Что в тумане он словно босяк.
Словно старый бродяга без паспорта,
Без присмотра жены и детей,
У него ни простуды, ни насморка,
И ему не дадут бюллетень.
Вот ворона присела на дерево,
Безнадежно скучна и сера,
И прокаркала фразу отдельную:
— Было, тополь, теплее вчера!
Тополь встретил ворону молчанием,
Словно тайну какую хранил.
И на реплики и замечания
Ни словечка не проронил!
Старое корыто
Старое корыто
У плетня забыто,
Прохудилось дно,
Старое оно.
Никакой корысти
В старой нет корыте,
Ни белья стирать,
Ни дитя купать.
И лежит корыто,
Всеми позабыто,
Старое скорбит,
Дождь его долбит.
Хитрая улыбка
На лице твоем:
— Золотая рыбка,
Дай нам новый дом!
Вспоминаю цех
Вспоминаю цех, станок токарный,
Первую удачную деталь.
Вспоминаю курс элементарный,
Как точить чугун, железо, сталь.
Вспоминаю мастера. А был он
Тихонький, румяненький, седой,
Легонький, как перышко. А пылом,
Одухотвореньем — молодой.
Был порой и в гневе: — Как ты точишь?
Как ты сверлишь втулку — просто срам!
Если честным токарем не хочешь,
Уходи в контору — легче там.
Что, скажи, в башке твоей творится? —
Если встали волосы стойком,
Он не видел, что уже дымится
Голова, объятая стихом!
Что уже у огненного горна,
Где кузнец закаливал резцы,
Я, как соловей, готовил горло,
Чтобы выйти на люди в певцы!
Муза Кольцова
На земле воронежской
Жил Кольцов когда-то.
Я его приветствую,
Как родного брата.
Муза его смуглая
Острый серп держала.
На полях воронежских
Рожь, пшеницу жала.
Ездила на розвальнях
Вместе с мужиками,
Из котла артельного
Ела с чумаками.
Не гнушалась кашею
Гречневой и пшенной,
Не была монахиней
Гордой, отрешенной.
Заходила запросто
На луга с косою,
Мяла травы росные
Пяткою босою.
Шла прокос с улыбкою,
Косарю мигала,
Что в душе у пахаря —
Все она видала!
Ей не знать забвения,
Ей не знать старенья.
Помнят люди честные
Честное горенье!
Прощанье с отцом
На крышку гроба
Глины талой
Бросил я.
И охнула в ответ
Устало
Мать-земля.
— Прощай, отец! —
Гремят лопаты
Со всех сторон.
Я дожил
До печальной даты,
До похорон.
Ты рядом
С матерью улегся,
Вот дела!
И как, отец, ты
Ни берегся,
А смерть
Пришла.
Мы, дети,
Перед ней бессильны,
Ты нас прости!
Тебя и солнцу
В небе синем
Не спасти!
Она и нас
Возьмет когда-то
И не отдаст.
И влезет
Острая лопата
В тяжелый пласт.
Уж вырос холм
Земли февральской,
Отец, он твой!
И жизни —
Ни земной, ни райской
И никакой!
Свиданье с грачом
— Здравствуй! Прилетел?
— Ага! —
И, сучок сломив древесный,
Он в раздетой донага
Синеве орет небесной.
— Ты потише, милый мой! —
Говорю тебе, как другу.
— Намолчался я зимой.
А теперь молчать не буду!
Для того ли я спешил,
Выбирая путь окольный,
Чтобы кто-то запретил
Мне высказываться вольно?!
И орет, орет, орет,
Как открытый паром клапан,
Ноты низкие берет
Так свободно, как Шаляпин!
* * *
Трава луговая по пояс,
Кого мне, скажите, спросить:
— Зачем это я беспокоюсь
И думаю: «Время косить!»
Кто тихо под локоть толкает —
Что мешкаешь? Косу готовь!
Никак во мне не умолкает
Крестьянская, древняя кровь.
Она протестует: — Ну что же,
Ну что ж ты косы не берешь?
На что это, милый, похоже,
От нашего ль корня идешь?
И вот, нажимаючи пяткой,
Под корень я режу траву,
И волосы легкою прядкой
Задорно летят в синеву!
Хиросима
Летел я над морем,
Летел я над полем,
Летел я над рисом,
Летел я над лесом.
Летел я над ширью,
Летел я над синью,
Летел над садами
И над городами.
Летел над железом,
Летел над бетоном,
Над праздником света,
Над будничным стоном.
Летел над системами
Орошенья,
Летел над страною
Надежд и лишенья,
Богатства и бедности,
Блеска и буден,
Где солнце не всем
И где хлеб многотруден.
Я видел Японию
В бронзовом Будде
И в том, как настойчиво
Трудятся люди.
В сверкании башен,
В кружении чисел…
Ни разу свой голос
Нигде не возвысил.
Глядел потихоньку
Туристом безвестным,
Скрипел в самолете
Ремнями и креслом.
И стало однажды мне
Невыносимо,
Когда я увидел
Тебя, Хиросима.
Так было мне больно,
Так было мне жутко,
Что вскрикнул:
— Судите лишенных рассудка!
Судите любителей
Джина и виски
За семьдесят тысяч,
Что вписаны в списки.
Судите за тех,
Кто в агониях муки,
Рыдая, несли
Обгорелые руки.
Которые пепел,
Которые спите,
Что я потревожил вас криком —
Простите!
Но люди как люди
На кладбищах плачут,
И слез не стыдятся,
И горя не прячут.
Уснуло под вечер
Мятежное море,
Волна улеглась,
Не уляжется горе.
И сколько я жить
На земле этой буду,
О Хиросиме
Не позабуду.
* * *
Ну, что я на земле на этой делаю?
Вхожу в число по имени — народ.
Барахтаюсь, борюсь, планету целую
Хочу поднять, шторм в море побороть.
— Ужо! — ей говорю. — Попомнишь, подлая!
С тобой сведу я счеты наяву. —
Она меня тотчас бросает под ноги
И топчет, превращая в трын-траву.
А я, как подорожник, снова голову
Тяну под неумолчный стук копыт,
И нянька-жизнь меня, младенца голого,
В корыте детском пробует топить.
А я живу — горластый, несдающийся,
Щетинистый, игольчатый, стальной,
Как хмель, под кручей нежно-нежно вьющийся,
Как телеграф с гудящею струной.
Неизвестный солдат
Ночь накрыла всю землю орлиным крылом,
Отступила она перед вечным огнем,
У огня тополя часовыми стоят,
В честь тебя он горит, неизвестный солдат.
Протяну свои руки к святому огню,
Свою голову тихо к огню наклоню,
А слеза упадет, ты прости, слышишь, брат,
Я скорблю по тебе, неизвестный солдат!
Где-то Волга волнуется у берегов,