*
В 1842 году в Новегороде я написал две статьи, сильно ходившие по рукам: «Москва и Петербург»[131] и «Владимир и Новгород»[132]. Ни та, ни другая не были напечатаны в России. В 1845-46 споры о Москве и Петербурге повторялись ежедневно или, лучше, еженочно. Даже в театре пели какие-то петербургоубийственные куплеты К. С. Аксакова в водевиле, в котором была представлена встреча москвичей с петербургцами на большой дороге.
В. Драшусов собирался в 1846 издавать «Московский городской листок» и просил у нас статей. У меня ничего не было, я предложил ему переделать, особенно в видах ценсуры, мою статью о «Москве и Петербурге». «Я вам сделаю из нее встречу вроде аксаковской!» Редактор был доволен и торопил меня.
– Я так вдохновился вашим почтовым куплетом, – сказал я Константину Сергеевичу, – что сам для «Листка» написал станцию.
– Надеюсь однако, вы не за…
– Нет, нет, против.
– Я так и ждал, что вы против.
– Да, да, только ведь притом против обоих!
Станция Едрово.
От С.-Петербурга 334 3/4 вер.
От Москвы… 342 3/4 вер.
Nel mezzo del camin[133]…Здесь Дант сбился с дороги: Едрово именно mezzo del camin между Москвой и Петербургом. Конечно, в XIII столетии немудрено было сбиться с дороги, и я очень верю, что Дант обрадовался, встретившись подальше с Виргилием. В одиночестве как-то невесело по такой дороге, особенно за 500 лет прежде, нежели она была проложена. Совершенно без заботы насчет пути я, с своей стороны, сидел нынешней осенью в этой безразличной точке между двух великих центров, из которых один в середине, а другой с краю, и с душевною кротостью ожидал, пока мне сварят – что вы думаете?
– Soupe à tortue?[134]
– Нет, не отгадали. Шину на колесе.
Делать было нечего, я вспомнил Шиллерову резигнацию, спросил себе порцию кофе, вынул из мешка сигары, томик «Мартина Чазельвита» и, как ожидать надобно было, не развертывал его. Порядочный человек может читать только у себя в комнате, где все предметы ему надоели; оттого добродетельные отцы семейств читают вслух многолетним подругам жизни и малолетним детям своим. Есть ли какая-нибудь возможность не-немцу читать на станции? Тут все развлекает… картинная галерея на стене, ямщики перед окном, толстая трактирщица, худощавая горничная… и, наконец, объявление о ценах кушаний, которых нет, и «правила, как себя вести приезжим». Не успел я обозреть все эти интересные предметы, одни и те же во всех гостиницах и притом совершенно различные, как подъехала с петербургской стороны и с гласом трубным почтовая карета. На сей раз она везла не подсвечники отвлеченных мвений, не милые куплеты, к которым едва приклеены поющие их люди, а просто живых людей. Сначала явился человек лет 30, в пальто с поднятым воротником, повязанный пестрейшим в мире кашне, с сигарой в зубах и с маленьким дорожным саком на ремне. Он вошел в шляпе, употребил большие усилия, чтобы не заметить меня, подошел к зеркалу и тут снял шляпу – увидевши в стекле знакомые и уважаемые черты свои, потом достал лорнет, вставил его, как двойную раму, в глаз и начал с презрительной миной рассматривать все вещи в комнате, в том числе и меня. Я ему, должно быть, не понравился: бросив два-три взгляда как-то подозрительно исподлобья, он почувствовал ко мне такое отвращение, что сел в обратные три четверга. За ним явился в теплом сертуке оскорбительно коричневого цвета седенький старичок, с черными зубами и с натуральными волосами, до того похожими на парик, что никто не купил бы себе парика из них. Я тотчас заподозрил, что он лет десять… нет, лет двадцать столоначальником и что в отличном порядке ведет дела своего стола, сам черновые пишет, раньше всех приходит и позже всех уходит; теперь он, должно быть, едет осматривать именье: директор хочет купить, просил съездить… отчего же не съездить?.. Эта краткая биография пришла мне в голову, как только я увидел почтенного бюрократа. Столоначальник смотрел не с тем презрением, как господин в пальто, однакож не без страха: я начал думать, что трактирщик сделал глупую шутку и уверил их, что я имею привычку после кофе кусаться. Вместе с столоначальником вошел купец с бородой, перекрестился, поклонился мне и начал расчесывать густую окладистую бороду свою. Кондуктор заметил, что «здесь следует пить чай», и вышел.
– Мальчик! – закричал господин в пальт, о девке, котораястояла в буфете.
– Чего изволите? – спросила девка в должности мальчика.
– Рюмку коньяку и бутерброд.
– Коньяку нет.
– Ну, рюмку джину.
– И таких напитков нет.
– Ну, рюмку кирша.
Девка не отвечала, уверенная в том, что путешественник ее дурачит и что такого напитка нет во всей солнечной системе.
– Экая гостиница! Да что ж у вас есть?
– Есть горькая и есть анисовая.
– Ну, дай анисовой.
– И порцию чаю, голубушка, – прибавил купец.
Столоначальник ничего не спрашивал: он верил в чай купца, и вера его оправдалась. Купец велел дать два стакана; столоначальник отказался – и сел пить.
– Да перед чаем-то не выпить ли по рюмочке? – спросил купец, вынимая фляжку и серебряную чарку.
– Нет-с, не беспокойтесь, – отвечал столоначальник. Купец налил, подал своему соседу, тот выпил, он налил другую… и, несколько колеблясь, обратился к господину в пальто с вопросом:
– Не позволите ли вас, государь мой, просить нашим православным, т. е. практическим: оно здоровее-с сладкой.
– А что это у вас за практическое? – сказал пальто, благосклонно улыбаясь и с видом покровителя.
– Пенничек-с – очищенный.
– Нет-с, благодарю покорно. Я когда ноги мою себе простым вином, и то запах так противен, что душистой бумажкой курю весь день.
– Была бы-с честь приложена-с, – ответил купец и так зло-лукаво улыбнулся, как будто он сомневался в том, моет ли тот ноги чем-нибудь, не только пенным вином.
Столоначальник в благодарность за хлеб и соль, состоявшие из чаю и сивухи, начал вполголоса какой-то рассказ купцу… Я не мог слышать всего, но до меня долетали следующие слова: «Я и говорю: ваше превосходительство! вы, примером будучи, отец чиновника… конечно, маленький человек есть червь… наш-то генерал – ведь это умница… вот-с, прихожу в канцелярию… только экзекутор… ну, и лиссабонского как следует…»
На самом этом португальском названии, не торопясь и покачиваясь со стороны на сторону, подъехал белокурый дилижанс первоначального заведения из Москвы; наверху торчали утесы поклажи, из окон высовывались подушки. Дилижанс был крупного калибра, и через минуту обе комнаты гостиницы наполнились народонаселением этого ковчега: тут были старики и дворовые люди, дети и комнатные собаки. Впереди всех явился толстый господин в енотовой шубе, с огромными усами, с крестом на шее и в огромных меховых сапогах. Входя, он втащил с собою 50 кубических футов холодного воздуха. Он так сбросил свою шубу, что накрыл ею полкомнаты и правую ногу господина в пальто; господин в пальто с поспешностью спас свои сигары и с чрезвычайно недовольным видом вытащил свою ногу; в то же время рукав шубы как-то коснулся затылка столоначальника, который в ту же минуту привстал и извинился.
– Здравствуйте, господа! – сказал новый гость, очутившийся в черном бархатном архалуке. – Эй, малый! Приготовь где-нибудь умыться. Не могу ни чаю пить, ни трубки курить не умывшись… Да и чаю живо!
Пока господин в архалуке отдавал приказ, тащился в черной бархатной шапке и в синей медвежьей шубе, подпоясанный шарфом, в валяных сапогах серого цвета, человек очень пожилой и с ним юноша лет 20, упитанный, краснощекий, с дерзким и смущенным видом, который приобретают баричи в патриархальной жизни по селам своих родителей. Пока я рассматривал его, с господином в синей шубе сделалось престранное превращение: человек в нагольном тулупе развязал ему шарф, стащил с него шубу и, представьте наше удивление, он очутился в шелковом стеганом халате, точно он не то что два дня в дороге, а года два не выходил из комнаты; в этом костюме вид у него был до того московский, что я был уверен, что он едет из Тулы или Рязани.
Господин в архалуке отправился умываться. Дамы не взошли. Одна только старуха приходила в буфет, требуя самовара, с присовокуплением, что чай и сахар возит свои.
– А что будет стоить самовар?
– Двадцать копеек серебром, – отвечала горничная.
– Двадцать копеек серебром! – повторила барыня, и никто еще не говорил с таким нежно дрожащим и в то же время исполненным негодования голосом о двугривенном.
– Точно так.
– Вы точно нехристи – двадцать копеек серебром!.. За что? За простую воду… слыханное ли это дело?.. Вода – дар божий, для всех течет – и двадцать копеек серебром!
После этого замечания, зараженного коммунизмом, она пошла с ворчанием в другие комнаты. Но потеря ее вознаградилась московским купцом, точно так же перекрестившимся и раскланявшимся со всеми, точно так же спросившим себе чаю. Через минуту оба бородача говорили между собою, как старые знакомые, в то время как остальные проезжие рассматривали друг друга, как иностранцы.
– Что, батюшка, из Москвы или из Питера? – спросил петербургский купец юношу с патриархальным видом.
– Да, – отвечал молодой человек, которому смерть хотелось выдать себя за юнкера; он с этой целью беспрестанно крутил слабые и пушистые намеки на будущие усы, – мы едем в Петербург.
– Изволили прежде в Питере бывать?
– Да, как же! – отвечал молодой человек, покрасневший до ушей: юная совесть угрызала его за то, что он еще не был в Петербурге, и за то, что солгал.
Господин в архалуке возвратился с лицом, украшенным каплями воды, и с полотенцем в руке: