а была бы очень недурна. Несмотря на славянизм, истина пробивается у г. Погодина сквозь личные мнения, и сторона, которую ему хочется поднять, не то, чтоб в авантаже была… Это – надобно согласиться – делает большую честь автору: «Шел в комнату – попал в другую», но попал, увлекаемый истиною. Честь тому, кто может быть ею увлечен за пределы личных предрассудков.
Другая статья принадлежит г. Киреевскому: «Обозрение современного состояния словесности». Даровитость автора никому не нова. Мы узнали бы его статью без подписи по благородной речи, по поэтическому складу ее; конечно, во всем «Москвитянине» не было подобной статьи. Согласиться с ней однакож невозможно: ее результат почти противуположен выводу г. Погодина. Г-н Погодин доказывает, что два государства, развивающиеся на разных началах, не привьют друг к другу оснований своей жизни; г. Киреевский стремится доказать, напротив, что славянский мир может обновить Европу своими началами. После живого, энергического рассказа современного состояния умов в Европе, после картины, набросанной смелой кистью таланта, местами страшно верной, местами слишком отражающей личные мнения, – вывод бедный, странный и ниоткуда не следующий! Европа поняла, что она далее идти не может, сохраняя германо-романский быт; следовательно, она не имеет другого выхода, как принятие в себя основ жизни словено-русской? Это в самом деле так по исторической арифметике г. Погодина, что 10/10 не поместятся в 0,000001, а 0,000001 в 10/10 в случае нужды всегда поместится. Надобно быть слепым, чтоб не понимать великого значения славянского мира, и не столько его, как России; но отчего же Европа должна посылать к нам за какими-то неизвестными основаниями нашего быта – так, как мы некогда посылали к ней за варяжскими князьями? Петр I, обращаясь к Европе, знал, видел, за чем обращается; но с чего же Европа, оживившая нас своею богатой, полной жизнию, пойдет к нам искать для себя построяющую идею, и какая это идея, принадлежащая нам национально и с тем вместе всеобще-человеческая? Г-н Киреевский говорит, что теперь вопрос об отношении Европы к славянскому миру обратил на себя внимание Запада; да где же все это? Правда, что несколько брошюр появилось в Австрии и инде, но они так же мало занимают Европу, как пиетистические контроверсы протестантских теологов, о которых с подробностию говорит автор. Самое сильное влияние славянского мира на Европу состоит в распространении польки: танцуют-то они по-словенски, да ходят-то по-европейски. Такого патриотизма я не понимаю, и особенно в том человеке, который за несколько страниц высказал эту превосходную мысль: «Общее стремление умов к событиям действительности, к интересам дня имеет источником своим не одни личные выгоды или корыстные цели, как думают некоторые. По большей части это просто интерес сочувствия. Ум разбужен и направлен в эту сторону. Мысль человека срослась с мыслию о человечестве – это стремление любви, а не выгоды», и проч. Какое глубокое пониманье! Вот когда бы истые славяне умели подобным образом понимать явления, тогда хульные слова на Европу не так легко произносились бы ими! Славянизм – мода, которая скоро надоест; перенесенный из Европы и переложенный на наши нравы, он не имеет в себе ничего национального; это явление отвлеченное, книжное, литературное – оно так же иссякнет, как отвлеченные школы националистов в Германии, разбудившие славянизм.
Скажу вкратце о содержании остальной части журнала. Целый отдел посвящен апологическим разборам публичных чтений г. Шевырева в виде писем к иногородным, к г. Шевыреву, к самому себе, подписанных фамильями, буквами, цифрами; иные из них напечатаны в первый раз, другие (именно лирическое письмо, подписанное цифрами) мы уже имели удовольствие читать в «Московских губернских ведомостях» (№ 2, января 13). Вообще, во всех статьях доказывается, что чтения г. Шевырева имеют космическое значение, что это зуб мудрости, прорезавшийся в челюстях нашего исторического самопознания. За этим отделом все идет по порядку, как можно было ждать a priori: статья о «Слове о полку Игореве», догадка о происхождении Киева, путешествие по Черногории и тому подобные живые, современные интересы; статья о сельском хозяйстве, может быть, и хороша, но что-то очень длинна для чтения. Из западных пришлецов, составляющих немецкую слободу «Москвитянина», – статья о Стефенсе (он родился уж очень в холодной полосе и потому роднее нам) и интересная «Хроника русского в Париже». Историческая новость о том, как пытали и сожгли какую-то колдунью в Германии в 1670 году (уж этот инквизиционный, аутодафежный Запад!), точно будто взята из Кошихина или Желябужского.
Не ограничиваясь настоящим, «Москвитянин» пророчит нам две новости; из них одна очень утешительна… Первая состоит в том, что профессор Гейман скоро издаст химию, а вторая – что пастор Зедергольм очень долго не издаст второй части своей «Истории философии».
Кажется, довольно. Журнал будет выходить около 20 чисел месяца. Я ищу теперь в археографических актах ключа к этому и так занят, что кладу перо.
<1845>
Публичные чтения г-на профессора Рулье*
Незнание природы – величайшая неблагодарность.
Одна из главных потребностей нашего времени – обобщение истинных, дельных сведений об естествознании. Их много в науке – их мало в обществе; надобно втолкнуть их в поток общественного сознания, надобно их сделать доступными, надобно дать им форму живую, как жива природа, надобно дать им язык откровенный, простой, как ее собственный язык, которым она развертывает бесконечное богатство своей сущности в величественной и стройной простоте. Нам кажется почти невозможным без естествоведения воспитать действительное, мощное умственное развитие; никакая отрасль знаний не приучает так ума к твердому, положительному шагу, к смирению перед истиной, к добросовестному труду и, что еще важнее, к добросовестному принятию последствий такими, какими они выйдут, как изучение природы; им бы мы начинали воспитание для того, чтоб очистить отроческий ум от предрассудков, дать ему возмужать на этой здоровой пище и потом уже раскрыть для него, окрепнувшего и вооруженного, мир человеческий, мир истории, из которого двери отворяются прямо в деятельность, в собственное участие в современных вопросах. Мысль эта, конечно, не нова. Рабле, очень живо понимавший страшный вред схоластики на развитие ума, положил в основу воспитания Гаргантуа естественные науки; Бэкон хотел их положить в основу воспитания всего человечества: Instauratio magna[99] основана на возвращении ума к природе, к наблюдению; исключительным предпочтением естествоведения стремился Бэкон восстановить нормальное отправление мышления, забитого средневековой метафизикой, – он не видал иного средства для очищения современных умов от ложных образов и предрассудков, наслоенных веками, как обращая внимание на природу с ее непреложными законами, с ее непокорностью схоластическим приемам и с ее готовностью раскрываться логическому мышлению. Ученый мир, особенно в Англии и Франции, понял вызов лорда Верулама, и с него начинается непрерывный ряд великих деятелей, разработавших во всех направлениях обширное поле естествоведения. Но плоды этого изучения, результаты долгих и великих трудов не перешли академических стен, не принесли той ортопедической пользы свихнутому пониманию, которой можно было ожидать[100]. Воспитание образованных сословий во всей Европе мало захватило из естественных наук; оно осталось попрежнему под влиянием какой-то риторико-филологической (в самом тесном смысле слова) выучки; оно осталось воспитанием памяти, более нежели разума, воспитанием слов, а не понятий, воспитанием слога – а немысли, воспитанием авторитетами – а не самодеятельностию; риторика и формализм попрежнему вытесняют природу. Такое развитие ведет почти всегда к надменности ума, к презрению всего естественного, здорового и к предпочтению всего лихорадочного, натянутого; мысли, суждения попрежнему прививаются, как оспа, во время духовной неразвитости; приходя в сознание, человек находит след раны на руке, находит сумму готовых истин и, отправляясь с ними в путь, добродушно принимает и то и другое за событие, за дело конченное. Против этого-то ложного и вредного в своей односторонности образования нет средства сильнее всеобщего распространения естествоведения с той точки зрения, до которой оно выработалось теперь; но, по несчастию, великие истины, великие открытия, следующие быстро друг за другом в естественных науках, не переходят в общий поток кругообращающихся истин, а если доля их и получает гласность, то в такой бедной и в такой не правильной форме, что люди и эти выработанные для них истины принимают такими же втесненными в память событиями, как и все остальное схоластическое достояние. Французы сделали больше всех для популяризации естественных наук, но их усилия постоянно разбивались об толстую кору предрассудков; полного успеха не было, между прочим, потому, что большая часть опытов популярного изложения исполнены уступок, риторики, фраз и дурного языка.
Предрассудки, с которыми мы выросли, образ выражения, образ понимания, самые слова подкладывают нам представления не токмо неточные, но прямо противуположные делу. Наше воображение так развращено и так напитано метафизикой, что мы утратили возможность бесхитростно и просто выражать события мира физического, не вводя самым выражением, и совершенно бессознательно, ложных представлений, – принимая метафору за самое дело, разделяя словами то, что соединено действительностию. Этот ложный язык приняла сама наука: оттого так трудно и запутанно все, что она рассказывает. Но науке язык этот не так вреден, весь вред достается обществу; ученый принимает глоссологию за знак, под которым он, как математик под условной буквой, сжимает целый ряд явлений, вопросов; общество имеет слепую доверенность к слову – и в этом свидетельство прекрасного доверия к речи, так что человек и при злоупотреблении слова полон веры к нему – и полон веры к науке, принимая высказываемое ею не за косноязычный намек, а за выражение, вполне исчерпывающее событие. Для примера вспомним, что всякий порядок физических явлений, которых причина