— Как жаль, что у меня нет пластыря, — проворковала она. — Я перевязала бы вам рану. У вас весь палец в крови.
Адвокат подхватил ее реплику и выступил вперед.
— Сограждане! — крикнул он и от напряжения поднялся на цыпочки. — Борьба за свободу нанесла нам свежие раны. Сейчас, по вашему желанию, зазвучит гимн, которым народ приветствовал героя борьбы за независимость всякий раз, как он…
— Что такое! Какой там еще гимн! — взвился Галилео Белотти.
— На что он мне сдался, твой гимн! — крикнул булочник Крепалини. — Мне ложу подавай! Зря, что ли, я уплатил за шестерых!
— Хорошо, что сказали, Крепалини! Надеюсь, я знаю свой долг! — откликнулся адвокат.
— Ничего ты не знаешь, шут гороховый!
Адвокат вздрогнул. Казалось, весь зал перешел на сторону его брата. Везде слышался смех и злорадное хихиканье; кто-то пронзительно свистнул… Мертвенно бледный адвокат беззвучно лепетал какие-то извинения и, быстро-быстро расшаркиваясь во все стороны, пятился в глубину ложи. Докторша с ужасом наблюдала это отступление, пока он, последний раз дрыгнув ножкой, не скрылся за дверью.
«Что, собственно, случилось? — спросил себя адвокат, очутившись один и вытирая вспотевший лоб. — Что на них напало? Только что они на руках меня носили… Кто же это мне вредит? А Йоле — ведь я уже считал ее своей! О насмешница судьба!»
Его качало и швыряло о стены узкого фойе. Каждую минуту могла открыться дверь, и тогда все стали бы свидетелями его слабости! Он бросился вниз по лестнице; с каким наслаждением он вырвался бы отсюда — но и там, на улице, поверженного ожидало только злобное любопытство. На цыпочках проскользнул он в коридор налево, крадучись, открыл дверь в свою ложу… Сестра его как раз говорила аптекарю:
— У нашего адвоката одни женщины на уме. Да будь он даже министром, они вертели бы им как вздумается, и это бы плохо кончилось. А вот и он! — Она встретила его с ворчливым восхищением. — Так тебе и надо, адвокат! Конечно, их зло взяло, когда они увидели тебя с хорошенькой дамочкой! Говорила я — доведут тебя женщины до беды!
Верный друг Аквистапаче сжал его руку, но адвокат, кряхтя, опустился на неосвещенный конец скамьи.
— Адвокат заткнет дону Таддео глотку! — сказал рядом восторженный голосок, и юная Амелия с обожанием посмотрела на дядю. Он рассеянно кивнул ей: так в тяжелую минуту человек рассеянно глядит на тихую воду, на нежно пахнущий цветок или какое-нибудь другое милое явление бессознательной природы.
— Чувства народа переменчивы, — изрек он. — Все великие люди испытали это на себе.
Над его головой послышались осторожные шаги: это вернулся к себе в ложу супрефект, синьор Фьорио. Горожане почтительно перешептывались: вот это настоящий государственный муж, как искусно устранился он от партийных раздоров. Галерка держалась другого мнения, здесь супрефекта называли трусом. Многие шикали, но вот раздался иронический возглас синьора Джоконди:
— А как же «Бедная Тоньетта»?
— Правда, куда они девали «Бедную Тоньетту?» — подхватила галерка, а из стоячих мест партера донесся голос Галилео Белотти:
— Довольно с нас этого шутовства!
— Маэстро! Маэстро!
Галерка топала.
— Половина десятого! Мы ждем целый час, — заявил коммерсант Манкафеде.
На другой стороне синьора Полли жаловалась:
— Эти актеры издеваются над нами.
Чтобы угодить супруге, Полли засвистел. Теперь свистели во всех концах зала.
— Даешь «Бедную Тоньетту»!
«Нужна мне ваша «Бедная Тоньетта»», — думали адвокат Белотти и отставная невеста Розина Джоконди.
— Маэстро! Маэстро!
И вдруг тот показался из дверцы под сценой.
Его встретили ироническими хлопками и криками «а-а-а!»
Он шел, сутулясь, не зная, куда деть руки, белый, как мел.
— Бедный молодой человек, — умилялись дамы.
«Канальи! — думал он. — Они не представляют себе, что я перенес за этот час. Они безобразничают битый час, а ты стой за темной кулисой и мучайся, как бессловесный скот! А потом вызывают тебя, чтобы встретить свистом…»
Он взобрался на свой стул, постучал палочкой и, теребя жидкую бородку, обвел глазами оркестр.
— Ноноджи, в моем присутствии всякие разговоры прекращаются… Синьор Цампьери, следите за вашими квинтами!
«Он обязательно соврет, как всегда, — думал капельмейстер. — Все заняты не тем, спектакль начинать немыслимо, почему я не бросаю палочку и не ухожу?.. Достаточно посмотреть на эту публику…»
Он невольно оглянулся.
«…Для кого только писал свою оперу маэстро Вивьяни! Нас немного, нам следовало бы жить в затворничестве. Народ нас не слышит…»
— Альфо! — прохрипел он яростным шепотом. — Если ты не оставишь в покое литавры, я не знаю, что с тобой сделаю! — И очень тихо добавил: — Голубчик Мандолини, приветствую вас.
Он оставил в покое свою бородку и поднял левую руку. В поднятой правой руке замерла его палочка. Капельмейстер затаил дыхание: среди глубокой тишины ему показалось, что стул его воспарил ввысь.
«Ничего из этого не выйдет, обязательно что-нибудь помешает!»
— Гимн! — послышался с галерки какой-то пьяный голос. — Мы требуем гимн!
— Долой его! Долой!
— Аллебарди, вы еще узнаете, каково иметь со мной дело! — Капельмейстер накинулся на него с таким лицом, что обойщик, опустив глаза, уселся со своим тромбоном как следует.
…Наконец палочка пришла в движение.
— Это еще что? Увертюра? — заворчал Галилео Белотти. — Мы пришли сюда смотреть!
И, словно повинуясь его приказу, уже на третьем такте занавес раздвинулся.
Галерка затаила дыхание. Но постепенно то тут, то там раздался шепот:
— Чего им нужно? Ага, вина! Вон те двое поженились, а остальные — провожатые… Слышишь, поют точь-в-точь как в Поццо сборщицы винограда. Будто нам для этого нужны актеры! Ну эти-то, конечно, лучше понимают свое дело. Ох, и как еще понимают! Слышишь, Феличетта, какие голоса? Вот уж не думала, что эта белобрысая жердь еще на что-нибудь способна, а не только с мужчинами валандаться… Эх, музыка-то наяривает. Особенно Аллебарди старается. У меня и сейчас звон в ушах, хотя они уже замолчали и поют только дети. Будто гроза отгремела и теперь птички чирикают… Погляди, Нинетто, миленький, ведь это же Карлино Кьяралунци впереди. Ты бы и сам мог стоять там и поздравлять эту парочку! Давай похлопаем им.
— Браво! — Старый толстяк Цеккини подтолкнул локтями своих собутыльников, сгрудившихся в стоячих местах партера. — Вон и тот старый хрыч тоже времени не теряет. Держись, дружище, не подкачай!.. И говорит он им все как оно есть, этот старикан: плодитесь, детки, и растите мне внуков. Молодец, папаша!
Стоявшие впереди арендаторы объясняли друг дружке:
— Не разберешь, что к чему… Ага, он хочет, чтобы усадьба осталась у них в роду. Сразу видно разумного человека… Ну вот еще, обязательно баба должна впутаться. Что ей нужно от молодого? Видите ли, лучше б он на ней женился. А как же тогда дом? Хотя, конечно, эта посмазливее той.
— Уж очень она на Италию смахивает, — заметил в своей ложе хозяин гостиницы Маландрини. — Теперь она подсылает к нему знакомых парней: Тоньетта будто ему изменила. А ведь сама изменила барону с адвокатом и другими.
— Да замолчи ты! — сказала синьора Маландрини и уперлась подбородком в воротник, отчего лицо ее стало похоже на вареную свеклу. — Замолчи! Ты сам не знаешь, что говоришь. Станет барон заглядываться на такую…
И вдруг прикусила язык.
«Что это я болтаю? — подумала она. — Это музыка так действует. Тут не заметишь, как голову потеряешь и проговоришься».
На галерке слышалось хихиканье.
— Ну и девушки! Подошли к окошку и заглядывают в спальню молодых. Только зря вы на Тоньетту наговариваете. Эта беленькая всех лучше, она бросает цветок на постель. А теперь и другие бросают цветы. Но что это мне как грустно, прямо реветь охота?
Мамаша Парадизи с дочерьми тоже проливали слезы, а вдова Пастекальди рыдала, как ребенок.
— Ничего. Это от музыки, — успокаивал ее адвокат.
— Но ведь постель теперь больше на гроб похожа, а они оба еще так молоды.
— Так молоды!
Чезира Джоконди склонила свой длинный нос к уху сестры.
— Наверно, Тоньетта так же капризничала насчет мебели, как ты, — вот и у нее все сорвется, увидишь.
Лауретта и Тео с виа Триполи растроганно кивали друг другу, и только долговязая Рафаэлла краешком глаза вела меткий огонь, беспокоя толстяка арендатора, стоявшего за ее плечом. Мамаша Фаринаджи, всхлипывая ей в затылок, шепнула:
— У тебя сердца нет!
Синьора Камуцци обернулась к супругу, который, войдя в ложу, пожелал узнать, в чем тут дело.
— Молчи, у тебя сердца нет.
И она снова впилась глазами в своего тенора.
Она смотрела, не отрываясь. Он стоял с Тоньеттой перед деревенским домиком, утопавшим в зелени и цветах, но, когда он обнял ее за талию, синьора Камуцци опустила веки и с горечью поджала губки. Прядь его длинных гладких волос отделилась и то и дело падала ему на лоб и широкую крутую переносицу. От белой одежды он казался бледнее обычного, и эта бледность и несмеющийся взгляд черных глаз говорили о том, что среди полноты счастья, в толпе веселых гостей, на него одного пала тень неумолимой судьбы.
Но вот, услышав, как товарищи злословят о его жене, он бросается к ним. Происходит словесная стычка, он кусает себе пальцы; потом, выпрямившись, отделяется от других и выходит на авансцену… После бурного нарастания действие останавливается. Он поет свою арию: «Я обманут, сегодня мне суждено любить вероломную, познать счастье с обманщицей, а завтра я встречусь с ее возлюбленным, и счастье уйдет…»
«Счастье уйдет, — думала синьора Камуцци. — Почему он тогда не вернулся? Ведь он говорил, что я прекрасна, что он любит меня. Я обещала спуститься в темный чулан под лестницей, пусть проберется туда после обеда. А он так и не пришел. И вместо меня, говорят, любит других: баронессу, и Маландрини, свою хозяйку, и даже мамашу Парадизи. Ну что ж, мне нужна не верность, а хоть немного счастья. Мой муж мог бы умереть; я могла бы уехать из этого города, где никто меня не понимает… Но скорее я сама умру, так и не изведав счастья; я всех, всех ненавижу: его за то, что он не захотел мне помочь, и Камуцци за то, что он стоит у меня на дороге…»