Одни картавят, другие горланят, третьи говорят с пришепеткой. Москвич акает, володимирец окает, вятич чавокает. А сколько в России языков — сосчитать надо. И все же по числу говорящих на нем — русский язык второй в мире. У народов России язык великий, а корень души — один, российский, что это значит — трудно объяснить, а что это так — всякий знает. И вся она, как одно стеганое одеяло из цветных кусков, теплое, переходящее по наследству.
Нет и такой статистики, чтобы знать, сколько в России святых, дураков, крепких умниц и продувных негодяев. А большевик — это тоже наше, российское, если он не выписной товар, а народился внутри. И Сергий Радонежский наш, и Лев Толстой, и хитровский хулиган Сенька Козарь, и покойный Лобачевский, и живой профессор Павлов, и местечковый еврей. И Ленин наш, как нашим был и Малюта Скуратов, и Победоносцев, и полунемцы и полурусские господа Романовы. Нечего от них открещиваться — наша плоть от плоти и от крови кровь.
Была и есть у нас рожь, пушнина, уголь, золото, клоп, безграмотность, душа нараспашку и тонкий расчет. И прославленная литература, и музыка, и все, что угодно. Отвешено нам всего по совести, с привеской.
Все это съел большевик? Извините, поверить невозможно! Ни царям, ни писарям не по зубам.
Случилось, правда, нечто. Много народа перебито, много земли погублено, и полопалось в воздухе много мыльных пузырей, называемых идеями. Но отсюда до гибели России так далеко, что и на горизонте не видно.
В сентябре месяце накатилась вода на Петроград и затопила его. Поплыли по улицам «бревна, кровли, товар запасливой торговли, обломки бедной нищеты, грозой снесенные мосты, гробы с размытого кладбища», затопило склады, музеи, люди погибли. Такой же случай был тому назад ровно сто лет.
На глади озера вскакивают со дна и лопаются пузыри. И когда пузыри лопаются, им кажется, что озеро погибло. Когда лопнет наше маленькое бытие, здесь ли — там ли — на глади российской не отметится это ни единой морщинкой. В подвалах музеев погибли от воды драгоценные коллекции, — но жизнь ежедневно готовит будущему запасы новых, которые также погибнут при будущих наводнениях. Правда, никто и ничто не заменит матери ее погибшего сына. Но и мать, и сын, и его стон, и ее горе — не слышны в учете того, что зовем мы Россией. Как и наши мысли о ней, и наши программы, и наши планы, возмущенья, проклятья. И сами мы — поденки на Волге за час до заката.
Посадите рядышком и Зиновьева, и Кирилла на Уральский хребет: величественное зрелище! Как в латинской басне о быке и мухе: «Taurus respondit: ubi es? Nihil sentio!»[270]
Я помню в России лето, — как раз роковое лето 18-го года, когда полуварвары-полуидеалисты почувствовали себя просто властью и стали действовать. Я жил в Тульской губернии, в подлинной деревне, в маленьком домике среди старого леса.
Ухали топоры, и вековые деревья падали со стоном. Так, зря валили лес, будто бы на срубы, на новые избы, а изб никто не ставил. Потом почти весь распилили на дрова, но и дров не успели растащить, гнили они потом, было их слишком много без надобности, а вывозить не на чем.
И было то лето удивительным! Днем горячее солнце, вечером дождик. По утрам и лес, и поля застилались ослепительным для глаз душистым паром, как в бане от березового веника, и трава лезла из земли, как бешеная, безудержно, бурно. Ни такого роста, ни такого цветенья не помню раньше. Иная цветущая головка раньше билась о коленку — теперь ударяла по лицу. В иных местах идешь в траве, как в лесу, — дороги не усмотришь. И пчелы гудели, не зная, куда деть медовое богатство. И быстро-быстро росли молодые деревца, наверстывая убыток, причиненный лесу неразумным человеком. В детстве, стараясь представить себе рай, я рисовал его таким.
С тех пор верю и знаю, что нет программы для России лучшей, чем солнце днем и теплый дождик в ночи. И что раны свои она умеет лечить без аптечных снадобий и без консультаций иноземных врачей. И что не страшны ей укусы комара или хоть бы и ядовитого овода.
И с тех пор желаю России одного: хорошего урожая хлебов и трав. Так мыслю я о России-земле, о России-народе, а не о пятнышках — городах и математических точках — людях. А не о «декрете», который солнца не заменит и не отменит, не о «комиссаре», который десять лет рубит с плеча — все же не вырубит заметной плешины в лесах вечного обновления.
Такие страны не гибнут; гибнут названия, меняются властители, перечеркиваются географические карты. Пусть плачет, кто хочет, а желающий смеется. Ту огромную землю и тот многоплеменный народ, которым я, в благодарность за рожденные чувства и за строй моих дум, за прожитое горе и радость, дал имя родины, — никак и ничем у меня отнять нельзя, ни куплей, ни продажей, ни завоеванием, ни изгнанием меня, — ничем, никак, никогда. Нет такой силы, и быть не может.
И когда говорят: «Россия погибла, России нет», — мне жаль говорящих. Значит, для них Россия была либо царской приемной, либо амфитеатром Государственной Думы, либо своим поместьем, домиком, профессией, верой, семьей, полком, трактиром, силуэтом Кремля, знакомым говором, полицейским участком, — не знаю еще чем, чем угодно, но не всей страной его культуры — от края до края, не всем народом — от русского до чукчи, от академика до кликуши и деревенского конокрада. У них погибло любимое, но Россия вовсе не «любимое». Любит ли свое дерево зеленый листок? Просто — он, лишь с ним связанный, — лишь ему принадлежит.
И пока связан, пока зелен, пока жив — должен верить в свое родное дерево. Иначе — во что же верить? Иначе — чем же жить!
ИЛЛЮСТРАЦИИ
ПРАВДА ИСТОРИЧЕСКАЯ И ПРАВДА ХУДОЖЕСТВЕННАЯПОСЛЕСЛОВИЕ
Два альбома с пожелтевшими газетными вырезками семьдесят лет хранились в отделе специального хранения Российской Государственной библиотеки, бывшей Ленинской. На них пометы и небольшая правка автора — Михаила Андреевича Осоргина. В 1934–1935 гг. в парижской газете «Последние новости» почти каждую неделю появлялись его рассказы. Осоргин собирал их в альбомы, мечтал опубликовать книгу старинных рассказов на родине.
Он просил о помощи Горького: «Неужели, неужели я ничего не могу издать в СССР? В течение двух лет напечатал здесь 104 (один в неделю) рассказа по историческим материалам (архивным). Все до одного могут быть напечатаны в СССР <…>. Десятка два Вы бы одобрили. <…> Вы поймете, Ал<ексей> Макс<имович>, что писателю не из самых худших (или это — самомнение?), имеющему сорокалетний стаж, невыносимо обидно совсем не быть читаемым на его родине. Или Вы находите меня враждебным СССР писателем? И совершенно ненужным? Я этого не думаю. И к шестидесяти годам жизни я подхожу с ощущением жестокой и напрасной обиды»[271].
С просьбой о содействии Осоргин обращался и к своему старому московскому другу А. С. Буткевичу: «Сим облекаю тебя правом печатать все, что захочешь из моих вещей. Я постараюсь прислать что-нибудь небольшое подходящее, вернее всего из исторических набросков, несколько стилизованных под эпоху. По ряду причин мне очень хочется что-ниб<удь> напечатать в Москве, хоть пустяк. Очень подходящи были бы именно исторические рассказы, которых у меня набралось на две книги, а здесь печатать не буду»[272].
Но все хлопоты друзей оказались напрасными, а публиковаться под псевдонимом Осоргин решительно отказался: «Под псевдонимом я не хочу печататься. А вообще говоря — к черту! Я дома не существую, очевидно, я иностранный писатель. Пусть так и будет. Теряю от этого только я, а не русская литература, которой желаю процветания»[273].
«Утекло с той поры не только много воды, но немало и крови», и только теперь книга старинных рассказов М. А. Осоргина дошла до российского читателя, для которого она писалась более пятидесяти лет тому назад.
Эмигрантом Осоргин себя не считал, жил мечтой о возвращении в Россию. По выражению Ф. Степуна, ему была чужда «эмигрантщина»[274], когда чувство личной обиды искажает перспективу, порождает ненависть.
В житейском плане жизнь была трудной. Работал во многих газетах и журналах, печатался в разных странах, в одних только парижских «Последних ведомостях» им было опубликовано более тысячи рассказов, статей, фельетонов. «Я сейчас пишу все, кроме того, что хотелось бы, — писал он Горькому, — сижу над кучами мелких газетных заметок, которые не хочется даже и подписывать. Право писать день „для души“ приходится покупать месяцем работы „для дела“. Впрочем — так было всегда и новости в этом нет»