Том 2. Стихотворения (маленькие поэмы) — страница 42 из 53

«Вступление» к Ст. ск., куда вошла «Исповедь хулигана», начиналось такими словами Есенина:

«Я чувствую себя хозяином в русской поэзии и потому втаскиваю в поэтическую речь слова всех оттенков, нечистых слов нет. Есть только нечистые представления. Не на мне лежит конфуз от смелого произнесенного мной слова, а на читателе или на слушателе» (20 марта 1923 г.).

Так поэт ответил некоторым своим критикам, которых, по словам В. Г. Шершеневича (обращенным к Есенину), «очень коробит то, что полюбил ты странные слова, вроде “задница”, с луной что-то нехорошее делаешь» (в кн.: Шершеневич В. «Кому я жму руку», <М., 1921>, с. 47). Кроме последнего, печатно высказались по этому поводу В. Н. Архангельский (журн. «Саррабис», Саратов, 1921, № 3, октябрь, с. 4), А. Н. Толстой (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 17), И. Н. Розанов (в сб. «Литературные отклики», М., 1923, с. 72), З. Н. Гиппиус (журн. «Современные записки», Париж, 1924, <кн.> XIX, с. 237–238; подпись: Антон Крайний), А. И. Ромм (в сб. «Чет и нечет», М., 1925, с. 36).

Развернутое толкование обращения Есенина к «нечистым словам» дал один из критиков: «...когда поэт-крестьянин похваляется: “Не правда ль, я кажусь вам циником, Прицепившим к заднице фонарь?” <...>, то здесь звериное и вульгарное, пусть циническое, но лишь в том строгом смысле слова, в каком это разумели в Греции философы из Киренаики, — циническое лицо самой нашей современности, лицо нашей жизни, но отнюдь, конечно, не эротическое смакование “альковных тем”.

И именно в этом смысле я считаю, что вульгаризация современного художественного слова является значительным революционным явлением, социальная сущность которого заключается в первом творческом дерзновении новых классов, “семи пар нечистых”: вульгаризация — это неизбежная (в условиях нашей культурной отсталости и неграмотности) примесь есенинского “хулигана и хама” к бунтарю и революционеру, вульгаризация — трагический примитив, к которому волей-неволей прибегает художник, чтобы перспективно приблизить и упростить безгранично-сложную громаду переживаемых нами социальных катаклизмов. В этом — ее объяснение; быть может, в этом и ее оправдание...» (журн. «Художественная мысль», Харьков, 1922, № 10, 22–30 апреля, с. 8; подпись: Эльвич).

Эти слова проливают свет также и на внутренний драматизм «Исповеди хулигана», отчетливо ощущавшийся многими из тех, кто писал о поэме. Среди затронувших эту тему были П. С. Коган (Кр. новь, 1922, № 3, май-июнь, с. 254, 257; вырезка — Тетр. ГЛМ), В. М. Чернов (газ. «Голос России», Берлин, 1922, 16 апреля, № 943), И. Г. Эренбург (журн. «Новая русская книга», Берлин, 1922, № 1, январь, с. 17; вырезка — Тетр. ГЛМ), В. Л. Львов-Рогачевский (в его кн. «Новейшая русская литература». 2-е изд., испр. и доп., М. (обл.: М.–Л.), 1924, с. 326), Н. Светлов (газ. «Русский голос», Харбин, 1924, 5 августа, № 1181; подпись: Н. С-в). Для В. П. Правдухина преобладание драматического в тональности поэмы очевидно: «Сам Есенин мало-помалу меняет свои деревенские одежды. Порой его не узнать. <...> Чувствуется, что он безнадежно (быть может, благодетельно для его будущего?) ранен изломами и изысками города, и пока еще внутренне неокрепший, он, не нащупав новых ценностей, лишь потерял свою наивную, первичную певучесть, которая чаровала и нежила нас раньше в нем. “А теперь хожу в цилиндре и в лаковых башмаках” — это уже звучит какой-то неуловимой драмой для него, как поэта...» (журн. «Сибирские огни», Новониколаевск, 1922, № 2, май-июнь, с. 140–141). Как бы продолжая мысль В. П. Правдухина, А. В. Бахрах указывал: «Но залог к спасению у него есть. Это то, что

Так хорошо тогда мне вспоминать,

Заросший пруд и хриплый звон ольхи,

Что где-то у меня живут отец и мать,

Которым наплевать на все мои стихи.

Это спасет его — чувство, что и ему самому подчас “наплевать” на все это — это помимо него — поэзия наитием, ибо в поэзии он Моцарт. Слишком больно было бы думать, что вдохновение его истощается, что блекнут краски, что ему уже не вылезти из тупика» (альм. «Струги», Берлин, 1923, с. 204; вырезка — Тетр. ГЛМ).

Строки «А теперь он ходит в цилиндре // И лакированных башмаках» стали отправной точкой для двух примечательных откликов. Автором одного из них был И. Г. Эренбург: «Есенин, обращаясь к старикам родителям, не без хвастовства говорит, что он, прежде шлепавший босиком по лужам, теперь щеголяет в цилиндре и в лакированных башмаках. <...> Но, да позволено будет портретисту, пренебрегая живописностью костюма, цилиндром, “имажинизмом” и хроникой московских скандалов, заняться лицом поэта. Сразу <...> мы переходим <...> к быту трогательному и унылому, к хулиганству озорника на околице деревушки, к любви животной, простой, в простоте мудрой. Ах, как хорошо после Абиссинии и Версаля попасть прямо в Рязанскую!» (в его кн. «Портреты русских поэтов», Берлин, 1922, с. 83; вырезка — Тетр. ГЛМ).

Другим откликом явилась поэма Н. А. Клюева «Четвертый Рим» (Пб., 1922, отдельное издание), проникнутая неприятием есенинского «имажинизма». Стихи о «цилиндре» и «лаковых башмаках» не только стали эпиграфом клюевской поэмы, но и прошли по всему этому сочинению как своего рода рефрен: «Не хочу быть знаменитым поэтом...»; «Не хочу укрывать цилиндром // Лесного черта рога!»; «Не хочу быть лакированным поэтом // С обезьяньей славой на лбу!» (подробнее об этом см.: Субботин С. И. «“Слышу твою душу...”: Николай Клюев о Сергее Есенине». — В сб. «В мире Есенина». М., 1986, с. 519).

В отличие от Н. А. Клюева, воспринявшего «Исповедь хулигана» как «измену мужицкому корню» (определение Л. Д. Троцкого), последний отнесся к поэме Есенина прежде всего как к явлению литературы: «Озорство его, даже чисто литературное (“Исповедь”), не столь уж страшно» (Троцкий Л. «Литература и революция», М., 1923, с. 47–48). С этим тезисом перекликаются суждения И. Н. Розанова (журн. «Народный учитель», М., 1925, № 2, февраль, с. 114; подпись: Андрей Шипов) и И. М. Машбиц-Верова: «...по существу хулиганство Есенину чуждо. Основная стихия его творчества — нежная лирика. Вот почему, вопреки сознательной тенденции поэта, его “хулиганские номера” — ходульны, неудачны, а особенно запоминаются, художественно-убедительны нежно лирические места; вот почему такими именно местами изобилует “Исповедь хулигана”» (журн. «Октябрь», 1925, № 2, февраль, с. 142–143; выделено автором). Еще раньше высказался в таком же духе А. Б. Кусиков: «Прислушайтесь только, как нежно, быть может с горчайшей усладой, обращается Есенин к старому, доброму, заезженному Пегасу...» (журн. «Вещь», Берлин, 1922, № 1/2, март-апрель, с. 10).

Спустя четыре года после создания «Исповедь хулигана» уже стала осознаваться как произведение непреходящего значения. Анонимный критик отмечал: «...“Исповедь хулигана”, <...>, последние “городские” стихи С. Есенина останутся в русской поэзии, займут в ней свое место, прозвучат в ней своеобразной, неповторимой мелодией. <...> “городские” стихи укрепляют за С. Есениным право на звание одного из лучших лириков нашей эпохи. Очень грустно, быть может, что один из лучших поэтов наших обрел себя в гнилой атмосфере богемы <...>, но тем не менее это так» (журн. «Бюллетени литературы и жизни», М., 1924, № 4, с. 229; выделено автором). А годом позже В. А. Красильников утверждал, что «“Исповедью хулигана” звание “лучшего поэта России” стало обозначением его <Есенина> литературного положения. Такое обозначение имеет под собой некоторое основание. Из современных поэтов Есенина и Б. Пастернака можно считать мэтрами определенных школ, существующих, правда, неорганизованно» (ПиР, 1925, № 7, октябрь-ноябрь, с. 112).

Завершая свой очерк «Есенин», В. Ф. Ходасевич писал: «...любовь к родине... исповедовал он даже в облике хулигана: “Я люблю родину, Я очень люблю родину!” Горе его было в том, что он не сумел назвать ее: он воспевал и бревенчатую Русь, и мужицкую Руссию, и социалистическую Инонию, и азиатскую Рассею, пытался принять даже С. С. С. Р., — одно лишь верное имя не пришло ему на уста: Россия. В том и было его главное заблуждение, не злая воля, а горькая ошибка. Тут и завязка, и развязка его трагедии» (журн. «Современные записки», Париж, 1926, <кн.> XXVII, с. 322; выделено автором).

Летом 1922 года, находясь за границей, Есенин начинает сотрудничество с поэтом Ф. Элленсом, который вскоре не только написал о нем статью «Великий современный русский поэт: Сергей Есенин» (журн. «Le Disque vert», Брюссель, 1922, № 4, август; частично сохранившаяся вырезка — Тетр. ГЛМ), но (совместно с М. Милославской) перевел на французский язык целый ряд есенинских произведений. Эти переводы составили сборник «Confession d’un Voyou» (Paris, 1922; 2-е изд., 1923), который открывался поэмой «Исповедь хулигана», давшей название книге в целом.

Ф. Элленс предпослал ей «Предисловие», где, в частности, отметил, что в «Исповеди хулигана» «звучат два мотива — резкий и нежный: то поэт бушует как ураган; то шелестит, как утренний ветерок в молодой листве. Это неосознанные проявления основных черт его поэтической натуры. Здесь мы видим яркое выражение его чувств: он их воспевает, поет, извергает и мурлыкает со звериной энергией и грацией. <...> Часть этого творения Есенина обращена в прошлое по своим истокам, хотя по своему выражению очень современна, а по стилю изложения сугубо интимна» (пер. Е. Н. Чистяковой. — Газ. «Русь святая», Липецк, 1994, 14–27 апреля, № 13–14, с. 12).

Примерно в то же время Есенин познакомился с Фернаном (полное имя — Фернан Жак Поль) Дивуаром, французским поэтом, теоретиком балета и журналистом, который впоследствии, по словам современника, «часто встречался с С. Есениным в Париже» (ИМЛИ, ф. А. Б. Гатова). Ф. Дивуар, прочитав сборник «Confession d’un Voyou» еще до выхода в свет, назвал поэзию Есенина «свежей, деревенской, грубой, которая еще не имеет аналогии у нас» (газ. «L’Intransigeant», 1922, 27 сентября; подпись: Les Treize; вырезка — Тетр. ГЛМ). 7 октября 1922 года в той же газете появился его краткий отзыв об уже вышедшей книге Есенина (вырезка — Тетр. ГЛМ).