Том 2. Студенты. Инженеры — страница 24 из 97

Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:

— Ничего, Миша, пройдет: это весна.

Через несколько минут он уже прощался:

— Ну, Миша, мне того… пора. Ты что ж, писал домой?

Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:

— Писал, что в госпитале уже…

— Ну?

— Ну, и вот…

— Пришлют, Миша.

— Конечно…

Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:

— Вот рассердит-таки… и что это за пошлая манера?

Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.

Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.

— У вас конечного вывода нет, — с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.

Шацкий фыркнул.

— Лагранж и этого не требует… Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.

— Я признаю такой способ, — поспешно, покраснев, сказал профессор. — Я не настаиваю… Если вам угодно словесно…

И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету.

— Достаточно… Извините, пожалуйста…

Профессор протянул Шацкому руку.

Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.

Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.

Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.

— Да, да, — печально говорил сам себе Шацкий, — еще одна такая победа, и я останусь без войска…

В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.

В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.

Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь. Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, — точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел… да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.

«А не добровольно?» — задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.

Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, — так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:

— Мы с мамашей так плакали… Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо… И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому… Очень хорошо…

Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.

Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.

«Ехать или идти?» Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: «Конечно, идти, — прямо неприлично даже — ехать».

По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались.

«А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь…» — неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции.

При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него.

— Я желал бы…

— Рукопись? — уныло перебил господин.

— Да, я желал бы…

— Позвольте.

И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу:

— Через две недели.

Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: «А все-таки принял! Может, и напечатают… Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!»

Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.

«Наверно, писатель…»

Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.

— Ехать, что ли? — обратился к Карташеву извозчик.

«Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много… возьмут и откажут… а так, может: бедный студентик… что уж его? Напечатаем… И вдруг гонорар, знакомятся… Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год… Жалко, как раз экзамены… А какой этот господин, который взял рукопись: брр… какой страшный… А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый… особенно, как прочтет… и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды… и такой ужасной смертью».

Карташев подумал: «Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, — давно у него не был».

Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, — быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель… вся жизнь так пройдет… Мелкие радости, мелкое горе… Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи… А все-таки…

И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор… Ах, если бы бог дал, чтобы приняли…

Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: «Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись…»

Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.

Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем.

Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их Шацкому с пренебрежительным видом.

Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем происходившим.

Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул к своему дому.

Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале.

— Лорд…

Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым: видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих.

— Лорд, погода мне кажется особенно хорошей…

— Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно… ладожский лед идет.

Карташев сделал гримасу.

— Да, но пледы нашей Шотландии, лорд…

Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого.

Они прошли еще несколько шагов.

— Лорд, вы, конечно, гуляли?

— Как вам сказать? Да-а…

— Хорошая вещь это — прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки происходят ужасные вещи… Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например, человека, снять с него ботинки…

Шацкий смущенно хохотал.

— Это не убийство, граф Артур… вы ошиблись… это — нищета…