А почему не приказано, он не знал. Стало быть, начальство про то знает…
«Политика… дипломатия, — блеснули в памяти слова отца. — Да еще дисциплина». И думал он:
«Какие такие эти политика и дипломатия, которые придумали дисциплину, чтобы за своих родных не позволять заступиться, а турки пусть неповинных людей режут?»
И решил: «Швабы придумали это».
Он напрягал весь свой ум, чтобы разобраться в этих вопросах.
Отца бы спросить, он ученый, все знает. А этих несчастных я пропустил бы».
— Приказано не пускать.
— А не пустить — турки их замучают.
— Приказано — значит, нельзя.
— А дети малые за что погибают? Чем младенцы виноваты?
— Приказано — нельзя! Приказано — не рассуждать!
— А если несчастные не послушают, пойдут спасать свою жизнь, — приказано стрелять… убивать? И это приказал начальник, капитан, и я должен слушаться, потому — дисциплина.
Политика… дипломатия… дисциплина… Вот оно все откуда! Недаром отец не любил этих слов.
Турки вот тоже убивают… Им тоже приказано… Им муллы приказывают, сам слышал: «Чем больше убьешь гяуров, тем блаженнее в раю Магомета будешь… Аллах велит гяуров бить…»
И сам же говорит: «Аллах создал всех людей…» Создал и велит бить свое создание…
— Муллы велят, творя его волю: и бить и мучить.
— А мой дед и отец били турок за то, что они мучили наших. А командир приказывает убивать наших, которые переходят границу. Оттуда идут — от смерти спасаться. Туда идут — спасать от смерти братьев, драться с турками за них.
Когда дед и отец дрались с турками, им дали кресты и медали. У дедушки — комитская медаль. Отец ее целовал — вот какая медаль! А получил ее дедушка за то, что еще до войны с турками дрался, когда сам комитом был… А теперь в комитов стрелять велят…
Ум Петко положительно разметался…
Вдали на юге показалось зарево.
«Турки палят», — подумал Петко и долго смотрел на зарево, пока оно не погасло. Потом он смотрел на звездное синее-синее небо и слушал внизу отдалённое журчанье ручья…
Холодно было. Близко утро. Можно уже слегка различать предметы… Небо белеет, и звезды меркнут и сливаются с небом. Только одна утренняя звезда поразительно ярко блестит и как-то в один миг делается совсем маленькой и блестит еще ярче. Вдали к юго-востоку облака начали краснеть, переходя вверху сначала в темно-багровый, а потом в свинцовый цвет, и, наконец, слились с небом.
Все меньше-меньше Утренняя звезда. Она как-то прячется. Будто стыдно ей… Будто стыдно и облакам за эту ночь, стыдно, что они скрывали от неба то, что творится там, за горами, где сейчас было зарево, красивое, как кровь невинных, пропитавшая там землю.
И покраснели облака, чувствуя издали появление солнца, которое все увидит и в наказание растопит облака.
А звезда, молчаливая звезда, чувствуя приближение солнца, побледнела…
А луны в эту ночь не было. Ее умирающий серп показался над горами и бессильно спрятался…
Кругом бело.
Вдруг из-за хребта вырвался и блеснул солнечный луч, сначала один, а потом целый золотой сноп, и заиграл на порозовевших вершинах и сразу засеребрил и зазолотил их до самого темного подножия, черневшего там, глубоко, под часовым.
Потянул по ущелью свежий ветерок… Сразу, быстро поднялось солнце, и засиял бриллиантами весь хребет с цепью вершин самых причудливых форм… Ожили горы.
Снизу послышались шаги… Петко обернулся к северу и стал прислушиваться…
А ветер, рвавшийся вдоль ущелья, с силой урагана свистал в расщелинах и шелестел деревьями… Шаги все слышнее. Петко волновался и осмотрел винтовку…
Все, что передумал он ночью, опять с быстротой молнии промелькнуло в голове…
— Кто же это? С нашей стороны… Комиты, должно быть…
И вдруг из-за каменной скалы, на узкой тропинке, еще окутанной облаком, заснувшим в ущелье, появились одна за другой человеческие фигуры… Сквозь туман облака трудно было рассмотреть их.
— Стой, кто идет? — торопливо окликнул Петко.
— Свой! — получился энергичный ответ. Голос показался часовому знакомым.
— Вернись назад! Молчат. Идут.
Он рассмотрел вооруженных людей.
— Ште стрелям! — кричит Петко.
— Б'лгарин си? — спросил Петка тот же энергичный голос.
— Б'лгарин сме!
— А если болгарин, так знай, что идут свои комиты, борцы за свободу наших братьев…
По тропинке один за другим шло много людей. Впереди шел, весь в золоте и оружии, высокий усач-македонец. С ним рядом шел…
— Отец! Дядя Михалю!.. — крикнул часовой и остолбенел.
— Петко, здравствуй! — в один голос крикнули дядя и отец; последний подошел и поцеловал его.
— Ну вот и хорошо, что ты здесь: еще комита у нас есть! — сказал дядя, стискивая руку Петка.
Петко стоял и ничего не понимал…
— Стой… Нельзя идти… Дисциплина… Стрелять буду, — бормотал он, как во сне.
Дядя тем временем взял у него ружье, схватил его под руку и повлек за собой по тропинке, по той самой тропинке, по которой вчера пришли старик и женщина с детьми…
Петко ничего не сознавал и не понимал, что ему говорили отец и дядя.
На отце он увидал дорогой дедушкин ятаган, и на сердце у него стало хорошо: он верил отцу и дяде, и только теперь понял, что он идет на правое дело — спасать братьев.
Смерть актера(Памяти М. Н. Акимова)
Тучки небесные, вечные странники!..
Так и умер в пути, вечный странник!
Из Баку он приехал в Москву, подписал контракт на семьсот рублей в месяц во Владивостоке — и перед отъездом умер.
Молодой, талантливый, с первых шагов на сцене на ролях простаков стал известностью, а последние годы, перейдя на типичные роли, шествовал в славе.
И умер.
Внезапно, или от разрыва сердца, или от кровоизлияния в мозг, как часто умирают представители нервной деятельности нервного века, люди, живущие нервами и сердцем.
В своем номере, среди ролей, пьес, венков и подарков, напоминавших его успехи, рисовавших дальнейшую славу на пути его любимого дела — сцены.
Умер внезапно, неожиданно, и только тридцати восьми лет…
Его вдова, задыхаясь от слез, мне говорила:
— Сразу как-то… И ведь совершенно здоров был… Ходил по комнате. Вдруг остановился, схватился за лоб, пожаловался на головокружение, — да так комочком свернулся и упал… Сразу без чувств… Явился доктор… Банки поставили — кровь нейдет… И доктор констатировал смерть от кровоизлияния в мозг…
Эта внезапная смерть поразила бедную женщину.
Вечные странники!
И после смерти не было покоя человеку!
Отель, этот ящик, разделенный перегородками, взволновался.
Соседи по коридору, удовлетворив свое любопытство, забегали, засуетились, послышался озлобленный шепот:
— Это что же такое! Покойник в номерах на ночь! Разве это допустимо? Убрать его, убрать! — шипели жильцы.
— Конечно, вон отсюда, сию же минуту вон! — вторили жилицы.
Услужливые кавалеры побежали к хозяину.
Остальные шушукались в коридоре и у своих полуотворенных дверей.
Незнакомые — перезнакомились.
А из номера покойного слышался сдержанный, горький плач.
Часы били девять.
Явилась полиция. Еще доктор. Составили протокол. Покойного раздели, завернули в простыню и собрались уже нести в часовню полицейского дома.
Слезной просьбы вдовы, не знавшей законов и положений, как и все мы, — не уважили.
Едва-едва она выпросила позволение не так, в простыне, тащить тело в полицейскую часовню, а положить его в гроб.
А жильцы в коридоре ходили и шипели.
Принесли гроб. Положили. Отнесли в часовню. Перезнакомившиеся жильцы говорили, говорили долго.
Так шумит муравейник долго еще после того, как случайный прохожий наступит на него и уйдет.
Он уже далеко, а муравейник шумит.
Это старое здание, целомудренно пожарного стиля, помнящее еще нашествие Наполеона с двунадесяти языками. Желтое, промозглое, типичное городское здание.
Город мало заботится о своих полицейских зданиях — и внутренний, задний двор этого дома — руины.
Не чистые, благородные руины заброшенного замка — а руины жилья, населенного людьми и лошадьми, которым здесь и тесно и душно.
Особенно характерен в этом отношении задний двор.
И на другой день артисты и артистки, товарищи покойного, пришли сюда поклониться его праху.
Изящные дамы, одетые по последней моде, прошли по первому, более благообразному двору, скрылись под мрачной аркой, ведущей на задний двор, прошли мимо кучи грязной соломы, еще мимо кучи, мимо желтого облезлого здания каталажки с железными решетками в тусклых окнах, мимо конюшен, в самую глубь заднего двора, где приютилось крошечное здание часовни, обыкновенно занятой поднятыми на улицах и «неизвестно кому принадлежащими трупами».
На этот раз, положительно на счастье близких людей, в часовне стоял только один гроб — их товарища по сцене.
Обмыли покойного, одели, возложили венок.
Пришел батюшка.
Горячо молились за панихидой артисты. Эти вечные странники особенно понимали, особенно чувствовали своим сердцем такую смерть, такую обстановку.
Задний двор. Полицейская часовня. И лавровые венки.
А на другой день отпевание в соседней церкви.
Родные — южане не оставили в Москве тело покойного, они решили увезти его домой.
С севера дальнего в сторону южную.
«Ничего»
Я беседовал с известным Клофачем, моим старым добрым знакомым по Балканскому полуострову. Он только что вернулся с войны и зашел ко мне поделиться впечатлениями. Много интересного порассказал мне этот талантливый чешский публицист, европейски образованный человек. Более всего его поразило в русском лагере одно слово:
«Ничего»,
— Это — удивительное слово, и в нем непоколебимая сила русская.
— После боя под Хайченом я шел пешком среди отступающих солдат, — рассказывает он. — Жара — 53 градуса, воды ни капли целый день. Солдаты едва передвигают ноги, томясь от жажды под жгучими лучами, а шутки между ними не прекращаются.