а не могла пошевелиться, ее точно пригвоздили к стене, а ноги дрожали мелкой дрожью.
— Ты здесь, Роза?
Роза услышала знакомый запах табака.
Дени сказал:
— Она успокоилась наконец. Я заметил, что когда она наплачется, так потом спит, как мертвая. Ничего не поделаешь, пришлось вытерпеть эту истерику… в конце концов все придет в равновесие. И в сущности, это вопрос воспитания. Нет самых простых основ воспитания, вот и не может женщина удержаться от таких ужасных скандалов. Но для тебя и для меня они не имеют значения. Как будто все это происходит где-то далеко, далеко и нас не касается. Мне совсем не трудно отвлечься от всего этого, бежать в свой мир. И тебе тоже не трудно, я уверен. А она, бедная, словно муха у затворенного окна, бьется, колотится о стекло, а за окном тот мир, где и мне и тебе дышится привольно. Наш мир… — не только наше детство и воспоминания. Ведь даже если бы мы жили врозь, все равно у нас с тобой одна кровь, один и тот же поток крови струится в наших жилах… А бедная муха скоро устанет, сядет на подоконник и перестанет биться. У нее будут свои радости… Все-таки ей приснился сладкий сон, и получила она от жизни больше, чем могла надеяться. Даю тебе слово, Роза, что теперь она тебя никогда не будет тревожить. Ты должна подумать о себе, о своем счастье.
Роза ответила вполголоса:
— Счастья больше не будет…
Брат решил, что она вспомнила о Робере Костадо, и спросил, любит ли она еще его. Роза глубоко вздохнула и, тихонько засмеявшись, сказала: «Ах, господи! Нет!» Да и никого она не любит и никогда не будет любить. Кончено! Дени стал разуверять ее. Роза покачала головой.
— Люди просто не существуют для меня. Все они какие-то чужие, как будто из другой страны, и безликие, и говорят на чужом, непонятном для меня языке.
— И у меня такое же ощущение, — сказал Дени. — Весь день я что-то делаю, хлопочу, спорю, торгуюсь, подписываю письма. И вдруг — шесть часов вечера, я — за рулем, и снова становлюсь самим собою, снова я — твой брат Дени.
Что же было такого тяжелого в этих простых словах? Они уже сказаны, они уже смолкли, а все еще царят, мрачные, душные. И Роза думала, что было бы безумием поддаться нежданному ужасу. Дени опять заговорил:
— Роза, я сейчас тебя удивлю, очень удивлю. Знаешь, нынче вечером я счастлив, первый раз в жизни счастлив. Да, — повторил он, — я счастлив.
Слышно было, что кто-то идет через бильярдную, натыкаясь на мебель. На пороге застекленной двери вырос силуэт. Раздался хриплый голос Ирен:
— Скоро ты пойдешь спать, Дени?
Он ответил, что еще посидит в саду. Роза совершила неосторожность: вполголоса стала убеждать брата идти вместе с женой.
— Заткнись! — крикнула Ирен. — Заткнись, мерзавка!..
Роза оцепенела, прижавшись к стене. Защитой ей служил круглый железный стол. На нее полился поток гнусной ругани, но звучал он глухо, потому что Дени зажимал ладонью рот жене. Что же осмелилась кричать эта бешеная? В чем она обвиняла Розу? Дикая сцена длилась лишь несколько секунд. Но мелькнувшая молния открывает взгляду в самой черной тьме беспредельные края. Так и Роза в эти краткие мгновения увидела страсти, которых она еще не знала, увидела мрачное пространство беспредельной и бесплодной пустыни, прорезанное кратерами угасших вулканов.
Жизнь большинства людей — мертвая дорога и никуда не ведет. Но иные с самого детства знают, что идут они к неведомому морю. И они чувствуют веяние ветра, удивляясь его горечи, и вкус соли на своих губах, но еще не видят цели, пока не преодолеют последнюю дюну, а тогда перед ними раскинется беспредельная, клокочущая ширь и ударит им в лицо песок и пена морская. И что ж остается им? Ринуться в пучину или возвратиться вспять…
Дени старался силой увести Ирен и тянул ее к лестнице, но она была сильнее его. Ему удалось удержать ее только потому, что она была в полуобморочном состоянии и пришла в себя лишь на первой ступеньке лестницы. Дени поддерживал ее до самой спальни. Она стонала:
— Не оставляй меня одну, не уходи в сад. Если уйдешь, я выброшусь из окна…
— Я остаюсь, ты же видишь. Сейчас лягу с тобой рядышком.
— Ты останешься тут всю ночь?
Да, да, конечно, он останется. Дени держал ее за руку. Ему казалось, что в отворенное окно доносится дыхание Розы; нет, это ветер зашелестел в листве. Он услышал, как щелкнула задвижка, — значит, Роза заперла дверь. И теперь она одна в своей спальне.
Роза, не шевелясь, сидела на постели.
По цинковой крыше застучали первые крупные и тяжелые капли дождя. Что взять с собою? Только туалетный прибор из позолоченного серебра. Самое необходимое из белья купить в Бордо. Потом ее носильные вещи вышлют по тому адресу, который она укажет. А куда — она еще успеет обдумать. Сейчас самое главное уехать отсюда. «Бежать куда глаза глядят. Только не оставаться здесь. Бежать…» Дени она пришлет в контору успокоительное письмо, скажет, что уезжает лишь ненадолго. Как бесконечно далека она от того пути, который смутно видела перед собой три года назад, в тот вечер, когда Дени провалился на экзамене… Теперь ничего не известно, как сложится в будущем ее жизнь, но тот путь надо найти, и она обязательно найдет его. Молитва то была или нет? Роза не могла бы ответить, но, наверное, то была молитва, ибо при свете ее ясно было, что именно нужно сделать. Сейчас, немедленно. Она думала лишь о том, что предстояло сделать немедленно. Она хорошо знала, что завтра выйдет из дому около шести часов утра, пойдет по проселочной дороге и будет долго ждать на остановке трамвая. В шесть, наверно, уже будет светло, и, если рассеется густой туман, она так и не увидит, как вырастет в сумраке огненный глаз циклопа. Но в ее душе это огромное око горело, как в темные предрассветные часы прежних дней.
1939 г.
ФАРИСЕЙКА
I
— Мальчик! Подойди-ка сюда!
Я обернулся в полной уверенности, что зовут кого-то из моих товарищей. Оказалось, нет, звали как раз меня — это, улыбаясь, окликнул меня бывший папский зуав[28]. Верхнюю его губу пересекал шрам, и улыбка поэтому получалась ужасно мерзкая. Полковник граф де Мирбель появлялся раз в неделю во время переменки, когда наши средние классы выпускали во двор. Его подопечный Жан де Мирбель — обычно в переменку он отбывал очередное наказание, стоя у стены, — медленно делал шаг навстречу грозному дяде. Мы издали следили за тем, как он шел на расправу. Наш учитель господин Рош в качестве свидетеля обвинения раболепно отвечал на вопросы полковника, высокого кряжистого старика с «кронштадткой» на голове и в сюртуке военного покроя, застегнутом до самого подбородка, под мышкой он, по обыкновению, держал хлыст, сплетенный, вероятно, из бычьих жил. В том случае, если наш соученик Жан вел себя плохо и «переходил все границы», он под конвоем господина Роша и своего опекуна плелся через весь двор. На наших глазах вся троица исчезала в подъезде левого крыла здания и подымалась по лестнице, ведущей в дортуары. Мы бросали игры и стояли неподвижно, прислушиваясь к длинному жалобному вою — так скулит побитая собака (а может, это нам только казалось…). Через некоторое время появлялся господин Рош, рядом с ним шествовал полковник, и на его побагровевшем лице шрам казался совсем белым. Белки светло-голубых глаз чуть наливались кровью. Господин Рош шагал, повернувшись к полковнику всем телом, внимательно прислушивался к его словам, подобострастно хихикал. Пожалуй, нам, ученикам, представлялся единственный и неповторимый случай видеть ухмылку на этой ненавистной бледной физиономии под рыжей курчавой шевелюрой. Он был нашим ужасом и наваждением, этот господин Рош! Когда он запаздывал к началу урока, я, глядя на пустую кафедру, молил Бога: «Господи, сделай так, чтобы господин Рош умер, Пресвятая Богородица, сделай, чтобы он сломал себе ногу, нашли на него ну хоть какую-нибудь болезнь…» Но он, наш наставник, пользовался железным здоровьем, и его тонкая рука, сухая его рука была тверже и страшнее любой палки. После таинственных пыток, которым подвергали Жана (наше детское воображение, безусловно, преувеличивало размеры дядиного внушения), де Мирбель входил в класс с красными глазами, с зареванным лицом, с полосками высохших слез на грязных щеках и молча шел к своей парте. Но мы не поднимали глаз от тетрадей.
— Да, да, ты, Луи, иди сюда! — крикнул мне господин Рош.
Впервые он назвал меня просто по имени. Я замешкался на пороге нашей приемной, глядя в спину стоявшего передо мной Жана де Мирбеля. На столике лежал развернутый пакет, а в нем красовались два эклера и ромовая баба. Полковник спросил меня, люблю ли я пирожные. Я молча кивнул.
— Ну и отлично, значит, кушай себе на здоровье. Кушай, кушай… Чего же ты ждешь? Если не ошибаюсь, это сынок Пианов? Я их семью знаю… Такой же робкий, как его бедняга папаша… Но мачеха, Бригитта Пиан, вот это женщина, настоящая мать игуменья! Нет, ты стой здесь! — приказал он Жану, попытавшемуся было улизнуть. — Так легко ты у меня не отделаешься. Будешь смотреть, как твой приятель лакомится пирожными… Ну, что же ты, приступай, чудачок! — добавил он, вперив в меня наливающиеся бешенством глаза, сидевшие чересчур близко к твердому горбатому носу.
— Он у нас робкий, — сказал господин Рош. — Не заставляй себя просить, Пиан.
Мой приятель глядел в окно. Я видел сзади его нечистую шею, торчавшую из-под отложного незастегнутого воротничка. Пожалуй, страшнее всего на свете были эти двое мужчин, низко нагнувшихся надо мной и улыбавшихся мне прямо в лицо. Я учуял знакомый запах господина Роша — от него разило хищником. Я пробормотал, что не голоден, но полковник возразил, что пирожные можно есть даже после сытного обеда. Я не сдавался, и господин Рош крикнул, чтобы я проваливал ко всем чертям, что не все такие идиоты. Я бросился бежать, а вслед мне донесся голос господина Роша, звавшего Мулейра. Мулейр славился своей недетской тучностью и в столовой ел за троих. Тяжело дыша, он явился на зов. Господин Рош захлопнул дверь приемной, и вскоре оттуда появился Мулейр с перепачканными кремом губами.