал крестьянин, кормивший свинью салом.
* * *
— Я ей говорю, что выборы у нас — свободные…
А она уперлась — и ни в какую. Пришлось силой взять…
Скромность
Во всех выступлениях имя писателя П. почтительно склоняется. Сидя в президиуме — такой важный, раскормленный, шикарно одетый, — он пьет чай стакан за стаканом, беспрерывно курит, воспринимает сказанное как должное, кажется, вот-вот замурлычет от распирающего самодовольства.
Писал бы так, как выглядит. Такой от скромности — точно не умрет.
* * *
П. выпустил 5-томное собрание своих сочинений с примечаниями и библиографией и вообразил, что он классик и что он уже помер.
На практике
В доме отдыха под Ленинградом, где похоронен Репин, после доклада искусствоведа «культурник» объявляет:
— А завтра пойдем на могилу… Ознакомимся с могилкой на практике и посмотрим картинки.
Обуза
Конечно, в последние годы он был для нее просто обузой. Ну, а раньше, более двадцати лет, не работая, она была молодой генеральской женой и жила в полном достатке и развлечениях.
Поневоле угаснешь: ни веселья, ни окружения молодых офицеров.
Гуманист
— Будет собака добровольно есть горчицу? Не верите? Сейчас я ей под хвостом помажу — и она все вылижет. Просить не надо — вылижет!
Гуманист.
* * *
Покушал он мясца, водочки выпил, холодца и картошечки покушал — вот у него там внутри интернационал получился.
Модник
У меня есть соломенная шляпа, только она очень большая. Жена сказала, что она дамская. Я пошел в шляпный магазин проверить. Продавец говорит:
— Не волнуйтесь, гражданин. Она не дамская, а только для рыбаков, так сказать, специальная шляпа.
О порядках
Сразу видно, что ты нигде не был: ни в ремесленном, ни в общежитии, ни в армии, ни в тюряге не сидел…
Порядков не знаешь.
На рынке
Кавказец, зазывая покупателей, весело распевает: Жарим, парим, Купим, мэним, Панимаешь, что такой? Халадецкий, маладецкий, Вот работка мой!
Сам писал!
Уличный лоточник продает книги, зазывая покупателей:
— Не проходите мимо! Читайте! Изучайте! Покупайте! В продажу поступила брошюра «Что дала Советская власть народу». Цена — пятнадцать копеек! Шедевр полиграфии! Обложка — белакрон! Бумага — номер один!
Выдержав паузу и подняв для убедительности указательный палец, со значением в голосе добавлял:
— Р-рекомендую! Сам писал! (имея в виду автора).
* * *
Я пессимист и скептик. Когда человек ест только хлеб и воду, он обязательно становится пессимистом.
* * *
Кто кого сгреб (схватил), тот того и употребил.
* * *
Главное — побольше ухватить и подальше утащить.
* * *
Добей слабого, придуши конкурента и замочи брата — иначе проиграешь.
* * *
Устами КПСС глаголет истина, а великий народ полностью лишили права на самостоятельное мышление.
* * *
Неудачники стараются не показываться н 'а людях.
* * *
Зависть и ненависть к более удачливым.
* * *
Красота женщине нужна, как физическая сила грузчику.
Женщина красотой и живет, и кормится.
* * *
Некоторые женщины подобны общедоступным библиотекам: ими пользуются все желающие.
* * *
— Она любит мужчин?
— Она любит себя, а попутно — мужчин.
* * *
Ты просил меня, чтобы я тебя не выдумывала (из письма).
* * *
Я твоя раба, твоя верная собака…
* * *
Только теперь я поняла, что живу с красивым манекеном.
* * *
— Он вошел, чувствую — подлец! Мне бы подальше, а я — поближе.
Женщин тянет к подлецам.
* * *
В автобусе: «Сволочь! Таких вешать надо! А уж на костре жечь, так это точно!» (о мужчине, который спит с двумя женщинами).
* * *
Нос портит ей всю фигуру.
* * *
Знакомая: «Я хочу не плодиться, а наслаждаться. По Мопассану».
* * *
У меня много знакомых: с одними я на «вы», с другими — на «ты», с третьими — еще ближе.
* * *
Раньше бабам за детей ордена давали. Теперь на это не нанимают — автоматы пошли.
* * *
Ты мне, Люсинька, расскажи, как вы женились? Кто кому предложение сделал — он тебе или ты ему?
* * *
Мужчина в доме для уюта. Как самовар.
* * *
Мужчина обсеменил — и в сторону, а женщине — двадцать лет каторжных работ (из разговора молодой женщины о семейной жизни).
* * *
— Сегодня день моего рождения, а ты даже не поздравил!
— Деликатно делаю вид, что ты еще не родилась!
* * *
Знаете, этому костюму — восемь лет. И с каждым годом он все модней.
* * *
Женщина умудрилась за год сбавить в весе около 20 кг. Ее спрашивают: как?
— Голод. Планомерный голод.
* * *
Разве у меня муж? Мыльный пузырь!
* * *
— У нее — новое пальто, зато у меня — личная жизнь! (сожитель).
…Вскоре личная жизнь сбежала.
* * *
— Знаете, у меня иногда бывает дикая потребность в мужчине. Просто страшно!
(А старушке — восьмой десяток.)
* * *
Муж не мануфактура — его не прощупаешь и на свет не рассмотришь.
* * *
Глянешь — картина, разглядишь — скотина.
* * *
Она отдала ему все. Она отдала все, что могла отдать (о разведенной подруге).
* * *
С ним водиться — что в крапиву садиться.
* * *
Ее супружеской верности хватило бы на целый взвод.
* * *
Кто же она ему была: другом или только уютной самкой?
* * *
Спохватилась, что красота ее на ущербе.
* * *
Надпись на фотографии «Милому дяде на память о моих изощренных капризах».
* * *
Женщины изменяли бы чаще, если бы была подходящая обстановка.
* * *
Женщины страшно любопытны, отсюда неуемный интерес к познанию нового.
* * *
Бойкая девица, упоенная своим бойким туалетом и своим бойким словарем.
* * *
Женщина раба своего туалета (своих шмоток).
* * *
Наши мужчины — потухшие вулканы.
* * *
— Ну чего молчишь? Ты что, пять дней не ел (жрал) или вообще немыслимый?
* * *
И сказал Бог мужчине: блаженствуй с ней и мучайся до самой смерти (из китайской легенды).
* * *
Мужчина почти всегда считает себя чище женщины.
* * *
Мужчина всегда старается казаться женщине героем.
* * *
Он был так скуп и пунктуален, что записывал расходы даже на проституток, которых, стыдясь и краснея, приводил в многонаселенную коммуналку.
* * *
Муж представляет свою жену: «Познакомьтесь, это мой друг!»
* * *
Жена: «Ума у тебя на копейку!»
Муж: «А у тебя много? Одолжила бы чуток пятки смазать».
* * *
— Женат(ы)?
— С пятнадцати лет! Два раза на день. Предпочитаю блондинок.
* * *
Обзагсились.
* * *
На всех жениться — в ЗАГСе бланков не хватит.
* * *
Склонный к коротеньким бракам.
* * *
Кругозор его был ограничен собственной женой.
* * *
Густопсовый распутник.
* * *
— Да-а! Евиным безумием Адам погублен был!
На святой Руси нет невозможного!
* * *
Облысел от чужих подушек.
* * *
Баба с дымом!
* * *
— Не курю, не пью. Немного бабник — но больше глазами.
* * *
Жена — не пирожок, один не съешь. Да будет так!
* * *
Чтобы женщина не изменяла — ее надо по-настоящему любить (совет другу, с которым его жена встречается).
* * *
Когда изменяют — меньше всего думают о супружеской верности.
* * *
— Все удивляются, почему я с тобой встречаюсь? Ты у меня вроде чемодана без ручки: нести тяжело и бросить жалко.
* * *
— Разве это бабы?.. Дрова!
* * *
— Береги нерву — до пенсии не доживешь (в очереди за водкой).
* * *
— Если бы у тебя не болела нога, я бы тебе обе оторвал (реакция на найденную заначку — бутылку пива).
* * *
От красивых жен быстро стареют. Совет: разбавляй свой напиток (вино) — медленнее состаришься.
* * *
Общество пожилых мужчин я предпочитаю обществу молодых женщин (интеллигент 75 лет).
* * *
Когда я перестану заглядываться на женщин, я скажу себе: «Старик, твое место на кладбище. Но мы еще могем…»
* * *
Выхолощенный холостяк!
* * *
Мужчину в себе не чувствуете?.. Это все пленус, пленус, дорогой товарищ. Но это со временем восстановится…
* * *
— До чего в Москве тесно! Даже на кладбище попасть — проблема. Без блата — не попадешь!
* * *
Мертвые не правы, в тяжбе (споре) с мертвыми живые всегда правы.
* * *
У мертвых и отсутствующих — нет друзей.
* * *
Люди, как правило, мстят за мелкие обиды, но не за серьезные.
* * *
Я думаю так, как написано в газетах (т. е. правильно).
* * *
Факт — еще не правда, он только сырье… Нельзя жарить курицу вместе с перьями.
* * *
Испытывал страх не перед смертью — смерть удел каждого, — а перед поражением и гибелью России.
* * *
— Как жизнь?
— Подчас кокетничает, но в основном улыбается.
* * *
Нужно торопиться сделать то, что не успели сделать эти люди (погибшие).
* * *
Умные и умненькие: умные — люди ума, умненькие — неглупые, со способностью приспосабливаться.
* * *
Не обдумаешь — не делай, не посмотришь — не шагай.
* * *
Собирай все мнения, но свои — храни.
* * *
Каждый поступает так, как ему позволяют мозги.
* * *
Грязному человеку все люди кажутся грязными, и мысли у них грязные.
* * *
И грязные — все разные.
* * *
Для самокритики написанного — нужно отойти на расстояние.
* * *
И твоя правда, и моя правда, и везде (кругом) правда — а ее нигде нет.
У каждого своя правда.
* * *
Он талант, а для таланта костюм не имеет значения.
* * *
Бог ума не дал, так рукой махал (приветствовал).
* * *
Он был его тенью, его эхом, его отголоском.
* * *
Он смотрел на мир со своей солдатской точки зрения — сознательно односторонне.
* * *
Высказанная правда порождает ненависть.
* * *
Надо иметь достаточно воли, чтобы пересилить ту минуту, когда кажется: все потеряно.
* * *
Все государственные и политические системы, сами того не желая, подкапываются сами под себя и тем самым подрывают свои устои.
* * *
У каждого свои мысли, у каждого — свои песни, и у каждого в жизни — своя дорога.
* * *
Не всякий может, кто хочет.
* * *
Жизнь — это не асфальт московской мостовой, а дорога по пересеченной местности, и в случае падения — надо уметь быстро подняться.
* * *
Тот, кто идет за другими, никогда не опередит их.
* * *
Выигрывает тот, кто умеет опередить удар противника.
* * *
Искусство писателя — это постоянное усилие.
* * *
Совершенство литературного произведения достигается трудом, настойчивостью, строгостью и самокритикой.
* * *
Не надо бояться «лишних» знаний.
* * *
Образ всегда правдивей прообраза.
* * *
Ничему нельзя верить на слово. Все следует по возможности проверять.
* * *
Поспешность — мать всех зол.
* * *
Только будущее пугает — не настоящее.
* * *
Действительность страшнее сновидений.
* * *
Многим хочется жить подольше, чтобы узнать — что же будет дальше?
* * *
Жизнь чертовски опасная штука. Бережешь ее, бережешь, а она, как правило, заканчивается смертью.
* * *
Человеку от Бога положено семьдесят лет, а что свыше — уже Божья милость.
Царь Давид.
* * *
Приказал долго жить, или, как говорят, — присоединился к большинству.
* * *
Такой и с покойника ухитрится взятку сорвать.
* * *
Даже с дерьма пенки снимал.
* * *
Очень часто слово в живой речи имеет для говорящего одно значение, а для слушателя — другое.
* * *
Слова ищет всякий, кто думает, — в каких бы сферах ни вращалась его мысль.
* * *
Великие мастера владеют темами, а не темы владеют ими.
* * *
Разговариваешь с человеком, он смотрит тебе в глаза, но ты чувствуешь, что он думает не о том, что ты ему говоришь, а совсем о другом. Неприятно!
* * *
Талант — хорошо, но скандалить не обязательно.
* * *
Образец преодоленной бездарности.
* * *
Личность характеризуется не только тем, что она делает, но и тем, как она это делает.
* * *
Типичность не есть заурядность.
* * *
Внутреннее убожество.
* * *
Очень полезно вечером спросить себя: «Что ты сделал за день?»
* * *
Люди ограниченные, недалекие считают себя умнее других.
* * *
Лучше ничтожество, чем Нерон.
* * *
Очень часто любят человека за красоту внешнюю, умнее было бы любить за красоту души. Однако душа не видна и разобраться во внутреннем мире человека куда сложнее, чем в его внешности.
* * *
Нужно, полюбив человека, заставить его полюбить тебя, а это не так просто!
* * *
Надо, чтобы человек нравился не за то, что он тебя любит, а по достоинствам.
* * *
Человек особенно внимателен к тому, что его интересует. Ревность заставляет подмечать малейшие движения и оттенки настроения своего объекта; влюбленные часто понимают друг друга без слов.
Чувство обостряет и заставляет сосредоточить внимание.
* * *
Радости и веселью трудно пробиться сквозь тоску и печаль.
Человек, охваченный радостным чувством, все видит в розовом свете.
* * *
Субординация — это когда подчиненный старается показать (делает вид), что он глупее начальника.
* * *
Чрезвычайно трудно, будучи подчиненным, действовать решительнее.
* * *
Лизоблюдство — наиболее легкий и эффективный способ продвижения и карьеры.
* * *
Профессиональные военные не могут по-настоящему ценить труд.
* * *
Все мы перерожденцы: жертвы насилия над личностью и многолетней демагогии. И психология у нас рабская.
* * *
Бедная Россия, никогда не знает, что кричать: «Ура!» или «Караул!».
* * *
Когда это будет?.. В тысяча девятьсот лохматом году.
* * *
Идиллий не существует! Есть только жизнь.
* * *
Рассуждал о ничтожестве жизни.
* * *
Если смириться с временностью существования, значит, нужно вычеркнуть из жизни несколько лет, ничего не делать, только ждать.
* * *
Когда людям, лишенным совести и воспитания, дают полную свободу, они начинают вести себя хуже обезьян.
* * *
Главное в жизни — осторожность в выборе родителей.
* * *
Не в интересах государства, чтобы люди, которыми интересуются органы, знали о том, что ими интересуются.
* * *
Путь безмыслия, растительно-бытового существования.
* * *
Любезен, когда требуется, и вежлив, когда необходимо.
* * *
Пьянство процветает. Люди пьют, чтобы забыться, уйти от действительности, ни о чем не думать.
* * *
В России есть конкретная норма при совместном забутыливании: принял шестьсот — восемьсот грамм и отойди, не порти пейзаж.
* * *
Запор мысли и понос слов.
* * *
И без мыла в душу влезет.
* * *
Кому должен — всем прощаю.
* * *
Из родной матери колбасы наварит.
* * *
Какая сука трехнула мои портянки!
* * *
Стажируется на святого.
* * *
Эта книга как домино: ничего в ней нет, кроме времяпровождения.
* * *
Да что вы мне про гуманизм талдычите!
* * *
Моды меняются: у женщин — на платья, у мужчин — на убеждения.
* * *
Говорят эссенциями…
* * *
Умом непостижимо.
* * *
Человек всесторонне малограмотный.
* * *
Тупарь (тупой человек).
* * *
С бусерью (с мусором в голове).
* * *
Импотяга (импотент).
* * *
Умственный лилипут.
* * *
Литературный зуд, болтовня эгоизма.
* * *
Все это чешуя (ерунда).
* * *
Мозги хромают.
* * *
Клопы, точно вишни владимирские.
* * *
Канализатор (в смысле ассенизатор).
* * *
Самолюб!
* * *
Работал «под мужичка» (т. е. простачка).
* * *
Подстатейное дело. Уголовщина!
* * *
Сильнейший ты мужчина!
* * *
Из меня уже лопух вырастает.
* * *
Блуждающие глаза (в смысле «бегающие»).
* * *
Печаль какая! (в смысле «Подумаешь!»).
* * *
Упругая кровь (о пышущей здоровьем деревенской девушке).
* * *
Пещерный человек, испорченный цивилизацией.
* * *
Делал свой коммунистический бизнес.
* * *
Держится на двух поплавках (значках об окончании академии).
* * *
— Панков! Шевели усами! (думай).
* * *
Нужно как рыбке зонтик (бесполезно).
* * *
— Я на все это облокотился (в смысле — игнорировал).
* * *
Жил, как крыса в сыру.
* * *
Применил свою главную орудию — мат.
* * *
Каждую косточку отдельно шевелит (о китайце-массажисте).
* * *
Вылущить (очистить от шелухи).
* * *
Идейная труженица.
* * *
Хочешь жить — умей вертеться (из разговора торгового работника).
* * *
Ты меня на «гец» не бери (т. е. не угрожай, не прессингуй).
* * *
Чувствительно ошарашенный.
* * *
Осел в квадрате.
* * *
Завертелся, как посоленный.
* * *
Дурак-самородок.
* * *
Глуп, как тыква.
* * *
Уши выше лба не растут.
* * *
На крепкий сук — острый топор.
* * *
Зоологическая ненависть.
* * *
Небольшое завихрение в мозгах.
* * *
Напижонился.
* * *
Смотрел сентябрем.
* * *
Типичное не то, сплошное не то.
* * *
Не в жилу, не в дугу.
* * *
Тускло улыбнулся.
* * *
Поставить баночку (выпить водки).
* * *
Хоть дурочка, да потолще.
* * *
Чем носовитей — тем красовитей.
* * *
Импотентный вальс.
* * *
Сказал железобетонным голосом.
* * *
С виду тигр, а душой — котенок.
* * *
Талдычить (талдонить).
* * *
Сирень цветет,
Ветка клонится,
Парень с девушкой живет,
Хочет познакомиться.
* * *
Грех — не беда, молва нехороша.
* * *
По человечеству надо судить.
* * *
Сижу плакучей ивою.
* * *
Не хотела бы плясать,
Да дома нечего кусать!
* * *
Как в сказке: чем дальше — тем страшней!
* * *
Пусть кается тот, у кого совесть нечиста.
* * *
Запрягать лошадь с хвоста.
* * *
Его совесть — снега белей.
* * *
Мать-одноночка.
* * *
Иннационалы (вместо инициалы).
* * *
В петельку проигрался.
* * *
Желудок есть центр человеческой организмы.
* * *
Всякое дыхание любит чихание.
* * *
А вы не думайте — и полегчает.
* * *
Как в дуб врезался.
* * *
Унасекомил.
* * *
Однова живем.
* * *
Колбасная эмиграция.
* * *
Дискомфортная информация.
* * *
Не залупайся! (то есть не спорь с начальством).
Короткие рассказы
Пожилая полная гардеробщица в глазном институте говорит мне:
— А помните, как вы в первый раз к нам пришли, выпивши крепенько. Шумели еще тогда — Евдокия Георгиевна вас записывать не хотела, так вы ругались, грозили всем... Завхоза еще нашего за грудки взяли.
Я смотрю на нее удивленно.
— Конечно, вам теперь неудобно, — понимающе говорит она. — Человек вы культурный, и такое дело вспоминать не хочется...
Лицо мое выражает крайнее изумление.
— А может быть, это и не вы, — вдруг говорит она, простодушно улыбаясь.
Вообще, меня частенько за кого-нибудь принимают, чаще всего обвиняя в неблаговидных поступках. 1956 г.
В жаркий июльский полдень захожу в магазинчик «Соки — воды». И прошу:
— Попить чего-нибудь, холодненького...
— Похолоднее? — переспрашивает продавщица, зачем-то заглядывая под прилавок. — Пивка разве.
Она открывает бутылку и, налив стакан, я пью. Пива я не любитель, а это оказывается кисловатым и к тому же вовсе не холодным. И я чувствую, что бутылку мне не осилить.
Оглядываюсь. Шагах в трех от меня пьет газированную воду здоровенный, мрачного вида мужчина. Как только он ставит стакан на прилавок, я протягиваю руку с бутылкой:
— Разрешите?
И, не дожидаясь согласия, наливаю пиво ему в стакан.
— Ну, зачем же, а? — гудит он, глядя на меня в недоумении. И, помедлив, с видимой неохотой, быть может лишь из вежливости, берет стакан.
— Всё, всё должны допить! — поставив перед ним бутылку с остатками пива, заявляю я и отправляюсь домой.
И только в квартире меня вдруг осеняет: «А за пиво-то я не уплатил!» Взволнованный, поспешно возвращаюсь в магазин.
— Я забыл... Извините, пожалуйста...
— Ничего, ничего — успокаивает меня продавщица, — ваш товарищ за все уплатил. Он, правда, был недоволен, пиво, что ли, ему не понравилось. Но ведь вы пили и не жаловались... 1958 г.
Сейчас он доцент, с именем, работает над докторской и нередко печатается в «Вопросах истории».
В разговорах общителен, смел и откровенен. Любимый его конек: изобличение и полное изничтожение ошибок и преступлений прошлого, причем в свидетельство своей принципиальности охотно и с удовольствием вспоминает, что, когда Сталин умер, он-де, — двадцати трех лет от роду, — как ребенок прыгал в кровати от радости.
Он столько раз уже рассказывал, что и тогда все понимал и в те дни прыгал от радости, что и сам в это искренне уверовал.
А в квартире на антресолях, заброшенный и давно позабытый, пылится дневник — толстая пожелтелая тетрадь — с его же собственноручной записью того времени:
«...Весь день передают траурную музыку. Нахожусь в какойто совершенной, абсолютной прострации. Все валится из рук, и мысли мучают днем и ночью одни и те же, неотступные, страшные: «Что же теперь, а?.. Лишь бы все было так, как при НЕМ...»
Зыбка человеческая память, зыбка и обманчива... 1963 г.
В Центральном военном госпитале им. Мандрыки в Серебряном переулке находился на лечении отставной генерал-лейтенант, некто Орлов — небольшой, полный человек с пухлыми румяными щеками и солидным брюшком.
В терапевтическом отделении госпиталя нас было человек сорок, и Орлов был для всех нас авторитетом. Даже Ишутин, Герой Советского Союза, полковник, имевший более двадцати ранений и прежде времени ушедший в отставку и откровенно презиравший всех штабников и интендантов, уважал его.
Между тем Орлов был вовсе не боевой генерал, а работник военной юстиции. В свое время он якобы занимал весьма ответственные посты в органах армейской прокуратуры, года же с 1953-го ушел в отставку в чине генерала юстиции.
Невысокого роста пухлый блондин, он был корректен, мягок и добродушен, и трудно было представить его в должности прокурора, поверить, что такой человек мог быть обвинителем, ему больше подходило быть адвокатом.
Орлов был очень внимателен к людям, охотно давал советы, и все мы почитали его.
Он часто беседовал с нами, спокойным, неторопливым голосом рассказывая различные истории из судейской и трибунальской практики. Рассказывал об имевших место в свое время случаях нарушения революционной законности, и мы — в основном старшие офицеры, среди которых было немало отставников, в том числе и реабилитированных, — как никогда проникались уважением к Закону.
Сложная, мудрая, величественнная и не во всем понятная штука — этот Закон.
В этот же госпиталь поступил отставной генерал-лейтенант Лисовский, худощавый, совсем седой старик с выправкой, в прошлом начальник штаба Сибирского военного округа, просидевший восемнадцать лет.
Ходячие больные обедали в столовой.
Как-то в воскресенье Орлов, пообедав, довольный и красный, сидел за столом, рассказывая соседям о случае судебной несправедливости в нарсуде его района, когда судья не желал разводить двоих.
В столовую меж тем вошел Лисовский, сопровождаемый полной старушкой-няней, и нерешительно осматривался.
Он уселся на свободном месте и в ожидании, когда ему подадут обед, оглядел зал; увидел Орлова и впился в него взглядом.
Не замечая еду, что поставили ему на стол, он вдруг поднялся и решительно шагнул к столику, за которым сидел Орлов.
Он подошел совсем близко и, склонив голову, хриплым голосом, но сдерживаясь, спросил:
— Простите, ваша фамилия не Орлов?
— Орлов. А что такое?
— Вы в прокуратуре не служили?
— Работал. — Орлов обрадованно улыбнулся. — Но вас я будто не узнаю.
— Не узнаете? Я Лисовский. Комкор Лисовский! — вдруг хриплым, срывающимся голосом, побагровев, вскричал старик, и все в зале обернулись на его крик. — В тридцать седьмом году, когда судили меня и моих товарищей, высших командиров Красной Армии, вы выступали как обвинитель. Их расстреляли, а я отсидел восемнадцать лет, хотя мы ни в чем не были виновны!
— Вы должны понять... Были указания свыше, — бормотал Орлов.
— У вас руки в крови! Я это так не оставлю! Я напишу в ЦК!
Спустя четверть часа весь госпиталь гудел, как растревоженный улей.
— Вот гнида! — возмущался Ишутин, сдерживая тик лица, изуродованного двумя рваными шрамами. — Да разве ж подумаешь...
Орлову был объявлен бойкот.
Начальник госпиталя срочно направил его в санаторий, в Архангельское.
В санаторий мы прибыли втроем: я, подполковник и Орлов. Ишутин не поехал. Мы ехали в «Победе». Орлов сидел впереди, рядом с шофером, опустив голову, и дремал или же делал вид, что дремлет. И мы с подполковником тоже молчали.
В санатории нас разместили в одном корпусе на разных этажах: Орлова внизу, в отдельную комнату, как он просил, а нас на — втором.
На другой день мы встречались с ним не раз в столовой и на прогулке, но не здоровались, и он делал вид, что нас не знает, и держался от всех особняком.
...Он умер на вторую ночь нашего пребывания в санатории. Обнаружилось это только утром.
Дежурный врач, молодая интересная брюнетка, подошла к нам в вестибюле и сообщила: «Во сне умер».
— Да, неважно, — пробормотал подполковник. — Прямо надо сказать, неважно.
— Ему можно позавидовать, — утешила нас она. — Знаете, это самая спокойная смерть, как говорят, праведная.
Спокойная смерть... Дело не в том, что врачиха была молода и неопытна, — она просто ошибалась.
И в самом деле — в чужую душу не влезешь.
Просто чужая душа — потемки. Даже для докторов. 1963 г.
…В ту ночь я проснулся, когда обыск уже заканчивался, и первый, кого я увидел, был маленький, тщедушный военный, который снимал с моей полочки томики Пушкина и Жюль Верна, торопливо пролистывал их и отбрасывал в угол.
Дверь в столовую была распахнута, и я увидел отца: высокий и сильный, он сидел на стуле лицом ко мне, заметно ссутулясь, положив на колени крупные, широкой кости руки. За его спиной стоял еще один в сиреневатой гимнастерке, а третий — багровый и потный — быстро, но тщательно простукивал снизу доверху стены квартиры и с ожесточением куда-то опаздывающего человека выламывал вентиляционные решетки. Сбоку у стены виднелось виновато-растерянное лицо дворника Пал Иваныча.
На всю жизнь я запомнил, что на белой скатерти стола было много красного: партийный билет и депутатское удостоверение отца, орденские книжки и коробочки с боевыми наградами и еще что-то.
Когда я встретился взглядом с отцом, он, слегка выпрямясь, ободряюще подмигнул, мол, «не робей!», и мне подумалось, что отец сейчас подымется, подойдет ко мне, улыбнется и объяснит, что происходит.
До этой ночи я ни разу не сомневался, что мой отец самый сильный, самый умный и самый смелый человек, и был убежден: стоит ему захотеть, и эти люди мигом окажутся на лестнице. Но отец, глядя себе под ноги, сидел не двигаясь, лишь желвачок перекатывался на его левой щеке, — никогда, ни на одно мгновение я не видел его таким: растерянным и беспомощным.
Потом он поднялся — его уводили — и несколько секунд напряженно всматривался в мое лицо.
— Это какое-то недоразумение, — убежденно сказал он матери. — Позвони адъютанту, что я запоздаю...
— Я же сказал — молчать! — властно перебил его низкорослый.
К этой минуте я уже увидел брошенные в угол моей комнаты шашку с вызолоченным эфесом и знаком ордена Красного Знамени и длинноствольный маузер со знаком того же ордена и серебряной накладкой — почетное революционное оружие отца, награды Реввоенсовета республики — «Честнейшему и храбрейшему... за особые боевые отличия». К этой минуте я уже был полон волнения и щемящей тревоги, мое сердце колотилось как бешеное, и, когда тщедушный закричал «молчать!», я, все еще толком не поняв, что происходит, но чувствуя что-то недоброе, страшное, соскочил с кровати и в одной рубашке бросился к отцу. И тогда мать, стоявшая как в столбняке и за все время не проронившая ни слова, вдруг закричала, с решимостью схватив меня:
— Не смей к нему подходить! Советская власть зря не арестовывает!..
…А через неделю приехали и за ней.
С тех пор прошло двадцать шесть лет (из них семнадцать она провела в лагерях), но и по сей день, как самую большую в своей жизни вину, она не может себе простить этих последних двух фраз и того, что меня удержала... 1963 г.
Она давно уже на пенсии и, старенькая, сухонькая, часами сидит у окна и смотрит в конец переулка, в ту сторону, откуда идут люди от метро, с автобусов и троллейбуса.
Рядом с ней, на стене под стеклом, окантованные ее руками, несколько фотографий...
Крохотный, будто слепой, комочек на пеленке кричит, надрывается.
Малышка лет четырех, в коротеньком платьице, на голове — огромный бант.
Девочка-подросток с нежным, по-детски ясным лицом стоит, облокотясь на велосипед.
И, наконец, последняя карточка — девушка, уже невеста, статная, красивая, в пилотке и шинели с погонами лейтенанта медицинской службы; на боку — санитарная сумка; за спиной — автомат.
А в шкатулке, на комоде, наградные документы и быстро пожелтевшая бумажка, каких по России разослано миллионы:
«...Ваша дочь... верная воинской присяге... проявив мужество и героизм, пала смертью храбрых...
Похоронена на поле боя...»
Слева у окна узкая девичья кровать со взбитыми подушками — уж сколько лет — ожидает хозяйку. На стене велосипед — тоже ждет. Не дождаться им: мертвые не возвращаются. Но мать не может, не хочет это осознать; она не верит похоронной.
Годами меняются наволочки и покрывало, стирается пыль с металлических трубок, и, пока она жива, будет длиться это ожидание. Не верит она и никогда не поверит, что дочь не вернется, до последнего часа — в неизбывной надежде на случай или чудо — будет ждать, и ничем ее не убедить, что эти вещи, карточки, да еще воспоминания — вот и все, что осталось от дочери.
Старенькая, в задумчивой сосредоточенности, она часами сидит у окна и смотрит, напряженно вглядываясь в каждую женскую фигурку, что появляется в конце переулка.
Не годы состарили и согнули ее — горе... 1965 г.
— А винцо-то дрянь, сама слабость. До души не дошло, не!.. Счастье бабье, девоньки, оно короче воробьиного носа, а страдания длинные-длинные... Каторжные!.. И ты, девка, мне не прекословь, со мною не спорь. Я ведь седьмой десяток распечатала — любой из вас в бабки гожусь! Чем спорить и перечить, слушали бы хорошенько, да на ус мотали — ума набирались!.. Я вам, как родным детям, скажу: мужик — он по природе — что?.. Скот! Пока добивается — человеком прикидывается, а как свое получил — скот! И сколь его ни ублажай, он скотом и останется. Я их на своем веку столько перевидала — и все одинаковы: кашку слопал — ложку об пол! А бабы — дуры доверчивые, через дурость свою и маются... Любовь ведь только в книжках, да еще в кино бывает. Вот она, к примеру, — ждет и сохнет, а, думаете, он придет?.. Спешит и падает, аж шея мокрая!.. Он теперь другую дуреху охаживает. Уж это как пить дать!..
— Нет, так нельзя. Не могу! Понимаете — невозможно!.. Ну как жить без веры в людей, без любви и доверия?!. Как?!. Для чего?!.
— Эх, и дура же ты, девка, прости меня, грешную... Как есть дура необразованная, несмышленая, малолетняя. Тебя еще не клевал жареный петух! Тебя еще не снасиловали и не убивали — вот ты и вякаешь!.. 1967 г.
В травматологическом отделении в большой палате на десять человек лежала некто Хлынова, еще крепкая, лет семидесяти старуха с большими блекло-голубыми глазами, когда-то, очевидно, необыкновенно красивая.
Родственников у нее не было, но навещал ее шофер, тот самый, что месяц тому назад сбил на дороге.
Немолодой, рыжеватый мужчина, с утиным носом на пухлом лице, он, войдя, чинно здоровался со всеми. Присев на краешек стула подле Хлыновой, с озабоченным видом справлялся о ее здоровье и, улучив момент, вполшепота предлагал деньги, чтобы «верно показывала на следствии».
— Совесть мою покупаешь? — сиплым голосом ругалась Хлынова. — Позорник, бесстыжие твои глаза. Водки бы меньше жрал! Уйди от греха! Алкоглотик — бутылочная твоя душа!.. Уйди!..
Шофер пятился к двери и дня на три исчезал; затем все повторялось снова.
Принесенные им яблоки Хлынова демонстративно отбрасывала, но, когда он уходил, съедала с громким хрустом, не оставляя и огрызка, а с ними — и свою неподкупность. 1967 г.
На Волге, еще перед войной, я нанялся в артель разгружать арбузы.
Артель была пятнадцать человек, люди бывалые, разные и в большинстве своем далекие от совершенства. Анкетные данные, родители и родственники никого не интересовали, никто не лез в душу к ближнему. Человека оценивали по труду, поведению и отношению к товарищам: ленивого выгоняли, выпивох обуздывали, матерщинников — тоже.
Был старшой — пожилой, молчаливый, с бычьей шеей и здоровенными плечами мрачного вида ростовчанин, — его слово для всех было законом.
Меня он только спросил: «Чем занимаешься? Откуда приехал и к кому?»
Затем критически оглядел мою худощавую фигуру и вымолвил:
— Степиных знаю… Если выдюжишь — становись…
И вот маленький юркий буксир подтягивает баржу к причалу. В каждый трюм спускаются двое — они выкидывают арбузы; третий, стоя на берегу, только успевает поворачиваться: с непостижимой ловкостью и быстротой ловит, проворно пускает их на лоток — желоб из длинных досок. Арбузы гладкие, упругие, блестящие, еще полные прохлады трюма, катятся вниз; на берегу их подхватывают, перебрасывают дальше соседям, а уж те укладывают в штабеля, битые и с трещинкой — отдельно.
Делается все это размеренными и, как кажется со стороны, играючи — неторопливыми движениями, но редкий новичок выдерживает в таком темпе несколько часов работы.
Изредка — короткий перекур, затем меняются местами, и снова из рук в руки летят арбузы — свежие, только с бахчи, спелые, звонкие, тугие; ловятся с звучным шлепом и перебрасываются дальше. А старшой все покрикивает: «Наддай!.. Еще!..» Думать о чем-либо некогда — не зевай! Успевай поворачиваться!
Арбузы разные: от небольших, довольно легких, до огромных, весом в десять килограммов и более; и к каждому надо приложить ровно такое усилие, какое ему положено, и ни граммом больше.
Первые дни, пока это не усвоил, не втянулся, — трудно было.
Тяжелая, утомительная работа, но дружная и денежная.
А как радостно, когда на берегу растут горы арбузов — темно-зеленых, белых, полосатых, рябых — и среди них тысячи твоими руками переброшенных.
В полдень артель шабашила — в самые пеклые часы работать становилось невозможно. Расправляя затекшие члены, разбредались кто куда, — каждый отдыхал по-своему.
Я уходил в сторону, сбросив трусы и майку, с разбегу с головой заныривал в Волгу. Поплавав, подолгу лежал в теплой воде у берега, отмокая от пота и соли, а глупые мальки беспомощно тыкались в мои ноги — не так ли и я был беспомощен в своих устремлениях?..
Не чувствовать натруженное, разгоряченное, свинцовой тяжестью налитое тело — до чего приятно!
Затем валялся на песке, прикрыв ладонью глаза от солнца.
В ясно-голубом без облачка небе высоко-высоко шел самолет: тонкокрылый, с длинным фюзеляжем, он напоминал те модели, что я мастерил в детстве. Каждый день в половине второго он пролетал на восток, унося и мои несбыточные мечты об авиации и конструировании.
А с проходящих теплоходов, белых и нарядных, доносились веселые голоса, пение, звуки аккордеона. Пели о счастливой, чудесной, прекрасной жизни, о том, как вольно дышит человек, как безмерно он счастлив…
Неужто все так и захлебываются от счастья? 1967 г.
Академик Челышев
Академик Василий Иванович Челышев умер скоропостижно в пятницу, незадолго до полуночи, и первые некрологи появились только в субботу вечером.
Кончина Челышева, еще сравнительно нестарого, крепкого, полного сил и удивительного динамизма, была неожиданностью для всех. Младшего же редактора Зуйкова, видевшего академика в последний вечер его жизни, смерть Челышева буквально ошеломила.
Узнал о ней Зуйков лишь в понедельник, придя на работу, — оба дня после пятницы он занимался дома хозяйственными делами.
В субботу, взяв отгул, оклеивал обоями комнатенку, которую по необходимости он с женой снимал в глухом замоскворецком переулочке; возился он с ремонтом допоздна и в воскресенье. У жены только что начался декретный отпуск, и, жалея ее, он старался все сделать сам, силясь создать наибольший уют, какой был возможен в этом ветхом деревянном домике с «удобствами» во дворе. Работая, он то и дело принимался рассказывать жене о своем визите к Челышеву, обо всем, что он там видел и слышал, как его усадили за стол и чем угощали, и вспоминал, как Василий Иванович, узнав, что они ждут ребенка, улыбаясь своей доброй улыбкой, весело советовал:
— Главное, чтобы она ела морковку и побольше двигалась!..
И в пятницу вечером, уже в постели, и в субботу, и в воскресенье Зуйков влюбленно думал о Челышеве — еще никто и никогда не производил на него столь хорошего и сильного впечатления.
А в понедельник утром, поднимаясь по лестнице в издательство, он увидел на площадке поспешно оформленный стенд с некрологом и фотопортретом Василия Ивановича, окаймленным черной траурной рамкой, и, не веря своим глазам, в растерянности остановился.
Четверть часа спустя вернувшийся от директора заведующий редакцией — молодой, но с залысинами, полный и солидный — устроил коротенькую летучку.
— В тринадцать часов — гражданская панихида, — выждав, пока все усядутся, медленно и тихо сказал он. — Прошу всех: к одиннадцати быть у гроба… Начальство вызывают на совещание в райком, и я туда должен пойти. Так что приедем к началу панихиды… Убедительная просьба, — он обвел сотрудников печальными темно-серыми глазами, — активно участвовать в похоронах… почетный караул и что еще потребуется… Павлу Сергеевичу, — он посмотрел на Зуйкова, — отдельное поручение: получить и привезти венок…
И, помолчав, в скорбной задумчивости произнес:
— Настоящий… с большой буквы был человек!.. И безусловно, голова номер один…
Минуты через две, когда люди уже расходились, он подозвал Зуйкова и объяснил, что венок надо заказывать за день, но завхоз все устроит буквально за час и что директор распорядился выделить для этой цели семьдесят рублей.
Затем взял лист чистой бумаги и после некоторого размышления крупными буквами разборчиво вывел: «Академику Василию Ивановичу Челышеву от сотрудников экономического издательства».
Подумав, зачеркнул «от сотрудников» и написал «от коллектива».
Не теряя времени, Зуйков спустился к завхозу. Тот был в курсе дела. Вздев на широкий пористый нос старенькие очки, он молча ознакомился с текстом надписи на ленту, раскрыл алфавитную книжку с адресами и телефонами и, не сказав ни слова, позвонил в цветочный магазин.
— Иван Семенович?.. Приветствую на боевом посту! Никишин говорит… Нет, не театр, а издательство… Иван Семенович, выручай, дорогой, — веночек требуется. Срочно и на высшем уровне!.. Точно — Челышеву. Да-а, большой был человек, — печально и значительно вздохнул он. — Выдающееся, можно сказать, светило… На семьдесят рубликов — посолиднее… Бумаги? А что, уже кончилась? Что за разговор — обеспечу!.. Я пришлю за венком редактора, он и привезет… Надпись… Минутку…
Он придвинул к себе принесенный Зуйковым листок и внятно, раздельно выговаривая каждое слово, продиктовал:
— Академику… Василию… Ивановичу… Челышеву… от коллектива… экономического… издательства…
И после небольшой паузы оживился:
— К двенадцати сделаете? Спасибо тебе большое! Приветствую на боевом посту…
Он положил трубку и, выйдя из-за стола и подтягивая просторные поношенные брюки, не глядя на Зуйкова, как бы рассуждая вслух, с оттенком озабоченности проговорил:
— Вот уйду на пенсию, что делать-то будете, а?.. Вы ведь не то что академика, вы и уборщицу по-человечьи не похороните…
Не торопясь достал со шкафа увесистую пачку, обвязанную шпагатом, сдул с нее пыль, заметив надпись карандашом «Пож. охрана», тщательно стер ластиком и, передавая Зуйкову, сказал:
— Отвезешь Ивану Сергеевичу… Главбух вернется после одиннадцати, скоренько оформи деньги и дуй!
Когда Зуйков, записав адрес цветочного магазина и взяв пачку, был уже в дверях, старик, тоскливо уставясь в окно, вполголоса промолвил:
— Вот уйду на пенсию…
И умолк, опечаленный.
Зуйков поднялся к себе в редакцию, сел и вынул бумаги, но работать не мог. С острым горестным чувством личной утраты он вспоминал академика Челышева и думал только о нем…
В ту памятную пятницу Зуйков приехал к Челышеву в конце рабочего дня.
Разумеется, верстку можно было отправить и с курьершей, но Зуйков с удовольствием повез ее сам. Ранее ему уже дважды довелось встречаться с Василием Ивановичем, и об этих весьма коротких контактах он хранил самые хорошие воспоминания.
Жил Зуйков в столице всего около года. Женился на москвичке, она не захотела уезжать в провинцию, и с некоторой грустью, впрочем, без особых сожалений оставив родной Тамбов, он перебрался в Москву.
Отца, погибшего на фронте, Зуйков почти не помнил и знал в основном со слов матери. Из ее рассказов отец представлялся незаурядным: мужественным, сильным и необыкновенно благородным. Бухгалтер по образованию, он работал до войны экономистом в гортопе, и, Зуйков, стремившийся с детства во всем походить на него, кончая школу, решил унаследовать его профессию.
Однако к моменту получения диплома Зуйков уже понимал, что отец был обыкновенным конторским служащим, человеком, как говорится, без полета. Из всех достоинств, нарисованных матерью, он отличался, наверное, главным образом честностью и скромностью, качествами, безусловно, похвальными, но сын мечтал идти в ногу с веком — ему хотелось больших значительных свершений.
Павлик Зуйков был из тех, кому в молодости для примера обязательно нужен зримый конкретный идеал, но отец служить этой цели уже не мог; при всем уважении к нему, вернее, к его памяти, он представлялся теперь выросшему сыну несколько старомодным, неприметным и простоватым.
За год работы в экономическом издательстве Зуйкову приходилось встречаться со многими примечательными людьми, известными профессорами и академиками, причем, озабоченный мыслью «делать бы жизнь с кого?», он с неослабным интересом присматривался к ним. И вскоре без колебаний выбрал для себя Челышева.
Из биографической справки в Большой Советской Энциклопедии и юбилейной статьи, опубликованной к шестидесятилетию академика в журнале «Вопросы экономики», Зуйков узнал, что Василий Иванович подростком батрачил, затем — восемнадцати лет от роду — участвовал в Гражданской войне и за боевые заслуги, исключительное мужество и героизм одним из первых был награжден орденом Красного Знамени и почетным революционным оружием. Потом учился, работал, преподавал. В Отечественную, в самом начале, вступил добровольно в ополчение — рядовым; был тяжело ранен, после выздоровления снова работал и преподавал; все время рос, продвигался и, как писал автор статьи, «прошел славный путь от батрака до выдающегося ученого, ведущего экономиста страны».
О людях подобной судьбы Зуйков не раз читал, но то были книжные розовые герои, до того добропорядочные и праведные, что выглядели они обычно приукрашенно и неубедительно. А Василий Иванович был живой полнокровный человек, с первой же встречи поражающий своей эрудицией, обаянием, энергией и доброжелательностью.
Понятно, повторить полностью жизнь Челышева Зуйков при всем желании не смог бы, но взять его за образец и попытаться воспитать в себе большинство его качеств, безусловно, следовало. В этой мысли Зуйков утвердился еще несколько месяцев назад, и с тех пор он старался не пропускать публичных выступлений академика, знакомился постепенно с его многочисленными печатными трудами и, увлеченный Василием Ивановичем, был счастлив каждой, увы, весьма редкой возможности личного общения с ним.
В пятницу в доме Челышевых царило радостное возбуждение — Зуйков ощутил это, едва переступив порог.
Как затем оказалось, незадолго до его прихода позвонили из Женевы, где со своим мужем дипломатом находилась дочь академика, и сообщили о рождении внука. Со слов жены Челышева и ее сестры, из телефонных разговоров Зуйков понял, что дочка была слабой, болезненной и врачи считали необходимым прервать беременность еще в начале, поскольку не надеялись на благополучный исход — в лучшем случае предсказывали выкидыш.
Но она не согласилась. Недели две назад ее поместили в наилучшую клинику, к знаменитому профессору Шнейдемюллеру, и вот сегодня в полдень, под его личным наблюдением, вопреки всем предсказаниям она родила полноценного здорового мальчика, причем и сама чувствовала себя вполне сносно.
Дочь эта была младшей и единственной оставшейся в живых: старшая семнадцати лет ушла добровольно на фронт и погибла где-то под Харьковом (ее большая фотография в пилотке и гимнастерке с двумя медалями висела над столом в кабинете Василия Ивановича), а средняя умерла шести месяцев от роду.
Естественно, после такой новости из Женевы Челышевы были на седьмом небе от счастья и спешили поделиться радостью с близкими им людьми.
Открыла Зуйкову жена академика Ксения Николаевна, милая и улыбчивая, весьма для своих лет стройная, но совсем седая. Сам Василий Иванович, без пиджака, высокий, подтянуто-моложавый, склонясь в гостиной над телефоном, набирал номер. Выпрямясь и увидев в дверях Зуйкова, он сделал приветственный жест и тут же закричал в трубку:
— Добрый день, дорогой!.. Хоть ты и вице-президент Академии наук, а ничего ты не знаешь!.. Как — что случилось?.. У меня внук родился! Внук, понимаешь, мальчик!.. Богатырь! Вес — четыре килограмма шестьдесят грамм, рост — пятьдесят два сантиметра…
Положив трубку, он юношески упругим шагом подошел к Зуйкову, поздоровался, энергически пожав руку и со счастливой взволнованностью говоря:
— Раздевайтесь, Павлик, — будем обедать… У нас событие: внук родился!.. Не отказывайтесь — бесполезно…
Его лицо так и светилось радостью и лаской; в тот час ему, наверно, хотелось обнять весь мир. Верстку своей книги он, и не посмотрев даже, сунул на полку стеллажа в передней и, очевидно, тотчас о ней забыл. Зуйкова тронули приветливость и гостеприимство Челышева и то, что известный академик, видевший его всего два раза, запомнил его имя.
Из вежливости Зуйков отказывался, но хозяева настояли и усадили его за накрытый белоснежной накрахмаленной скатертью стол, сервированный как в самом дорогом ресторане; Зуйкову подумалось, что, наверное, здесь каждый день так попраздничному обедают.
Напротив него поместилась старенькая домработница, прожившая в доме Челышевых около сорока лет и нянчившая всех трех дочерей. На радостях она плакала, шмыгая крохотным носом, и не могла ничего поделать. Василий Иванович капал для нее в стакан валерьянку и, ласково усмехаясь, говорил:
— Ты, Манюня, совсем расклеилась… Нехорошо… Постеснялась бы Павлика… Ну… ну, будь молодцом…
Помог ей принять лекарство и, неожиданно нагнувшись, чмокнул ее в щеку, отчего она только пуще захлюпала.
Подавали за обедом и угощали Ксения Николаевна и ее сестра Ольга, молодящаяся, накрашенная женщина, — Зуйкову она почему-то сразу не понравилась.
Из холодильника принесли бутылку шампанского; Василий Иванович сам умело открыл ее, разлил вино в бокалы и заставил всех выпить за новорожденного.
— Смешно, конечно, Павлик, и нелепо, — немного погодя, закусывая, весело рассказывал он, — но всю жизнь я мечтал иметь сына. А рождались у нас дочки… Нет, нет, Ксюшенька, ты тут ни при чем! — Он перегнулся к жене и поцеловал ей руку. — Просто я, извините, дамский плотник!
— Вася! — Ксения Николаевна, стараясь выказать строгость, с укоризной посмотрела на него. — Ты все же думай!
— Не желаю! — озорно заявил Челышев. — Могу же я когда-нибудь и не думать? — шутливо осведомился он. — Имею я право в шестьдесят три года выпить и похулиганить?!
В середине обеда, перед тем как подали второе, он в задумчивости говорил:
— Пятьдесят два сантиметра — представляете… — он показал пальцами на краю стола. — Еще, наверно, никаких мыслей, а я уже озабочен и весь в вопросах… Каким он вырастет?.. Что за жизнь ему предстоит, этому единственному продолжателю рода Челышевых?.. Останется ли он, например, на земле или переселится на другую планету?.. — Он с улыбкой взглянул на Зуйкова.
— Ну, знаешь, не дай бог! — вступилась Ксения Николаевна.
— Все может быть… Заглянуть бы в самый конец века, увидеть бы его хоть на минуту взрослым и все узнать… Нет, конечно, не доживу, — вздохнул Василий Иванович и спустя мгновение внезапно оживился: — Ксюшенька, а Гоги-то мы не позвонили!
Он бросился к телефону, заказал через междугородную Тбилиси — срочно! — и немного погодя его соединили. Гоги — известный и Зуйкову Георгий Вахтангович Табидзе, известный экономист, член-корреспондент и директор института, проводил Ученый совет, и секретарша, не узнав Челышева, попросила позвонить попозже. Тогда Василий Иванович, озорничая, с невероятным грузинским акцентом сказал ей:
— Слушайте, дэвушка, какой может быть заседаний, когда тут такое событие?!.. Как, вы еще ничего не знаете? А радио у вас работает?.. Выключено?.. Бэсподобно!.. Скажите ему, Челышев говорит... Здравствуйте…
И через несколько секунд закричал в трубку:
— Гамарджоба, генацвале, гамарджоба, Гоги!.. Сидишь ты на заседании и ни хрена не знаешь!.. Как — что?!.. У меня внук родился!.. Понимаешь — мальчик!.. С пиписькой — и все как полагается! Вес — четыре килограмма шестьдесят грамм, рост — пятьдесят два сантиметра!.. Спасибо, Гоги!.. Ты лучше выпей, не теряя времени, за его здоровье!..
— Василий, ну успокойся же наконец! — строго сказала Ксения Николаевна и обратилась к Зуйкову: — Вы, Павлик, извините, но он просто ошалел…
После обеда пили крепкий душистый чай с тортом и домашним, из всевозможных ягод вареньем — гордостью хозяйки. Ксения Николаевна охотно и щедро накладывала его из высоких банок в розетки; Зуйков, не привычный к сладкому, ел в основном из вежливости, чтобы сделать ей приятное.
Потом Василий Иванович показал ему свою библиотеку; она размещалась от пола до потолка на десятках стеллажей в специально отведенной для этого комнате, а также в кабинете и в передней — Зуйков подумал и решил для себя, что когда-нибудь и у него будет такая библиотека.
Время от времени звонил телефон, и знакомые, узнав через третьих лиц о рождении у Челышевых внука, поздравляли их и говорили всякие хорошие слова, а хозяева, уже несколько усталые, благодарили.
— Поток приветствий, — смеялся Василий Иванович.
На прощание он выбрал для Зуйкова две редкие антикварные книги, причем не сказал, как это сделали бы другие: «Только не потеряйте» или «Обращайтесь с осторожностью», а любезно предложил:
— Заходите, Павлик, не стесняясь… Все это хозяйство, — он показал на стеллажи, — в вашем распоряжении…
Не замечая крепкого мороза, в приподнятом настроении шагал Зуйков с улицы Горького через Каменный мост к себе в Замоскворечье, с восхищением и нежностью думая о Василии Ивановиче и его жене.
И вот, оказывается, на исходе этого необычайно радостного для него вечера Василий Иванович, достав с полки том Рабиндраната Тагора, чтобы почитать перед сном, внезапно рухнул посреди кабинета — не выдержало сердце…
В начале двенадцатого, узнав, что главный бухгалтер только что вернулся из банка, Зуйков помчался к нему с заранее написанным заявлением: просьбой выдать семьдесят рублей на приобретение венка.
— Почему семьдесят?.. — взглянув на бумажку, осведомился главбух, не поднимая глаз и сосредоточенно трогая пальцами, как бы ощупывая, свою круглую лысую голову. — Почему семьдесят, а не сто или сто пятьдесят?
— Я не знаю... мне поручили…
— Как — не знаете? Вы что же, «винтик»?.. — улыбнулся главбух, беря авторучку, и хитровато посмотрел на Зуйкова. — А директора-то нет, подписать некому… Придется выдать наличными, — после короткой паузы с сожалением вздохнул он.
Затем начертал резолюцию в верхнем углу бумажки и, прикладывая пресс-папье, проговорил:
— Пятьдесят рублей, и ни копейки больше.
— То есть как пятьдесят?! — запротестовал Зуйков. — Академик Челышев — выдающийся ученый. И директор распорядился — семьдесят!
— Вот пусть он и добавляет, — невозмутимо заметил главбух, возвращая листок с резолюцией Зуйкову и пояснил: — Из своего кармана… Если Челышев такой выдающийся и так нам дорог, надо дополнительно устроить складчину. А государство не дойная корова. И быть щедрым за его счет, извините, не могу!..
Зуйков знал понаслышке, что спорить с этим человеком насчет денег совершенно бесполезно; главный бухгалтер славился своей финансовой строгостью и непреклонностью.
Если бы речь шла о венке для кого-нибудь другого, то Зуйков, по характеру покладистый и послушный, наверно, не стал бы переживать и промолчал; но подобное скаредное отношение к памяти Василия Ивановича Челышева обидело его и возмутило.
Он бросился к директору, однако все издательское начальство находилось еще на совещании в райкоме, откуда должно было проехать прямо на панихиду. Секретарь же, выслушав Зуйкова и, очевидно, желая его успокоить, мягко посоветовала:
— Вы зря горячитесь… Это вопрос чисто финансовый, не принципиальный, и спорить с главным бухгалтером директор не станет. Так что не теряйте время…
И только в троллейбусе, подъезжая к цветочному магазину, Зуйков сообразил: «Ах, черт! Боже, какая же ерунда! Ведь венок-то заказан на семьдесят рублей!»
Вынув из кармана, он зачем-то пересчитал полученные в кассе деньги — десять пятирублевых бумажек, словно их могло оказаться больше. Были у него с собой и свои, собственные, «продовольственные»: новенький хрусткий червонец и металлический рубль, предназначенные на питание семьи Зуйковых в ближайшие четыре дня.
«Ничего!.. Обойдется… Как-нибудь договорюсь…» — пытался подбодрить он себя, ощущая волнение и неловкость и ничуть однако не представляя, что теперь делать и как это все может уладиться.
Директор магазина Иван Семенович разговаривал по телефону, когда Зуйков, с тягостным чувством предстоящего объяснения, вошел к нему в кабинет, промолвил «Здравствуйте» и, сняв шапку, стал у дверей.
Как только Иван Семенович положил трубку, Зуйков вторично поздоровался и, подойдя, водрузил увесистую пачку бумаги на угол стола.
— Я из экономического издательства… — неуверенно промолвил он. — От товарища Никишина…
— Ваш заказ готов. — Взяв пачку, Иван Семенович опустил ее на пол рядом со своим креслом и, выпрямясь, указал взглядом: — Пожалуйста.
Зуйков посмотрел: влево у стены стоял высокий и пышный венок из матерчатых и живых цветов; с верхушки по обеим сторонам спускалась белая шелковая лента с красивой золотистой надписью: «Академику Василию Ивановичу…» И при виде этого нарядного представительного венка Зуйкову стало совсем не по себе.
— Понимаете, — растерянно начал он, — нехорошо получилось… Недоразумение… Заказывали на семьдесят рублей, а мне выдали всего пятьдесят…
И как бы в подтверждение, выложил издательские деньги на край стола.
Иван Семенович, словно не веря или не понимая, недоуменно посмотрел на тоненькую стопку пятирублевок, а затем — на Зуйкова.
— Не смешно! — наконец строго и почему-то с обидой проговорил он, и его румяные щеки покраснели. — Понимаете — не смешно!
Он поднялся из-за стола, задев при этом ногой пачку бумаги, сердито поглядел на нее и оскорбленно продолжал:
— Я вам не мальчик, понимаете!.. Челышева вся Москва хоронит. Только наш магазин шесть венков сделал! А вы… Стыдно!
— Это не я… Это главный бухгалтер… — растерянно бормотал Зуйков; ему сделалось жарко. — А директор на совещании…
— И еще просите «на высшем уровне»! — презрительно, впрочем без злости, передразнил Иван Семенович. — Да вам ветку надо было заказывать! Понимаете, ветку! — с возмущением воскликнул он. — Которую на ноги в гроб кладут!.. А теперь что же с венком прикажете — потрошить?!. Позор!.. Это неуважение к умершему, понимаете, кощунство!
— У меня есть свои… личные… но если надо, — не выдержал Зуйков, торкая руку во внутренний карман пиджака, и, вытащив одиннадцать рублей, положил их на стол рядом с пятьюдесятью издательскими.
И, живо представив себе неизбежное объяснение с женой, вдруг с внезапной надеждой подумал, что, может, директор магазина откажется, в то же время по инерции машинально говоря:
— Вот… возьмите…
— Рубль вы себе на такси оставьте, — строго, однако спокойнее, мягче сказал Иван Семенович, забирая и десять пятирублевок, и зуйковский червонец. — Вы же венок не на себе потащите?.. Анна Петровна! — в голос позвал он, пересчитывая деньги.
Невысокая, в выцветшем синем халате женщина, пожилая и бледная, появилась в дверях.
— Анна Петровна, тут у товарищей неувязка с заказом… — вроде бы оправдываясь, сказал ей Иван Семенович. — Придется облегчить… На десять рублей…
— Химичат, химичат — сами не знают, чего хотят! — проворчала Анна Петровна, вперевалку подходя к венку, и, став сбоку, наготове обернула к директору недовольное усталое лицо. — Ну…
Иван Семенович, положив перед собой счеты, откинулся на спинку кресла и, сощуря глаз, как бы прицеливаясь, оглядел венок.
— Значит, так… роза номер три… хэбэ, с бутоном… четыре штуки по тридцать три копейки… Верхние! — распорядился он и защелкал костяшками. — Один рубль тридцать две… Еще четыре… пониже… поролоновые, красные, по восемьдесят копеек…
Между тем Анна Петровна споро вытаскивала розы — хлопчатобумажные и поролоновые — и откладывала рядом на стул.
— Гладиолус, одна штука… рубль восемьдесят пять копеек... Нижний! — перебрасывая костяшки продолжал директор. — Итого: шесть рублей тридцать семь… Теперь яблоневый цвет… хэбэ… Две ветки по двадцать семь...
Когда венок был «облегчен» до шестидесяти рублей, Анна Петровна все с тем же недовольно-сердитым лицом сразу ушла. Иван Семенович окинул ее работу пытливым взглядом, подойдя, поправил в нескольких местах цветы, отступив назад, посмотрел и с удовлетворением, убежденно сказал:
— Чин чином… Комар носа не подточит…
Через несколько минут Зуйков с чувством некоторого успокоения, что все так уладилось, и стараясь не думать о своем утраченном червонце, предстоящем объяснении и необходимости сегодня же занять деньги, вез злополучный венок в такси, придерживая его рукой, и вежливо поторапливал шофера, хотя до начала панихиды оставалось еще более получаса.
Как только машина остановилась у старинного с колоннами здания, из массивных дверей выскочил заведующий редакцией — без пальто и без шапки, — сбежал по ступенькам, с помощью Зуйкова осторожно вынул венок и оглядел его.
— Вполне! — одобрил он. — И как раз вовремя.
В величественном вестибюле, облицованном мрамором, царила особая похоронная атмосфера, отличная от происходящего вне этого помещения, от столичного шума и оживления.
Двое мужчин в черном, молчаливые, с горестно-суровыми лицами и траурными нарукавными повязками, дежурили у самых дверей; дальше по обеим сторонам, вдоль гардеробных прилавков, теснились небольшими группами десятки людей, медленно разрозненно продвигались, тихонько невесело здоровались и чуть ли не шепотом переговаривались. Некоторые раздевались, другие, сняв шапки, проходили прямо в пальто или шубе. Откуда-то сверху приглушенно доносились печальные звуки скрипки; каждым, кто вступал сюда, сразу же овладевало чувство скорби и непоправимости произошедшего.
Директор издательства и главный редактор в темных строгих костюмах, вполголоса разговаривая, ожидали в стороне под золоченым многорожковым бра, затянутым черной кисеей.
Оглядывая поднесенный венок, они расправили ленту с надписью, причем директор, поморщась, покачал головой, и, заметив его недовольство, Зуйков уже собирался пояснить, что венок-то «облегченный» и стоит не семьдесят рублей, а меньше, когда тот огорченно и с оттенком раздражения сказал:
— Ну неужели трудно было добавить «дорогому»? Или — «незабвенному»? Как у других!
— Да-а, тепла маловато… — помедлив, согласился главный редактор; по привычке брезгливо поджал губы и посмотрел на заведующего редакцией: мол, недоработка; что же вы не сообразили?..
Заведующий редакцией, хотя он сам, а не кто-нибудь другой составлял текст надписи, в свою очередь почему-то обиженно и с укоризной посмотрел на Зуйкова; тому оставалось только покраснеть и потупиться.
Затем директор и главный редактор взяли венок и медленно, чинно ступая по упругой ковровой дорожке, понесли его на второй этаж, где в конференц-зале был установлен гроб с телом покойного и где, будто сдерживая рыдания, печально плакали скрипки.