Том 2. Старинные рассказы — страница 53 из 116

— Главное — ни слова моей супруге, она будет страдать!

Деньги кладет в шкатулку, а через недельку отдает с прибавкой, норовя, чтобы кто-нибудь подсмотрел. Это и идет фаворитке за жалованье, да сытный стол, да комната, да подарки на праздники и в дни тезоименитств.

На Троицын день Его Сиятельство малость перекушали, однако стиль держат, стараются ловеласничать. Фрейлине-фаворитке Кикилии говорят на ухо:

— Предлагаю вам, прелестная, пройтись вне сей залы!

Та, конечно, слушается. Барин под ручку уводит ее в сени:

— Ты обожди здесь, а я сейчас.

Тогдашний модерный комфорт помещался в сенях. Задержавшись минут на десять, Его Сиятельство возвращался довольный и вводил Кикилию обратно в залу, оправляя платье и имея на лице легкомысленное выражение Людовика, толь ко что изменившего августейшей супруге. Желая сделать хозяину приятное, гости перемигивались, а обманутая графиня, к великому Его Сиятельства разочарованию, спокойно продолжала свою беседу со старым соседом на тему, затронутую еще до ухода графа; и в наступившей тишине ясно звучал ее московский отчетливый говорок:

— Блоха, милый мой, не как другой зверь, чтобы наелся и отстал. Блоха, батюшка, норовит человека замучить. Клоп, он пососал и уступит свое место другому, а блоха, голубчик мой, она коли не жрет, так кусает!

— Да ведь как кусает-то, Ваше Сиятельство, что мочи нет терпеть.

— А вы бы, чем зря-то чесаться, пошли бы и вытряслись.

Разумеется, такой стиль разговора нарушал придворный этикет.

Иногда стиль версальский заменялся библейским, старый граф подражал царю Давиду. Гайдуки вносили в залу арфу, а Андрей Борисович надевал поверх кафтана белый полотняный хитон с серебряной застежкой на плече, а на голову — большой дубовый венок. Входил он царственно, поддерживаемый казачками в белых рубашках, сам не кланялся, а все должны были кланяться в пояс. Перебирая струны арфы, голосом, который в молодости был ничего себе, сносным, к старости же ослаб, он пел под арфу не псалмы, а русские песни, но — ради полноты стиля библейского — исполнял их в собственном французском переводе:

Ah! copeau en bois de bouleau!

Pourguoi, copeau, brûles-tu si mal,

Ne t’enflammes-tu pas,

Ne donnes-tu pas de lumière?

По-нашему: «Лучина, лучинушка березовая, что же ты, лучинушка, не ясно горишь, не вспыхиваешь?» Эту песню граф Андрей Борисович исполнял под арфу протяжно и жалобно, с успехом, которому мог бы позавидовать и сам царь Давид, а после нее сразу переходил на песни веселые в не менее счастливой французской передаче. Отметим лучшие из них в параллельном тексте:

Oh, bouleau, toi, mon bouleau,

Oh, mon bouleau épais!

Je pensais, je pensais,

Je songeais, je songeais.

Ah, le mauvais sujet!

Ii n’a pas acheté de povoinik à sa femme!

Je pensais, je pensais,

Je songeais, je songeais.

Что на грубом русском языке означало:

Ой ты, береза, ты моя береза,

Ой ты, кудрявая моя береза!

Я думала-думала,

Я гадала-гадала.

……………………………………

Ах, какой мой муж бездомовник!

Не купил жене повойник!

Я думала

и т. д.

Слабо знающим русский язык поясним, что «повойник» — это, в некотором роде, куафюр де баб рюс, ширинка, обвитая поверх волосника, вроде кички.

Для заключения концерта царь Давид пускал развеселые «Ах вы, сени, мои сени, сени новые мои, сени новые, кленовые, решетчатые», песню для перевода не простую, дух которой отлично передается следующим образом:

Ah! vestibule, mon vestibule,

Vestibule tout neuf,

Vestibule en bois b’érable,

Entouré be grillage.

Музыкальные выступления Его Сиятельства производили впечатление на всю деревню. На дворе в толпе собравшихся крестьян, в придворных чинах не состоявших, поведение барина обсуждалось всесторонне:

— Чудит нонче барин, к чему бы это?

— Кабы на барщину завтра не погнали!

— В прошедший случай, как татарином обряжался, после того Зотика-доезжачего на конюшне секли страсть как!

Сколь часто подданные делают самые произвольные и неправильные выводы из лучших движений души монарха!

«От собственной Его Сиятельства канцелярии сим объявляется. Сочетавшимся на Красной Горке[178] законными браками во всех Его Сиятельства владениях явиться четами в ближнюю среду к господскому крыльцу для суждения Его Сиятельства о последствиях оного сочетания, а которые недовольны, Его Сиятельство преподаст нравственное наставление. Начальник канцелярий Дада Пузырев».

Одноногий Псой разносит манифест в пакетах за графской печатью. Время горячее, мужицкая страда, — но выше забот о хлебе бариново сострадание о душе человечьей.

С крыльца барин вопрошает собравшихся:

— Все ли новосочетавшиеся довольны своими прекрасными половинами?

Молчат. Дада Пузырев толкает под ребра ближнего:

— Отвечай, коли Его Сиятельство спрашивает.

— А чаво нужно-то ему, не поймем мы?

— Говори, женой доволен ли.

— Ничаво, довольны.

Барин с крыльца вещает доброжелательно:

— Молодые крестьяне и крестьянки! Позволив вам сочетаться, я положил начало вашему семейному благоденствию. Ныне выслушайте прекрасные страницы Ивана Златоустого о браке и девстве.

Барину на крыльце прохладно, два казачка отгоняют мух. Молодоженов с непокрытыми головами подпекает солнце и осаждает слепень.

«Ибо и ныне еще в сих страстях валяющимся, и свиниям подобно жити, и в блудилищах сквернитися желающим не мало супружество помоществует, от скверны оные и нужды избавляя, и в чистоте и святости соблюдая их. Но доколе не престану я воотще вооружатися?»

Дада Пузырев, как начальник канцелярии, присел на нижней лесенке. Мужики стоят прямо, чешут, где чешется, и страдают безмерно.

«Что же, аще муж есть благосклонный, жена же злонравная, ругательная, многоречивая, роскошная, каковый всем им общий есть недуг, и других многих наполненная зол? Како сносить будет повседневную сию досаду он бедный, надменность, наглость?»

Поднял Его Сиятельство глаза от книжки и смотрит на баб уличающе. Бабы в поту, ноги отяжелели, понять ничего не возможно, чего барин требует, а стоя спать на припеке — никак не заснешь.

Полчасика барин читает, еще полчаса разъясняет, солнышко все выше, время бежит, и на сердце крестьянском великая неизбывная тоска. Уж лучше бы посек, сколько полагается, да отпустил по домам.

БОРОДА

На заводи Москва-реки, где ныне Каменный мост, брала рыба почем зря, чуть не на пустой крючок, и рыба не малая: язь, сазан, крупная плотва, окунь и на живца — зубастая щука. Для царского стола ее ловили сетью, а мальчишки и взрослые таскали ее на уду ради простого удовольствия.

Самым главным любителем этого дела был нарышкинский кучер Левонтий, мужик здоровенный, бородатый, душою же — чистый ребенок.

Леску для удочек Левонтий сучил сам, как предками заповедано, из конского волоса, а волос драл из хвоста коней, к которым был приставлен, на что кони нисколько не обижались, только при каждом подергивании пригибали уши, а если сразу три волоса — пристукивали копытом. Когда же пала серая кобыла, отслужившая свой лошадиный срок, Левонтий, чтобы добро не пропадало, догадался отрезать ей хвост начисто про запас. Отрезав, перевязал сыромятным ремешком и повесил на деревянном колышке тут же, в конюшне, чтобы пока чистить о хвост расческу, когда же понадобится — тянуть и на леску.

Хвост повисел-повисел да и пропал. Всего вернее — играли им ребята и куда-нибудь затащили. А то не раз брала его жена Левонтия, дворовая уборщица, чтобы сбивать паутину в покоях боярыни, где тряпкой не достанешь. Одним словом — пропал хвост, и особого горя в том не было, потому что запас волос в живых лошадиных хвостах не переводился, и не было тогда такой моды, чтобы оставлять упряжным коням только кисточки.

* * *

О Петре Великом написаны книги, а о Тимофее Архипыче, его современнике, едва сыщешь историческое упоминание. А между тем это были равные силы: Петр Русь ломал и перекраивал — Тимофей Архипыч залечивал и выправлял.

В молодости Тимофей Архипыч был художником-иконописцем. Бродил по монастырям, сам делал кисти, сам тер-варил краски и наводил красоту на церковные стены. Был склонен к шалостям и браге, не уклонялся и от кулачного боя и оставил по себе память во многих женских сердцах. А когда царь Петр принялся стричь именитым людям полы кафтанов и бороды, Тимофей Архипыч стал во главе Руси юродствовавшей и пристроился в покоях царицы Прасковьи Федоровны, жены царя Иоанна Алексеевича. И все, что Петр заводил, все это натыкалось на упорство людей старой веры и старых обычаев, на неколебимую твердыню ханжей, уродов, святош и хитрых дурачков.

Умер великий Петр, а за ним вскоре преставился и блаженный старец Тимофей Архипыч. Был плач по нем при дворе императрицы, особенно же горевала Настасья Александровна Нарышкина, царицы Прасковьи верный друг и почившего старца усердная почитательница.

Поминали старца кутьей, милостыней и панихидами. Схоронили его в тридцатый день мая в Чудовом монастыре[179], где в покоях настоятельских имеется его живописный портрет.

Отдыхают старые кости в могиле. Не слышно больше в горницах любимого припева Тимофея Архипыча: дон-дон-дон. Осиротела семья дур, шутих и юродивых: лишилась главы и начальника. В остальном без особых перемен: прежним руслом течет Москва-река, и кучер Левонтий по глиняному скату сползает к заводи, где у него приспособлены мостки в самом добычливом месте.

Старой женщине, Настасье Александровне, не спится. Жизнь бесшумная и покойная прожита, сын вышел в большие люди и уже внучек входит в возраст; но ими только и держится род Нарышкиных, не благословленный плодородием. Про внука писали, что здоровьем слаб, по весне болел краснухой, едва оправился. Но главное горе не в том, а в падении в людях веры, в непочтении к старине; и сим духом кощунства и гордыни заражены и потомки рода Нарышкиных. Сын бороды не нос