Стоит легкий морозец, ночью выпал снег; куда хватает глаз, всюду сверкают сугробы, и на белом поле чернеет войско. На расстоянии двух полетов стрелы за первым отрядом идут воины пана Гинека из Дубы, за ними в таком же отдалении славная конница пана Путы, еще дальше — пан Ярослав со своими лучниками.
А гонец Завиша уже стоит у ворот Праги, и в городе великое смятение.
— Боже мой, кастелян! Наш владыка, епископ Тобиаш, доверил ключи тебе… Как ты поступишь? Будем ли мы защищаться? Иисусе Христе, я всего лишь архидиакон, жалкий латынщик, не разбираюсь я в военных делах! И зачем только милостивый пан епископ почтил меня своим доверием? Правда, это сделало меня безмерно счастливым, но мог ли я предположить, что этот слуга дьявола, Завиш, подоспеет сюда из такой дали? Повторяю — я возлагаю решение на тебя, кастелян! Жду, что ты присоветуешь, да отправлюсь молить для тебя милости у Того, Кто внушает добрые мысли…
— Э, — отвечал кастелян, которого королева склонила на сторону Завиша. — Если тот, кто подходит к стенам города, — слуга дьявола, то достаточно поднять крест, и побежит он от вашей милости так проворно, что узка ему будет и широкая дорога!
— Каноники полны отваги, сказал архидиакон. Тот размахивает мечом, этот пробует пальцем, хорошо ли натянута тетива…
— Тогда будем защищаться, молвил кастелян, ибо, слыхал я, один каноник стоит десятерых капелланов, а один капеллан — десяти тысяч славных простофиль, летом и зимой готовых умереть за добрую власть.
— Что еще скажешь?
— А больше ничего. Отваги у нас столько, что она так и брызжет, однако имей мы к тому же лишних три-четыре сотни воинов, дела наши были бы куда лучше. При этом я еще ни слова не сказал о съестных припасах, ибо это долгий разговор.
Тут кастелян, оставив озадаченного архидиакона, поспешил к городским воротам, однако вовсе не для того, чтобы воспрепятствовать Завишу.
Когда он придержал коня перед толпой растерянных горожан и воинов, которых было у него чертовски мало, раздались три громовых удара в ворота, так что те чуть не расскочились надвое.
— Эй вы, по ту сторону, хорошо ли вы меня слышите?! В третьем часу королева въедет в эти ворота, и пан Завиш приказывает вам приветствовать свою государыню! А ну-ка, сильны ли ваши глотки? Умеете кричать славу? Крикните на пробу да полным голосом, во всю Мочь! Да не так тихо! Не так испуганно! Гром и молния, не слышу, чтобы кто-нибудь отозвался! Боюсь, ваш епископ, тихоня, привил вам дурные манеры!
Когда отзвучала эта речь, какой-то шутник взобрался на стену и помахал рыцарю Завиша своей шапкой.
— Гляньте! — вскричал этот шутник. — Птица радости и голубь мира! Клянусь честью! Не моя вина, что у него одно лишь перо, да и то не голубиное, а выросло в хвосте боевого петуха! Эй, ваша милость, которая стоит там, ноги в снегу, голова в огне, — этим я не хочу сказать, что мы, люди епископа, воинственны, и вовсе не утверждаю, что петух подходящая птица для епископского герба!
— А ну веселей, веселей! — закричал рыцарь и, расставив ноги, приказал ударить в середину ворот тараном, который приволокли четыре — шесть десятков добрых молодцов.
— Никто не спорит, не возражает, но дозвольте нам, господин рыцарь, выпустить несколько стрел, просто так, и отправить на тот свет с полдюжины ваших здоровяков! Дело в том, что горожане не любят видеть у себя панов, а епископ, наш владыка, каждый день укреплял в нас такой вкус, в особенности по отношению к высокородному Завишу! Повторяю, нас наняли сражаться, и тот, кому дорога жизнь, пускай отойдет от ворот! Эй, начинаем!
Сказать-то легко, а вот арбалеты, и так-то тяжелые, становятся и вовсе не в подъем, когда не помогает надежда. Вот в сечи другое дело! Тогда остервеняешься и бьешься как бешеный но до того, как прольется алая жидкость, люди не очень-то жаждут битв. По крайней мере не жаждут их те, кто трезвым рассудком угадывает, чем дело кончится, и что, как ни крути, а им же и достанется на орехи, и что их господин — крохобор и сквалыга. Одним словом, в Пражском граде достаточно было противников Завиша, зато гарнизон кастеляна не обнаруживал никакого рвения в обороне. Когда же на сторону Фалькенштейна переметнулось несколько дворян, вызвав пущее расстройство в рядах осажденных, наш милый Завиш вступил-таки в Прагу и именно в третьем часу дня.
Из окон свешиваются разноцветные ткани, вся улица черна от еловых и пахучих сосновых веток. Окруженный дворянами — все нарядны сверх меры, на шлемах развеваются перья, — проехал Завиш от ворот до первых домов. Тут он сошел с коня. Отбросил щит, снял стальные рукавицы, шлем и отдал их оруженосцу. С непокрытой головой и обнаженным мечом ждал он королеву. Она приблизилась, и Завиш преклонил колено в снег и поцеловал ей руку.
После этого уже оруженосцы, девы, дамы, пажи, все, у кого искрятся глаза, кого не обглодала старость до мозга костей, мужчины, веселые песенники и добрые ребята, влюбленные в этот прекрасный мир, — все надрывали глотки, выкрикивая королеве тысячи приветствий. И королева того заслуживала, ибо была добра, благородна и высока духом. Один взгляд на нее и на ее друга трогал душу и наполнял сердца нежностью. После ужасов голода и после тощего правления епископа, который, словно тлеющий уголек, перебрасывал с ладони на ладонь одну какую-нибудь мыслишку, который вечно морщил лоб и не знал, с какой ноги ступить, люди увидели наконец рыцаря и даму без страха.
И долго еще после того, как горожане разошлись по своим очагам и в Пражском граде запылали лучины, — долго еще можно было видеть женщин, перебегающих через улицу к соседкам, которым повезло видеть королеву. Долго еще торчали на углах юные пажи с пальцем во рту, ослепленные виденным. Они и мороза не чувствовали, и снег им был нипочем. Их обуяли мечтания.
Голод, и всякие страхи, и епископ, чья шея в морщинах, — все было забыто вскоре после прихода Завиша. А дней через десять вернулся в Прагу юный король Вацлав, и, когда обнял он свою мать, город возликовал вновь.
Епископ Тобиаш и приближенные его краткого правления собираются на полпути из Чехии в Моравию, в монастыре братьев миноритов. В холодной трапезной расселись по тяжелым скамьям. Подали сушеную рыбу. Такой ужин вызывает негодование у епископа, и устрашенный настоятель опускается перед ним на колени. Целует руку, просит святого благословения, а мысль его тем временем обследует кладовую и причитает: «Ах, как ужасно! Наверное, у нашего лентяя эконома нет ничего получше… Боже милостивый, мы питаемся сушеными карпами, и всегда монастырская братия довольствовалась лососями. Чем же угостить епископа?»
Вскоре после этого можно было видеть монастырского слугу, как он карабкается на чердак и по самое плечо сует руку в голубятню. Отвернув лицо и прищурив один глаз, он вытаскивает оттуда две пары пищащих голубят. Тем временем другой слуга где-то в углу конюшни режет петушка и черную курицу. Жалкое угощение, но, видит Бог, монахам ничего роскошнее и не снилось. От воскресенья до воскресенья питаются они лепешками и бобами.
Наступил час ужина, и брат главный кухарь несет на стол курчат, отлично зажаренных, отлично разделанных, вкусно пахнущих. В это время епископ как раз держит речь, выражая свои опасения: он ноет, хнычет, злится, не зная, что предпринять и где искать помощи.
Как подаешь, настоятель?! В одной руке кувшин с вином, в другой сковородка — право, ты смахиваешь скорей на какого-нибудь корчмаря, чем на духовную особу! И я не слышал звона к вечерне! Никто не пел часы, а вот из трубы твоей кухни дым столбом!
И, оттолкнув блюда с курятиной на середину стола, епископ обратился к своим дворянам:
— Друзья, Бог ниспосылает мне чувство смирения. Вижу, нам не победить. Вижу, у Завиша слишком много воинов, и ему удалось прочно завладеть особой юного короля. Таким образом, нам остается только просить о прощении, склонить выи и признать, что власти нашей пришел конец. Этим я, однако, вовсе не советую сложить оружие. Почему? Да потому, что знаю доброго покровителя, который может играючи рассеять войска Витековича, не я не назову его, ибо если я боюсь Фалькенштейна, то опасаюсь и того, кто желал бы поспешить нам на помощь.
— Епископ Тобиаш, кто же этот покровитель, которого ты опасаешься?
Имя его у всех у нас в мыслях, но если вы настаиваете, чтобы его произнес я, слушайте: быть может, кому-нибудь из дворян спросить совета у короля Рудольфа Габсбургского? Да? Нет? Да?
— Седлайте коней, — сказал пан Сезима из Красова. — Отправляйте посланца к Габсбургу по приказу епископа; он, садясь за стол, высказал, что у него на душе!
Тут Тобиаш вскочил и резко выкрикнул:
— Нет, нет! Ничего такого я не говорил! Я ничего не приказывал! Я только спрашивал совета!
— Ба, — возразил Сезима, время не терпит; седлайте коней, как повелел епископ!
И два посланца отправились в Рейнскую землю к королю Рудольфу, а епископ с устрашенной душою, без всякого аппетита и настроения назло поел сушеной рыбы.
В ту пору у Рудольфа Габсбурга были затруднения в собственной стране. Он стремился закрепить за своим родом владычество над Рейнской областью и над Австрией, и ему важно было, чтобы Чехия оставалась слабой и дурно управляемой. Прослышав, что Фалькенштейн, которого он знал как человека безмерно решительного, выдвинулся вперед, — тотчас понял, какие помехи может чинить ему этот вельможа (не останавливающийся ни перед чем). И увидел Габсбург, что чешские дела выскользнули у него из рук, и созвал своих советников и исповедников, чтобы обсудить с ними положение.
— Король, — сказал один из советников, ничего дурного для тебя я в этом не вижу. Я уверен, ты — счастливый король, ибо Завиш, рыцарь, который не поколеблется прибегнуть даже к коварству, полностью тебе предан. Не он ли изменил своему королю и повелителю ради тебя?
— Ах, ответил Рудольф, раз уж мы этого коснулись, не могу скрыть от вас, как гнетет и давит мне душу эта измена!
И Рудольф вздрогнул. Он был человек набожный. Измена, низкие интриги и мятежи оскорбляли его христианские чувства. Он сложил ладони словно к молитве и задумался о мере своего участия в прегрешении Фалькенштейна. Задумался о далекой Чехии. Внутренним взором видел он славного короля, видел и Завиша, жаждущего гибели своего