Иногда, донельзя утомленная заботами о населении, правительница позволяет себе отдых, приказывая доставить во дворец в ее покои мячи, воланы, духовые ружья, или же перебирает заморские материи для новых нарядов. Так занята она в дни обычные, не говоря уже о парадных праздничных днях, охотах и торжественных выездах, чтобы показаться обожающему ее народу.
Всевластный российский самодержец еще не может сам держаться на ногах. Поэтому его укутывают в атласный кафтанчик, хорошо подбитый тафтой. При этом нет ни матери, ни генерал-супер-интендантши, а его кормилице неуклюже помогает высокий рыжеусый гвардеец, подбадривая ее веселыми шуточками. Кормилица в страхе и в слезах, как и вся во дворце иноземная прислуга, еще не успевшая разбежаться, как и придворные профессора Штелин и Гольдбах, не заготовившие речей и эмблем для прославления дочери Великого Петра, которая только что дала младенцу свое историческое прощальное лобызание. Единственно спокоен и бескорыстно заинтересован событиями низложенный император обширной страны лесов, полей, горных кряжей, пушного зверя и равнодушных дикарей. Он тянется ручонкой, чтобы захватить с собой на прогулку бархатный мячик.
Бархатный мячик катится впереди кареты, плывет впереди яхты и указывает путь бывшему императору и суровой группе его спутников через ворота мрачного здания в новые апартаменты, отведенные для него в Шлиссельбургской крепости.
Теперь у неизвестного малолетнего узника только две комнаты, наскоро подметенные сторожем и лишенные роскоши. Раньше были три колыбели: одна дубовая, оклеенная ореховым деревом, другая обитая серебряной парчой с бархатными цветами, третья ловко сплетенная из прутьев, вся внутри обтянутая тафтой, с такими же тюфячками, подушками, пуховиками и одеялами. Здесь кормилица устраивает колыбель на лавке из своей захваченной рухляди, так как собственного его бывшего величества имущества впопыхах захватить и не успели и не посмели.
Тяжелая дверь каземата замыкается на двадцать три года. В погребах проращивается картофель, выводятся шампиньоны и некоторые сорта салата. Их отличие — бледность, хрупкость, мертвенность. Такими же вырастают дети в подземных шахтах. Вероятно, тайна жизни бывшего императора несложна.
Затем однажды врывается в каземат свежий воздух улицы. Бесцветная страничка личной жизни, вырванная из истории и никем не прочитанная, наконец, разорвана и брошена в помойку памяти. Для трагедии это слишком ничтожно и слишком неважно для огромной страны лесов, болот, озер, растущих городов и наконец пробуждающихся дикарей.
БРАУНШВЕЙГСКОЕ СЕМЕЙСТВО
По дорогам неосильным и членовредительным, по каким и черт ездит чертыхаясь, — с кочки в колдобину, с корневища в болото тарахтели, тряслись и трепыхались повозки и телеги, увозя на долгий покой и полное забвение Брауншвейгскую чету.
И как в те времена новую татарщину представляли на Руси немцы, то начальником обоза в головной повозке дремал немец — барон Николай Андреевич Корф[38]. Немец, в сущности, безвредный и достаточно обруселый — насколько это было возможно при нервом Петре, первой Екатерине и первой Анне и поскольку стало необходимым при Петровой дщери Елисавете. К ее воцарению он был тридцатилетним премьер-майором кавалергардского Копорского полка. Угадав будущее — пошел в гору. Был оценен за солдатскую преданность и уменье молчать и действовать. Исполнял поручения самые деликатные, ни разу не сплоховавши. Когда Петровой дочери понадобился наследник, — спосылали Корфа за границу привезти немчика, будущего Петра Третьего; привез благополучно и получил действительного камергера. Теперь поручили вывезти ненужный, но еще опасный хлам — бывшую правительницу Анну Леопольдовну с ее супругом Антоном-Ульрихом. Их сын, несчастный Иоанн, недолгий император, был у них отнят раньше и заключен в Шлиссельбургской крепости.
Ехать за будущим, за наследником престола, было и просто, и занимательно, и выгодно: для карьеры — укатанная дорога. Увозить прошлое — куда тяжелее и скучнее. Об этом, когда не дремалось, и думал между кочками и колдобинами молодой офицер. Еще думал о том, что дорога от Санкт-Петербурга до Холмогор долга; пока приедешь да вернешься обратно получить за путешествие сенаторский чин, — может случиться многое. Жизнь показала, что не только временщики, а и самые престолы не прочны. Быть ли мальчику Петру, им привезенному, русским императором? Не зря ли учат его русскому языку? Да и тетушка его долго ли просидит на престоле? А вдруг: вернешься — и все переменилось!
На остановках молодой барон выходил, разминал затекшие члены, подзывал старшего в конвое и шел проверить, в целости ли драгоценная кладь. В обширном и громоздком возке сидела чета на мягких подстилках; прислуга была сменена в пути, чтобы никто из старых болтунов не попал в место ссылки. Был трижды сменен и конвой, и никто, кроме Корфа, не должен был знать, кого он сопровождает по царицыному приказанью. Заночевав и отдохнув, отправлялись дальше, впереди верховые, за ними головная кибитка начальника и брауншвейгский возок, позади, вперемежку с конвойными, кибитки с людьми и телеги с кладью. Дорога на Архангельск уныла и сурова — леса, поля, болота, болота, поля, леса, то хвоя, то гниль, то чахлые заросли. Гибель птицы и зверья, поселки редки, городки нестоящи, народ молчалив и неприветлив.
Ближе к Холмогорам ехали берегами велиководной реки Северной Двины. За сто с небольшим верст до Белого моря Двина разбилась на рукава, образовав несколько островов. Холмогоры на острове; с востока — рукав Двины Курополка, с трех сторон обширные луга, омытые речкой Оногрой. По лугам идет до городка Холмогор дорога гладкая и веселая, а луга замыкаются спокойной и тоже веселой волной холмов с малыми поселками. Но самый город беден, некрасив и уныл, — хоть и был славным при московских царях.
Приехали в Холмогоры перед вечером — прямо в бывший архиерейский дом, перед этим отобранный в казну. Дом с обширным двором, обнесенным высоким тыном. Рядом с домом высится прекраснейший Спасо-Преображенский собор с колокольней в виде башни, в нижней части четырех-, в верхней восьмиугольной. Собор пятиглав, с окнами в два яруса и в трех куполах. На башне железные часы с боем.
Как ни торопился барон Корф домой, пришлось задержаться в Холмогорах и обстоятельно озаботиться об устройстве ссыльного семейства: не столько об его удобствах, сколько о том, чтобы и здесь отрезать его и огородить от всякого сношения с внешним миром. Поставлены две охранные команды; одна — в особой казарме при входе за ограду, другая — в нижнем этаже дома. Между конвойными командами не должно быть никакого общения. Узникам за ограду никогда не выходить. Для развлечения могут кататься в шлюпке по пруду, что перед домом. Что за арестанты, — никому не допытываться, болтовни не переносить под страхом тяжкого наказания. Лекаря допускать с разрешения губернатора, живущего в Архангельске; более же никому, за исключением поставленной прислуги, к узникам не входить.
Уезжая, еще раз повторил бывшей правительнице и ее супругу, что по приказу милостивой императрицы жизнь им дарована лишь с тем, чтобы никому никогда себя не называли и попыток к уходу не делали. Если же, Боже упаси, узнается, что их разговором прошлое их станет ведомо прислуге, конвою либо местным жителям, то у милостивой императрицы найдутся узилища много пострашнее, каменные мешки в монастырских подвалах, а то и последняя мера расправы с ослушниками такового приказа. Говорил это молодой барон с неохотой и против сердца; сам немец чувствовал к Брауншвейгской чете невольную скрытую жалость, и по крови, и просто по человечеству был человек добрый, но прежде всего — исполнительный солдат.
Так и не знали в Холмогорах, кто схоронен в бывшем архиерейском доме; и тайну эту прозвали не вполне понятным именем: «Неизвестная комиссия».
Обратно Николай Андреевич ехал путем санным — быстро и без задержек. Замуровав российское прошлое, — ехал в будущее. Быть ему важным чиновником по полицейской части. Помогать ему подросшему наследнику в его письменных сношениях с Фридрихом Прусским. Состоять и при Петре-императоре; в момент важный и решительный — переметнуться на сторону его догадливой и властной супруги и дни скончать в сиянии царствования великой Екатерины.
Вся жизнь Корфа была правильно рассчитана и разумно прожита — на зависть другим добросовестным и плодовитым русским немцам.
Тюрьма Брауншвейгской четы была довольна обширна: передняя с окном во двор, огромная зала, хоть и слабо освещенная, гостиная Анны Леопольдовны с тремя окнами на почтовую дорогу, спальня и комнаты, сначала пустые, после ставшие детскими. В окна заглядывали белые ночи и мигали сполохи. Летом можно было любоваться далью лугов; видна была и деревушка Денисовка, верстах в трех, откуда однажды бежал мальчик Михайло Ломоносов учиться и прославиться. Слушать было можно колокольный звон и ругань конвойных. Еще можно было вспоминать о былой роскошной жизни, о низкопоклонстве придворных, о шутах, шутихах, уродах и умных дураках, о притворной ласковости статной девушки, дочери Петра, вдень переворота поцеловавшей свергнутого ею императора-младенца, который, может быть, жив, а может, придушен ее клевретами.
Но к думам были мало приспособлены головы грубого и неотесанного Антона-Ульриха и его бесцветной, едва грамотной жены. И здесь, как раньше во дворце, жить продолжали животно, от пищи до сна, от дремоты до нового питанья. В тупой праздности и полном однообразии дни и недели тянулись черепахой, а годы летели быстрой пташечкой. От той же праздности и скуки рожала Анна Леопольдовна[39] детей. Сына гордо назвала Петром — в честь своего державного дяди по матери, портрет которого висел в ее комнате. Второго сына окрестила Алексеем — в память его прадеда. Дочь назвала Екатериной — дань уважения к бабке. Когда же родилась вторая дочь, ей, в арестантском раболепии, надеясь на перемену участи, дали имя Елизаветы.