Том 2. Старинные рассказы — страница 107 из 116

е по этому делу писал уездный протоиерей, человек образованный и неплохой юрист, которому мы, для завершения настоящего несколько путаного повествования, и предоставляем слово:

«…что же касается того, что помянутый дьяк в церкви ударил Трепака, то, как это показывается одним только свидетелем, каковое показание, на основании 330 ст. XV тома 2 части Свода Законов, считается недостаточным, и поелику, по требованию примечания к ст. 1534 Уложения о наказаниях изд. 1866 г., не заявили об этом жалобы ни сам Трепак, ни его супруга, ни родители, то таковое обвинение оставить без последствий, не лишая Трепака права самому лично жаловаться за свою обиду, если он того пожелает».

Излишне прибавлять, что все наши дальнейшие поиски по архивам, в надежде найти жалобу Трепака, его супруги или его родителей, остались тщетными. Единственным результатом проделанной нами работы было посильное пролитие света на столь нашумевшее в свое время дело об «явлении в городе Свияжске», так как в других донесениях отца Андроника вскользь упомянуто и о «распитии сим буйным дьячком горячительного пития на неуказанных высотах, откуда вслед затем швырял стеклянной посудой в мирно проходящих». Но и этот малый вклад в историю города Свияжска мы, без особого хвастовства, считаем нашей скромной заслугой.

ПОЭТ ПРАВОЛАМСКИЙ

— Честь имею представиться: поэт Праволамский. Может быть, слыхали?

Доктор Пирожков, руководитель ярославской больницы Приказа общественного признания, кое-что почитывал, но такой фамилии не слыхал. Перед ним стоял в величественной позе плохо одетый и уже немолодой человек выразительной наружности.

— Что же вам угодно? Вы больны?

— Увы, доктор! Я совершенно здоров. Праволамский не затем пришел сюда, чтобы лечиться; Праволамский обращается к вашему сердцу: он ищет приюта! Что же касается божественного нектара, то уста Праволамского не прикоснутся к фиалу. Верьте!

Доктор Пирожков, милый и добрый человек, был единственным, сохранившим память о поэте Праволамском и записавшим свои с ним встречи; страничка из его дневника опубликована в начале семидесятых годов.

О, великое счастье издать первую книжку стихов! Весь мир кажется взволнованным и взбудораженным, будущее надвигается высокой светлой волной, не сдержать сердца обеими руками! Разгонисто, на 108 страницах (а это уже почтенный томик!), отпечатаны плоды вдохновений: Каин — фантастическая сцена, Прощание, Рим, Аукцион, Она… Без «Она» возможен ли томик стихов? И еще: Отчужденный, Русь, Незнакомка, и опять К ней… А в объявлении газеты «Ярославские губернские ведомости» за 1839 год, в номере пятом, напечатано:

«Стихотворения П. П. поступили в продажу. Молодой талант, не объявляя ни малейшего притязания на славу, не будет иметь недостатка в поощрении от любителей просвещения. Предоставляя опыт г. П. П. на суд благомыслящего снисхождения опытной публики, редакция „Губернских ведомостей“ с удовольствием берет на себя обязанность довести о новой книжке до сведения публики и приглашает желающих иметь оную адресоваться прямо в редакцию, которая приятным долгом сочтет удовлетворять немедленно с возможной аккуратностью. Цена за книжку 25 копеек серебром, с пересылкой во все места 30 копеек серебром. Имена удостоивших внимания г. сочинителя напечатаны и розданы будут особо всем гг., подписавшимся на получение книжки стихотворений».

Неизвестно точно, ни когда родился поэт Петр Праволамский, ни когда он умер. Книжку стихов — первую и единственную в жизни — он издал, когда был студентом Демидовского лицея, вероятно, года за два до окончания курса.

Вот год прошел!.. — Еще два года,

Пройдет пора тяжелых дней,

И навестит меня свобода,

И сердцу будет веселей.

Мечтать о свободе естественно было в те времена студенту лицея, отданного под менторство штаб-офицера, — так как император Николай I, посетив лицей, остался недоволен студентами, которые «не имели военной выправки и не могли порядочно маршировать».

Неизвестно также, что принесла свобода поэту Праволамскому. Мы встречаем его только двадцать лет спустя в больнице у доктора Пирожкова.

— Здесь рай, здесь я лечу мою разбитую душу-страдалицу!

— Но помните обещание?

— Помню и клянусь, что не брошусь в объятия Бахуса, доколе пребуду в сем эдеме. Но если Праволамский, сверх ожидания, искусится, если он падет, как Адам в раю… о, тогда выгоняйте его смело и поставьте у врат ангела с огненным мечом!

Дело в том, что поэт постоянно слышал голос, звучавший и Агасферу и приказывавший ему:

— Иди, иди, иди!

И он шел, иногда до ближайшего кабачка, иногда дальше, например в Сибирь. Но куда бы ни уходил — возвращался в родной Ярославль. Здесь ему давал временный приют доктор (до падения Адама), а иногда о нем заботился старый друг — школьный товарищ, отогревавший озябшего и бесприютного странника.

Но в прошлом его, несомненно, были и радости, и бури. Трезвый, он восторженно вспоминал о Петербурге, о знаменитых артистах сороковых годов — Каратыгине, Асенковой,[266] читал наизусть длинные сцены из старинной драмы «Жизнь игрока», мечтал сам пойти на сцену. Иной раз растроганно вспоминал, что в Петербурге есть у него сын-студент и что ему хотелось бы «обнять свое милое, любимое дитя, выплакать с ним, на его груди, свое горе». В иные светлые недели ему удавалось, с помощью друзей, приодеться и приобрести временную оседлость. Тогда он был приятным и занимательным собеседником, остроумным, приветливым, — пока, подчиняясь таинственному голосу («Иди, иди!»), не попадал в объятия Бахуса. И снова оказывалась на нем пилигримская шапка, заношенное пальто и стоптанные сапоги:

— Праволамский не удержался! Его одолела пагубная страсть. Он чувствует свое падение и сейчас же удаляется. Прощайте!

Он говорил о себе только в третьем лице. Он никогда не говорил просто — всегда языком торжественным, несколько актерским. И он никогда не говорил неправды — все самые фантастические его рассказы о себе и своих странствиях подтверждались. Было некому описать его жизнь. Но если бы нашелся охотник, — он не имел бы недостатка в самых изумительных картинах и в самых необычных приключениях для описания жизни поэта Праволамского.

* * *

— Иди, иди!

Родившись на Волге, он в пути придерживается ее берегов. Летом бредет от города до города, высокий, длинноволосый, чудаковатый странник, где один, где в компании богомольцев и нищих, чувствующих в нем человека непростого, с чудной речью, со странными повадками. В городах он предпочитает искать удачи в одиночку и с особым прилежанием заходит в больницы:

— В городах есть разумные существа, которые отогревают бедняков и не отказывают Праволамскому в больничной койке, в порции щей, в кружке квасу. Эти разумные существа — врачи!

Больничная койка — отдых, но всегда кратковременный. Бродячий поэт здоров и не хочет никого обманывать. Отдохнув, он идет дальше.

Денег у него нет, — но «средства падают с небес, из рук добрых людей». Иной раз этих средств хватает, чтобы сократить путь пароходом. С малым узелком он располагается на корме, заводит дружбу с матросами, читает им стихи, рассказывает про чудеса столиц, не отказывается от плошки с наваристой ухой. Мимо бегут зеленые берега, деревушки, и сколь бы ни были новы эти места — все они поэту родные.

Волга сменяется Камой, желтая вода — живой сталью. Воздух хвойный и хмельной, картины природы четки и суровы. Легкий пароход догоняет арестантскую баржу; закованных людей везут туда же, куда поэт едет добровольно. Нет с собой бумаги у поэта Праволамского, — и он слагает в уме строфы о «свободе», как слагал их в лицее, но только тут речь об иной свободе, более драгоценной.

За Пермью — бесконечный Сибирский тракт, прорезавший еловые и пихтовые леса. Арестантов гонят партиями, — поэт идет налегке с высокой палкой странника, которую сам вырезал из стройного деревца на опушке. Сладок дух смолы, так сладок, что не вспоминается ни о каком Бахусе, и путник шагает радостно и бодро.

— Праволамский, иди, иди!

Деревни все реже, и с пропитаньем трудно. Но сибирский крестьянин добр к бродячему человеку; даже для беглых выставляют на крыльцо избы горшки с кашей. И работишка попадается — избы конопатить, драть лыко, пасти баранов. Праволамский готов на всякую работу.

Побывал и на приисках, работал и терпел все бедствия. Но заживался тут неохотно, чувствуя, что прииски — гибель для человека, наклонного к спиртному. Спаивают не одни приятели — сами хозяева спаивают. Так можно потерять совсем человеческий образ.

Так ходил он по городам и весям чудаком землепроходом, в больших городах заживался подольше, — пока терпели его «разумные существа», городские врачи, к которым он имел особое пристрастие. Мог бы где-нибудь и осесть, если бы не «вакхические увлечения» и если бы не «тайный голос». То — совершенным оборванцем, подлинной шпаной, то — «прикрытый мантией возможной цивилизации», никогда не забывая о своем высоком назначении — поэта.

На родине о нем забывали — пропал Праволамский! Проходили два-три года — и он появлялся вновь, то — обветренный российскими просторами, здоровый и веселый, то — жалким и слабым пропойцей.

В последний раз он появился в Ярославле в середине шестидесятых годов. Оказывается, пришел «из хладных гиперборейских стран, и по-прежнему все наг и нищ». Явился к доктору Пирожкову, старому знакомому и благодетелю. Тот его и не узнал сразу: пожилой человек с огромной седой бородой, в военном пальто, не по сезону холодном.

— Благородный человек! Ужель не узнаете поэта Праволамского! — И сжал доктора в могучих объятиях. — Ходил за счастьем. Вот судьба! Но, видно, нет для Праволамского счастья на земле!

И опять приютился на больничной койке, хоть и совсем здоровый, — до первого припадка «пагубной страсти».