Том 2. Стихотворения. Критика. Публицистика — страница 31 из 90

рожден быть поэтом граций, в том рано обнаруживается сия нежная симпатия с их подругами – но симпатия часто безмолвная. Молодой стихотворец видел, обожал, краснелся и вздыхал только в нежных мадригалах. Какая строгая женщина могла оскорбиться такими чувствами?

В 1761 году Богданович определен был в надзиратели над университетскими классами с чином офицера, а по восшествии на престол императрицы Екатерины II – в члены комиссии торжественных приготовлений и сочинял надписи для ворот триумфальных. В 1763 году, через покровительство княгини Екатерины Романовны Дашковой[88], он вступил переводчиком в штат графа Петра Ивановича Панина и в то же время издавал журнал[89]2, в котором сия знаменитая любительница русской словесности участвовала собственными трудами своими. Уже дарование его с блеском обнаружилось тогда в переводе Вольтеровых стихотворений, а всего более – в поэме на разрушение Лиссабона, которую Богданович перевел так удачно, что многие стихи ее не уступают красоте и силе французских. Например:

Бог держит цепь в руках, но ею он не связан.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда творец так благ, почто же страждет тварь?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Я жив, я чувствую, и сердце от мученья

Взывает ко творцу и просит облегченья…

О дети бедные всемощного отца!

На то ли вам даны чувствительны сердца?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Кому, о боже мой! Твои судьбы известны?

Всесовершенный зла не может произвесть.

Другого нет творца, а зло на свете есть.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Один лишь может он дела свои открыть,

Исправить немощных и мудрых умудрить.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Отвержен Эпикур, оставлен мной Платон:

Бель знает боле их – но можно ль основаться?

Держа весы в руках, он учит – сомневаться!

И не приемля сам системы никакой,

Все только опроверг, сражался – с собой,

Подобно как Самсон, лишенный глаз врагами,

Под зданьем пал, его разрушенным руками!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Калифа некогда, оканчивая век,

В последний час сию молитву к богу рек:

«Я все то приношу тебе, о царь вселенной!

Чего нет в благости твоей всесовершенной:

Грехи, неведенье, болезни, слезы, стон!»

Еще прибавить мог к тому надежду он.

Такие стихи, написанные молодым человеком двадцати лет, показывают редкий талант для стихотворства; некоторые из них может осудить только набожный, строгий христианин, а не критик; но и в первом случае должен ответствовать Вольтер, а не Богданович. – Вместе с переводами напечатаны в сем журнале и многие его сочинения, из которых иные отличаются нежностию и хорошими мыслями; например, следующие стихи к Климене:

Чтоб счастливым нам быть,

Я буду жить затем, чтоб мне тебя любить;

А ты люби меня затем, чтоб мог я жить.

В 1765 году Богданович, считаясь в иностранной коллегии переводчиком, издал маленькую поэму «Сугубое блаженство». Он разделил ее на три песни: в первой изображает картину золотого века, во второй – успехи гражданской жизни, наук и злоупотребление страстей, а в третьей – спасительное действие законов и царской власти. Сей важный предмет требовал зрелости дарований: еще стихотворец наш не имел ее; однако ж многие стихи умны и приятны. Поэт складно и хорошо описывает наслаждения человека в его невинности:

В тот час, как он свое увидел совершенство,

Природою одной и сердцем научен;

Как всякий взор ему казал его блаженство

И всяким новым был предметом восхищен:

Пять чувств ему вещей познание открыли,

Которое его ко счастию вело,

И чувства лишь к его довольствию служили;

Не знал[90] он их тогда употреблять во зло.

Невинности его не развращали страсти;

Желаний дале нужд своих не простирал;

Желал того, что он всегда имел во власти,

И, следственно, имел он все, чего желал.

Хорошо также описаны в пиитическом видении различные славы царей…

Бесчисленные зрю там скипетры, державы

И разные венцы для кротких или злых.

Одни получатся народною любовью,

Предзнаменуя мир, спокойство, тишину;

Другие купятся злодействами и кровью:

Им будет ненависть покорствовать в плену.[91]

Пребудут первые спокойны, безопасны,

И слава возгласит по свету имя их;

Но будут наконец последние несчастны,

Собою делая несчастными других.

Сия поэма, приписанная3 тогда его высочеству, августейшему наследнику трона, заключается следующими прекрасными стихами:

Учись, великий князь, числом примеров сих,

Великим быть царем, великим человеком,

Ко счастью твоему и подданных твоих.

Она, сколько нам известно, не сделала сильного впечатления в публике. Лавровый венок уже сплетался для автора, но еще невидимо.

В 1766 году, определенный в должность секретаря посольства к саксонскому двору, Богданович отправился в Дрезден с министром, князем Андреем Михайловичем Белосельским. Любезность сего посланника, блестящие собрания в его доме, хорошие знакомства, живописные окрестности города и драгоценности искусств, в нем соединенные, сделали тамошнюю жизнь весьма приятною для Богдановича, так что он всегда любил вспоминать об ней: она, без сомнения, имела счастливое влияние и на самый пиитический талант его. Но, гуляя по цветущим берегам Эльбы и мечтая о нимфах, которых они достойны; пленяясь одушевленною кистию Корреджио, Рубенса, Веронеза[92] и собирая в их картинах милые черты для своей «Душеньки», которая уже занимала его воображение, он в то же время описывал конституцию Германии и соглашал удовольствия человека светского, любителя искусств, поэта с должностию ученого дипломата.

В 1768 году, возвратясь из Дрездена, он совершенно посвятил себя литературе и стихотворству; перевел разные статьи из «Энциклопедии», Вертотову «Историю бывших перемен в Риме», мысли аббата Сен-Пьера о вечном мире, песнь «Екатерине» Микеля-Анджело Джианетти (за которую имел счастие быть представлен сей великой государыне), выдавал 16 месяцев журнал под титулом «Петербургского вестника»4 и, наконец, в 1775 году положил на олтарь граций свою «Душеньку». Богданович с удовольствием говаривал после о времени ее сочинения. Он жил тогда на Васильевском острову, в тихом, уединенном домике, занимаясь музыкою и стихами, в счастливой беспечности и свободе; имел приятные знакомства; любил иногда выезжать, но еще более возвращаться домой, где муза ожидала его с новыми идеями и цветами… Мирные, неизъяснимые удовольствия творческого дарования, может быть самые вернейшие в жизни! Нередко призраки суетности и других страстей отвлекают нас от сих любезных упражнений; но какой человек с талантом, вкусив их сладость и после вверженный в шумную, деятельную праздность света, среди всех блестящих забав его не жалел о пленительных минутах вдохновения? Сильный, хороший стих, счастливое слово, искусный переход от одной мысли к другой радуют поэта, как младенца, и нередко на целый день делают веселым, особливо если он может сообщать свое удовольствие другу любезному, снисходительному к его авторской слабости! Оно живо и невинно; самый труд, которым его приобретаем, есть наслаждение; а впереди ожидает писателя благоволение добрых сердец.

Говорят о зависти: но ее жалкие усилия нередко еще более способствуют торжеству дарований и всегда, как легкие волны, отражаются твердым подножием, на котором талант возвышается, в честь отечеству, ко славе разума и в память века…

Басня Психеи есть одна из прекраснейших мифологии и заключает в себе остроумную аллегорию, которую стихотворцы затмили наконец своими вымыслами. Древняя басня состояла единственно в сказании, что бог любви сочетался с Психеею (душою), земною красавицею, и что от сего брака родилась богиня наслаждения. Мысль аллегории есть та, что душа наслаждается в любви божественным удовольствием. Апулей, славный остроумец и колдун, по мнению народа римского, сочинил из нее любопытную и даже трогательную сказку, совсем не в духе греческой мифологии, но похожую на волшебные сказки новейших времен. Лафонтен пленился ею, украсил вымысл вымыслами и написал складную повесть, смешав трогательное с забавным и стихи с прозою. Она служила образцом для русской «Душеньки»; но Богданович, не выпуская из глаз Лафонтена, идет своим путем и рвет на лугах цветы, которые укрылись от французского поэта. Скажем без аллегории, что Лафонтеново творение полнее и совершеннее в эстетическом смысле, а «Душенька» во многих местах приятнее и живее и вообще превосходнее тем, что писана стихами: ибо хорошие стихи всегда лучше хорошей прозы; что труднее, то имеет и более цены в искусствах. Надобно также заметить, что некоторые изображения и предметы необходимо требуют стихов для большего удовольствия читателей и что никакая гармоническая, цветная проза не заменит их. Все чудесное, явно несбыточное принадлежит к сему роду (следственно, и басня «Душеньки»). Случаи неестественные должны быть описаны и языком необыкновенным; должны быть украшены всеми хитростями искусства, чтобы занимать нас повестию, в которой нет и тени истины или вероятности. Стихотворство есть приятная игра ума и богатее обыкновенного языка разнообразными оборотами, изменениями тона, особливо в вольных стихах, какими писана «Душенька» и которые, подобно английскому саду, более всякого правильного единства обнаруживают ум и вкус артиста. Лафонтен сам это чувствовал и для тог