тьте, что даже то, что Горький сделал в наиболее трудной для него области, самим пролетариатом воспринято было с огромной симпатией. Ведь «Мать», запрещенная в России, буквально в тысячах экземпляров расходилась в европейских странах, особенно в Германии, среди рабочей публики.
Но, кроме того, Горький с предельной глубиной изобразил ту среду, в которую вступил пролетариат как новая социальная сила, — старую Россию, которую он должен был изменить. И он изобразил ее не только внешне, но и внутренне, во всех ее борениях, во всех ее болезнях, во всех ее порывах. Картина получилась изумительно богатая и всюду взятая сквозь призму сознания человека, который сам рвется вон из этой душной среды, вначале не зная еще хорошо куда, а потом уже ясно осознавая свои пути как пути, сливающиеся с великой дорогой пролетарских батальонов.
Конечно, эта классовая сложность, это неполное поглощение Горького рабочим классом приводило и к политическим заблуждениям, которые Горький сейчас полностью признает как свои ошибки16. Разве один только Горький ошибался, разве тяжелых ошибок не наделали очень и очень многие интеллигентские вожди пролетариата?
У нас в партийном, пролетарском, правительственном и советском общественном мнении не установилось еще подлинных критериев в деле оценки писателей и подхода к ним. То мы грешим излишней стремительностью и, на манер аналитического химика, рассматриваем в пробирку всякие осадки; то вдруг печатаем в наших центральных журналах произведения, которые граничат с самым злостным памфлетом на все наше строительство. Так как это факт прискорбный и вредный, то я хотел в моей статье не анализировать Горького как писателя (что уже и делалось, и делалось, между прочим, и мною, хотя, конечно, с недостаточной глубиной), а остановиться на общей оценке его фигуры и на этом примере несколько выпрямить то искривление, которое, по моему мнению, многие из наших критиков допускают в своем подходе к писателям-беллетристам.
Нужно принять за правило всемерно стараться не отходить от Ленина. Этот человек является в наших человеческих условиях предельно правильной проверочной инстанцией.
Если Горького назвал кто-нибудь пролетарским писателем, а тебе кажется, что он писатель не пролетарский, то сначала сто раз подумай, почему Ленин назвал его пролетарским писателем и не являются ли его аргументы гораздо более вескими, чем твои. И если Ленин сказал, например, о Толстом, что он великий революционер, а с другой стороны, что он опасный реакционер, то не усматривай в этом суждении противоречия и, не замазывая ни одной, ни другой стороны, вдумайся, почему Ленин сам говорит здесь о противоречии в Толстом. И поскольку ты будешь вдумываться в положения Ленина, хотя бы бегло, и стараться всей силой твоего разума найти подтверждение правильности суждения Ленина, постольку ты окажешься всегда весьма близким к истине. Будь с Лениным — и благо тебе будет.
И это, конечно, не слепое преклонение перед огромным авторитетом, не сектантство, это сотни раз проверенный опыт.
В эти дни*
В эти дни1, когда особенно много пишут о Горьком и когда мне самому приходится часто писать о нем, мысль крушится вокруг этого человека и останавливается то на тех, то на других гранях его многозначительной личности.
Читатель, вероятно, за это время видел немало строк, в которых отмечены встречи с Горьким или, вернее, визиты к нему за эти последние недели. Президент ГАХН2 П. С. Коган писал об этом недавно;3 наши три поэта, которых так негостеприимно встречает Европа4, — Уткин, Безыменский и Жаров, — прислали тоже весточку о своем первом разговоре с Горьким5. Асеев посвятил этому же факту большую статью6 и т. д. В то же время вновь и вновь появляются письма Горького к различным лицам, посылавшим ему свои сочинения и обращавшимся к нему за той или другой моральной помощью. Один крупный профессор, написавший книгу о Блоке, совсем незнакомый с Горьким, послал ему это свое сочинение и получил в ответ ценнейшее и глубокое послание;7 также и начинающие авторы получают письма с подробным перечислением ошибок и неуклюжестей, ими допущенных, и со всякими советами о том, как надо учиться писать и т. п.
Живет Горький в Сорренто8, и надо ехать за тридевять земель, за тридесять морей, чтобы попасть в этот красный дом среди сверкающего южной красотой пейзажа, где затворником живет великий писатель. Казалось бы, отшельник. Но какой же это отшельник? Поистине можно сказать, что все двери и окна дома Горького в Сорренто открыты на все четыре стороны света, а также все двери и окна его ума, все амбразуры его сердца. Это необычайно открытая душа. В это изумительное, единственное в своем роде по гостеприимству сознание вливаются со всех сторон лучи света и потоки звуков. Все это жадно вбирается Горьким, но все это вовсе не поглощается только его сознанием, на все это, как поэт в знаменитом стихотворении Пушкина9, шлет Горький свои отклики. Иногда таким откликом является только внутреннее движение, горькая спазма, яркая искра радости, иногда несколько слов, сказанных равнодушным баском, странная и выразительная гримаса на подвижном лице, иногда слеза на голубых глазах, а иногда целые рассуждения, письма, статьи, целый глубокий след на чуткой душе, особая морщина, которая застывает потом и превращается в новую черту внутреннего мира Горького.
Восприимчивость и отзывчивость, необычайный интерес к явлениям, вещам и людям, при этом все это чрезвычайно демократическое. Внимание Горького не направлено на знаменитое, прославленное, сильное. Хотя он отнюдь не грешит завистливым демагогством и вовсе не отгораживается и от таких явлений, все же больше всего поражает в нем инициативнейший и нисколько не деланный интерес к явлениям иногда поразительно мелким, таким, что сразу не разберешь: стоит ли интересоваться вот таким-то человеком, вот такой-то книжкой, вот такими-то малюсенькими событиями. Но чуткость и отзывчивость Горького — это черты замечательного художника. Это ведь не простое любопытство и не простая нервная подвижность, это умение раскрыть в маленьком типичное. Горький жадно ищет конкретного потому, что как художник он именно в конкретном раскрывает порою величественные синтезы.
Ласковость и простота, с которой он встречает гостей, сначала обескураживающая, а затем притягивающая к нему непобедимой силой, осведомленность его обо всем, что делается на свете, и особенно у нас в СССР, изумительная, колоссальная переписка, — все это куски одного целого — его художественного гения. Основами этого гения как раз и являются изумительная восприимчивость ко всему окружающему и предельная отзывчивость на все, соприкасающееся с ним, при этом восприимчивость, поднимающая отдельные факты до общезначимости, и отзывчивость, перерождающая порою нестройные и невнятные звуки в музыкальный тон чистого искусства.
Из этого, конечно, следует, что Горький не только художник в своих произведениях, он художник и в жизни. И письма его, и разговоры, и гримасы, и жесты — все носит на себе печать художника.
Вот как только убережется Алексей Максимович от чрезмерного натиска любящих и жаждущих прикоснуться к нему, к этому звучащему при всяком прикосновении, как певучий колокол, человеку, когда он приедет к нам, сюда?
Если его друзья не окружат его какой-нибудь особой стражей, то, пожалуй, от ласк миллионов трепещущих симпатией рук не поздоровится этой красавице душе, расцветающей таким нежным, таким многоцветным, таким узорным цветком в наше суровое время.
Любите Горького, но смотрите, товарищи, берегите его; сам-то он себя не очень умеет беречь.
О Горьком*
О Горьком писалось очень много, пишут о нем очень много сейчас, по поводу его юбилея, и будут писать очень много и очень долго, и, вероятно, никогда не исчерпают тему, потому что Горький — явление очень большое. Но здесь мне хочется сказать всего несколько слов, освещающих одну сторону этого большого и радостного явления. Кто-то, когда-то (чуть ли не Толстой) назвал Горького талантливым писателем из народа1. В этой характеристике у автора этих слов (пусть это будет даже Толстой) звучала некоторая доля снисходительности:
— Есть-де настоящие писатели из образованных классов. Эти уже смолоду ходят в кружевных воротничках, учатся у учителей и гувернанток, поступают в привилегированные учебные заведения, естественно щебечут на цивилизованных языках, своем собственном и иностранных, читают хорошие книги, видят хорошее общество и к двадцатому году становятся нормальными культурными людьми. И если к этому прибавить писательский талант, то и выходит нормальный писатель. Но, кроме этих «детей солнца»2, есть еще народ. Под народом разумеются люди необразованные, задавленные трудом и бедностью. Им, конечно, — хотя это несправедливо и грустно, — чрезвычайно трудно подняться до какой-нибудь тонкой культурной работы. Но в этом народе бывают высокоталантливые люди. Вспомните Ломоносова, Кольцова, Шевченко. Эти талантливые люди иногда становятся писателями, очень недюжинными. Это редкое и трогательное явление. Но, разумеется, на веки вечные у этих писателей остается все же какая-то неуклюжесть самоучки, некоторая неотесанность, некоторый запах пота, ржан