Том 2. Старинные рассказы — страница 72 из 116

С приходом его очень оживился: выпростал руки из-под одеял, потребовал бумаги и карандаш и занялся делом с привычной обстоятельностью:

— В длину пусти на четверть подоле, чтобы не стеснять, а главное, Прохор Петрович, вымеряй ты мне плечики. Я в плечах довольно широк, да присчитай подушку, чтобы плечи лежали на ней, дерева прямо не касаясь.

— Будьте покойны.

— Дерево поставь — лучший дуб, полированный, и чтобы без сучков, особенно на крышке. Лаком покроешь белым, ручки и ножки серебряные, под один штиль, а не как бывает, что ручки гладкие, а ножки с львиной лапой.

— Это когда по дешевке…

— Вот то-то. Потом сделай ты замок с ключом и пригони получше. Это уж моя прихоть, сам знаю зачем. Как запрете, ключик просуньте мне через малый прорез, поближе к рукам. Обязательно и ключ и весь замок серебряные, чтобы не ржавели. Деньги тебе вперед платятся, будь покоен.

— Это что же, мы знаем!

— Вот. И еще, Прохор Петрович, в головах на крышке одно оконце, да по бокам два других, и застекли со всей тщательностью; размер четыре вершка на три. И опять же стекла в серебряных рамочках без переплета. Понял ли?

— Будьте покойны.

— Буду покоен, если сделаешь все точно, как и говорю. Насчет покрова сказал: синей парчи с бахромой и кистями. Кисть ставь среднюю, большая зря тянет. Ладан, масло, всё чтобы первого сорта, от меня так и попу скажи: они иной раз такое принесут, что даже неприятно. Насчет свечей Манефа знает. А венчик, милый мой, имеется, ранее особо заказан. Теперь насчет панихид…

Часа два наставлял, а отпустив гробовщика-закаялся, потому что в болезненном состоянии забыл многое: на лестнице половичок черный с позументом, и чтобы полотнища чистоты белоснежной и самые крепкие, и в могилу опускать осторожно, не качая, бортов не задевая. И чтобы заказанную надпись золотом по мрамору выбивали сейчас же и представили рисунок самый точный:

— Великая будет обида, коли не успею посмотреть! Ошибку допустят либо поставят букву вкривь!

Никогда еще так не волновался Аполлон Андреевич, заказывая гроб и давая подробные указания; да и понятно: в первый раз хлопотал о себе!

Взволновавшись — основательно пропотел. Пропотевши — выздоровел.

— Видно, придется погодить, Манефа. А заказ не пропадет, заказ пригодится. Оно даже и лучше: все сам проверю основательно.

С тех пор появился у Аполлона Андреевича новый интерес: осматривать заготовленный для себя гроб, вводить некоторые изменения и поправки, дополнять упущенное из виду по болезни и спешке. Раза два в неделю заходил к гробовщику на склад, поглаживал лаковую поверхность крышки, щелкал ключом, приказывал смазать замок маслом да протереть тряпочкой все три оконца. К двум боковым придумал сделать занавесочки из легкого синего шелка, откидные, безо всяких складок; но верхнее оконце оставить свободным.

— А ручки, Прохор Петрович, как будто тускнеют?

— Того быть не может, Аполлон Андреевич, чистое серебро.

— Бывает, и серебро тускнеет. Ты в случае чего прикажи почистить тщательно. И ручки, и ножки. И если где на лаке трещина — заново покрыть.

По-прежнему бывая на похоронах — частенько самодовольно сравнивал… вот что значит спешка и малая заботливость! Неопытному глазу незаметно, а знающий не ошибется: и работа не так солидна, и в отделке небрежность, и нет настоящего штиля; гроб почтенный, дубовый, тяжелый, а ножки куриные — дольше месяца не выдержат.

* * *

Торопиться, конечно, некуда, и жизнь Аполлон Андреевич любил. Единственно — хотелось ему блеснуть на собственных похоронах предусмотрительностью и настоящим вкусом. Подмечая у других разные промахи, либо записывал для памяти на календаре, либо строго внушал Манефе, чтобы в случае чего понаблюдала, посторонним не очень доверяя.

Года три-четыре готовый гроб простоял без пользы. Но как все люди смертны, то наконец пригодилось и Аполлону Андреевичу с такой любовью отстроенное и украшенное новое жилище.

На этот раз ошибки не вышло: подкатила болезнь тяжкая и для старика роковая. Это он понял сразу и радовался, что еще в здоровом состоянии успел подготовить все до мелочей, так что и заботиться больше не о чем. Обмоет Манефа, отпевать будет отец Гавриил от Николы-на-Песках[238], место давно куплено, памятник готов — и в надписи ни единой ошибки, а буквы стоят прямо.

За два дня до смерти послал напоминание гробовщику: держать гроб в чистоте и готовности, чтобы в углах не было пыли и стекла протерты. В последний раз заметил: как будто левая передняя ножка не то чтобы покривилась, а у гвоздика шляпка непрочна — так чтобы подправили.

И заснул навеки, с улыбкой и уверенностью, что все будет в порядке; в последнюю минуту по его лицу пробежала тень озабоченности: вот только бы дождя не случилось. Покосился потухающим взором на окно, — за окном сияло солнце, — и испустил дух спокойно.

И действительно, погода не подгадила Аполлону Андреевичу. Утром еще был легкий туман, но к точно указанному часу солнце засияло полностью, ручки и ножки гроба ярко заблестели; опустили его на чистых ярко-белых полотнищах, бортов ямы не задевши, — а уж что увидал он в свое окошечко и когда увидал, сейчас ли или много позже, — про то мы не знаем и допытываться не решаемся.

СТОЙКИЙ ДВОРЯНИН РАСЧЕТОВ

Однажды мы беседовали о проживавшем некогда в Москве «любителе смерти», состоятельном барине, являвшемся на все похороны, а бедняков хоронившем на свой счет. Для себя он заказал поистине образцовый гроб с материалом и отделкой, на всякий случай даже с окошечком, и любовно его хранил и холил до дня своей смерти.

Был в Москве и еще любитель похорон, по фамилии Доможиров, фигура историческая. Впрочем, он не ограничивался присутствием на похоронах, а вообще проявлял себя во всех случаях многолюдных церковных церемоний. Он был настолько неизбежен и настолько полезен, так умел всем распоряжаться, что его слушались и духовенство и полиция. Был ли то крестный ход, или водосвятие, или парадная свадьба, или проводы известного в городе лица в последнее жилище — первым являлся на место Доможиров, высокий пожилой человек в синем казакине, с саблей в металлических ножнах, с волосами, зачесанными назад и завязанными в пучок. Он становился на видном месте, или в самом храме, или перед ним, кратко и деловито отдавал приказания, указывал места и публике, и полицейским чинам, и родственникам покойников или брачащихся, давал знак для начала шествия, внимательно следил, чтобы не нарушался порядок и все было бы торжественно и благопристойно.

Никакого официального поста он никогда не занимал, был рядовым московским обывателем, и никто не был обязан его слушаться, — но все слушались и безропотно подчинялись его распоряжениям, всегда очень толковым. Он был, так сказать, некоронованным обер-полицеймейстером и держал власть с радостного дня ухода французов из опустошенной Москвы — до того печального дня, когда уже другое лицо распоряжалось на его собственных похоронах, очень скромных, в 1827 году. И нет сомнения, что на этих похоронах уже не было того образцового порядка и благочиния, которыми отличались религиозные ритуалы при его участии и руководстве.

Ни в чьей памяти не осталось биографии Доможирова; только в одном историческом журнале нам попалась заметка — чье-то воспоминание, приведенное историком, высказавшим, по-видимому, правильную мысль, что Доможиров проявил свой талант раньше, чем в Москве организовалась новая полиция, да так и остался в качестве признанной общественной необходимости. Подумать только: какой блестящий исторический материал для добросовестного юриста, занятого вопросами об источниках субъективного права!

Любопытно, что оба упомянутые нами добровольца ограничивали свои общественные склонности религиозно-обрядовой строгой жизнью, были людьми верующими и убежденными церковниками, при полнейшем личном бескорыстии. При некоторой доле фанатизма они были оба поэтами, один — красоты исчезновения, другой — прелести земного порядка. Но те же обывательские легенды отмеченные архивами и устными преданиями, дают нам и образ корыстного боголюбца, заключавшего с предметом своего культа довольно оригинальные договоры.

Таков был, например, дворянин Пал Палыч Расчетов, которого полнозвучно, Павлом Павловичем, никто не звал, а уж фамилия ему, ясное дело, была ниспослана свыше по его качествам. Он был тоже москвич, но эпохи несколько более поздней. Первые известия о нем мы имеем в связи со знаменитой холерной эпидемией 1831 года, когда страшная болезнь яростью нападения напомнила столице о Наполеоновом вторжении. Кто мог — бежал, кто не мог — умирал на улице; был народный бунт, были жертвы человеческого озлобленного отчаяния, сверкали пятки убежавшей от греха власти, заваливались кладбища трупами, была Москва при смерти, пособоровалась — и выжила.

В частности, то же самое случилось и с Пал Палычем Расчетовым, заболевшим в числе первых. А и поел-то он всего-навсего кислой капусты, которую, как человек истинно русский, любил до страсти покушать и в пост, и в скоромный день. Уж, кажется, от такого простого кушанья не должно бы ничего случиться с человеком, не забывшим перед обедом перекреститься! Капусту Пал Палыч любил поесть в качестве как бы особого блюда, и притом «с холодком», с ледяными иголочками, как приносят ее из хорошо льдом набитого погреба. Имевшим счастье пробовать ее в этом виде тщетно рассказывать об ее преимуществах, потому что они, конечно, знают, какой особый, несравнимый и неизъяснимый вкус придают ледяные иголочки ее натуральной прелести. И хотя на этот раз Пал Палыч ограничился одной глубокой тарелкой, якобы в преддверии жареной курицы, — но через два часа уже лежал пластом с таким ощущением, будто ноги его, от самых бедер до кончиков пальцев, были набиты мороженой капустой.

По тем временам медицина была, если это возможно, слабее нынешней, но еще не было, к счастью, всеобещающих патентованных лекарств, а рядовые обыватели старались в случаях особо опасных обходиться своими средствами. Сам Пал Палыч, почувствовав приступ ужасной болезни, успел отдать распоряжение, чтобы во всех комнатах затеплили перед иконами лампадки, у него же в спальне сверх того зажгли свечу перед ликом святого Николы Мирликийского