Комсомол не есть однообразная среда, не есть праведный марксистский монастырь. Там кипит жизнь, там есть очень много противоречий, противоречий даже трагических. Ведь там огромную массу полной энергии молодежи мелкобуржуазной страны, в которой даже пролетариат не может быть отчасти не затронут мещанскими влияниями, идея, великая пролетарская идея коммунизма охватывает все шире, проникает в нее все глубже, стремится с неслыханной мощью перевоспитать эту молодежь, сделать из нее безупречную армию строителей коммунизма.
Как же может не быть тут самых горьких столкновений? Но как же может не быть тут и прямых героев своего великого долга?
Очень легко уклониться в писание горьких картин о комсомольском упадке, разврате и т. д., снискать даже за это лавры правдивого писателя. Гораздо труднее суметь отметить светлое в жизни комсомола так, чтобы не вышло прописи, чтобы не вышло реляции о казенном благополучии, чтобы не вышло розовых комплиментов и самохвальства. Гораздо труднее самое столкновение, внутреннюю горечь различных неурядиц изобразить так, чтобы они улеглись в естественную логику развития, чтобы они становились внутренне понятными и родными нам, именно потому, что мы сразу понимаем их необходимость как раз с точки зрения нашего общего подхода, нашего суждения о законах и судьбах социалистического строительства в рядах молодежи.
Вот с этим и надо поздравить Колосова.
Он умеет, выбирая самые неожиданные сюжеты и выдвигая самые жизненные, порой парадоксальные, фигуры, осветить их настоящим правдивым светом, не светом случайного настроения или случайной мыслишки, а светом нашей великой идеи и того чувства боевого энтузиазма, которые не могут не быть доминирующими среди нас, потому что, если бы они среди нас не доминировали, тогда и все наши надежды рухнули бы и весь анализ наш оказался бы неправильным, а этого, конечно, нет. Рассказы Колосова — живые куски комсомольской жизни; прочитав их, вы вынесете некоторые поучения, некоторый плюс, некоторые живые краски и вместе с тем скажете: да, это так, это так и должно быть; и в вашем сознании вырастает чувство уверенности рядом с чувством огромной сложности нашего дела и многообразия препятствий, стоящих на нашем пути.
Сама художественная манера Колосова, свидетельствующая о несомненном литературном даровании, также главнейшей своей чертой имеет молодость, ту самую молодую и неуемную энергию, которая сделала возможным для Колосова быть до конца правдивым и быть до конца верным комсомольцем. Ритм речи, подбор образов — все это сделано с размахом, с натиском, с удалью. Правда, иногда Колосов бывает груб, не только на устах его героев часто процветают фразы, которые, будучи договорены до конца, непременно уперлись бы в непечатные выражения, но его собственные сравнения часто жестки и неэстетичны. Но таков комсомол, такова та молодежь, которой можно, конечно, пожелать приобрести более благовоспитанные манеры, отделаться от матерщины и т. п., но которая этой благовоспитанности еще не имеет и над нею посмеивается: а черт с ней, с благовоспитанностью, было бы горячее рабочее, боевое сердце!
Даже там, где Колосов груб, он, однако, никогда не преступает известной границы, что мы, несомненно, встречаем у других талантливых и близких нам писателей, хотя бы у того же Веселого, и, кроме того, эта грубоватость дает свой тон в общем аккорде колосовской музыки, и совсем не хочется вырвать ее оттуда, иначе сейчас же потерялись бы своеобразная пряность и дерзновенность всего того, что пишет этот насквозь комсомольский литератор.
Как всякий молодой человек, Колосов, конечно, чуточку подражает; не всюду, но большею частью у него есть свое лицо, несколько родственно смахивающее на лица других комсомольских писателей, но более определенное и решительное, чем у большинства из них. Почти все комсомольские прозаики обладают, несомненно, меньшим мастерством, чем Колосов; но он, как и они, подражает. Он подражает, по-видимому, без желания скрыть это обстоятельство. Подражает он Бабелю, и, не в худшем, что есть у Бабеля, а в лучшем. Быть может, никогда Бабель не поднимается на такую высоту, как в непосредственном подражании письмам людей, язык которых еще коснеет, словарь которых не приспособлен к выражению необъятно больших, чем обычные, идей и чувств, пробужденных в них революцией, и которые, однако, стремятся на этом недостаточном языке со всей искренностью и точностью изобразить сложное и новое, терзающее или радующее душу1. Здесь мы видим те совершенно неожиданные приемы и обороты, в которых столько милой свежести, в которых есть такая грация в самой неуклюжести языка. И, конечно, самый факт такого приспособления речи, удовлетворявшей нехитрым потребностям крестьянского двора, к великим потрясениям, к великой широте революции, не может не играть очень большой роли в нашей жизни, не может не быть отмечен литературой. В сущности, в письмах красноармейцев или захолустных комсомольцев Колосова действительно творится новая литература. Я допускаю мысль, что и у Бабеля и у Колосова в основе их прелестных писем (например, рассказ «Цена ржи» Колосова) лежат подлинные документы, но, конечно, эти подлинные документы подняты до художественности, концентрированы и типизированы.
Влияние Бабеля звучит и в некоторых других приемах Колосова, но, повторяю, ничего плохого тут нет.
Молодому писателю не только позволяется, но и рекомендуется изучать старших художников и прошлого и своего времени, опираться на них, идя именно по пути выработки своей оригинальности. Оригинальность невежественности очень хороша как объект литературы, но сам-то писатель должен быть культурен и его оригинальность должна объясняться не тем, что он ничего не знает, но тем, что он, зная многое, изучив многое, все это преобразовал, организовал в оригинальные узоры вокруг основных сил своей личности, создав таким образом свою новую общественно-писательскую личность.
Произведения Колосова нечего рекомендовать, они были напечатаны в разных журналах и сборниках, многократно перепечатывались вновь, они были встречены дружескими, благоприятными отзывами критики. Этой статьей я хотел воспользоваться, чтобы по поводу Колосова высказать здесь эти мысли о некоторых общих вопросах нашей литературы.
Десять книг за десять лет революции*
Я никогда не думал о том, какие десять произведений за эти десять лет являются наилучшими1,
Я не ручаюсь, что если бы у меня было время очень внимательно все вспомнить и соразмерить, я не назвал бы и другие произведения, кроме тех, которые называю сейчас.
Но уже тот факт, что они мне первые пришли в голову, когда я сел к столу и захотел набросать список десяти лучших произведений, свидетельствует о том, что они произвели на меня впечатление глубоко прочное и положительное.
Вот эти произведения:
«Железный поток» Серафимовича. Книгу эту я читал в дороге на Кавказ, и она меня целиком захватила. Я не мог ни на минуту оторваться от этого жуткого и героического эпоса. Все здесь — картинность языка, стихийность настроения, глубокий коллективизм, выдержанность основной идеи, а рядом с этим замечательная объективность и правдивость — выдвигает это произведение в первые ряды нашей революционной литературы, на видное место в нашей русской литературе вообще, а стало быть, и в мировой.
Иного рода впечатление получил я от «Чапаева» Фурманова, и отчасти от его же «Мятежа». Это, конечно, не беллетристика. Только временами Фурманов поднимается до художественности в тесном смысле этого слова, то есть до образности. В большинстве случаев он предстает перед нами как мемуарист, орудуя часто даже документами. И тем не менее произведения Фурманова не только должны быть зачислены в художественную литературу, но имеют право на видное место в ней, — и это потому, что все же главная ценность этих произведений, как они ни интересны по своему объективному содержанию, заключается в том прочном героическом чувстве, которым облито все излагаемое Фурмановым. Это спокойная, чрезвычайно эпическая, более того — почти летописная поэма. Но это все-таки поэма. Все здесь взято сквозь трепет мужественного, кристально чистого большевистского сердца.
Эти книги являются прекрасным памятником революционной эмоции, и долгое время еще будут читать эти книги, находя в них подлинный отзвук той героической музыки чувства, которая звучала в первые годы революции и которой, в смысле революционного подъема, нет равной.
Далее я, не колеблясь, называю «Цемент» Гладкова2. Я знаю недостатки этого романа. Ему очень повредила некоторая манерность изложения, которой Гладков как бы хотел доказать, что он виртуозно владеет нынешним, несколько вымученным стилем. Сам по себе этот стиль, который так неприятно «благоухает» не только у Пильняка, но и у десятка постоянно повторяемых имен современных беллетристов, есть эпигонский стиль. Это разукрашивание фразы, эти до вывертов доходящие выкрутасы, это желание словечка в простоте не сказать — все это есть только свидетельство слабости эпигона, который в классических формах не берется сравняться с великими предшественниками. Между тем наше время велико своими темами. Кто берется за эти темы, может даже подойти к ним совершенно просто, без всяких стилистических претензий, как это сделал Фурманов, или с хорошим, добротным классическим языком, установившимся в нашей лучшей литературе, как это сделал Серафимович. Это будет очень и очень хорошо.
Я не отрицаю, однако, что новые темы требуют нового стиля; да, они именно требуют его, то есть сами постепенно изменяют этот стиль по своему росту и по роду переполняющих их соков. И, конечно, изменение стиля ничего общего не будет иметь с тем загибанием всяких выкрутасов, которое объясняется недоверием к