Король окинул свою свиту взглядом. Отметил, как силятся все придумать что-нибудь веселенькое, да безуспешно! Напрасная суета! Сумасшедшая была скачка! Свитские растеряны, и каждый прячется в панцирь своей шкуры. Воцарилась гробовая тишина. Слышно лишь побрякиванье сбруи, дыхание лошадей, покашливание да крик ворона. В это мгновение белочка, разбуженная солнечным светом, перескочила с ветки на ветку. Король улыбнулся, протянул к дереву ладонь, и, словно по этому знаку и по воле случая, на тропу, прямо к королевской дружине выбежал из лесной. чащи Кмитас. Он не походит на обычных людей. Одежды его сшиты из шкур, космы растрепаны, руки и бедра у него могучие, словно у медведя. Кмитас слыхом не слыхивал ни о каком чешском короле. Ведать, не ведал, думать не думал, он просто веселился! Прыгнул и, корчась со смеху, мигом повернулся налево, а потом — направо. И не успел король глазом моргнуть, взлетел на ветви и, точно так же, как белка, легко управляя своими членами, начал прыгать с дерева на дерево и орать во все горло.
Король, подивившись такому чуду, дал знак псарю, державшему гончих, спустить с привязи одну из собак. Пес, дрожа от нетерпения схватить скачущее существо, в великой ярости сорвался с цепи, однако едва он настиг свою жертву, Кмитас выскочил ему навстречу и ударом кулака убил наповал.
— Ах, — воскликнул владыка, — в жизни своей я не видывал ничего подобного! Уж не дьявол ли это? Да непохоже. В уголках его губ таится улыбка, а дьяволы не улыбаются.
Меж тем мазовецкий вельможа, не ведавший, что у людей, обитающих в его лесах, водятся такие странные привычки, выспрашивал у егерей, кто этот прыгун. Прознав, что зовут прыгуна Кмитас, вспомнил он встречу у монастыря, непринужденно обратился к королю и, ничего не выдумывая, просто рассказал ему о приключениях Кмитаса. После того как недоразумение развеялось, дружина повеселела и взбодрилась.
Кмитас тем временем стоял, вытаращив глаза. Когда же он осмелел, какой-то слуга оттащил его в сторонку и зашептал:
— Хам, негодник, паршивый сын паршивого отца, там сейчас говорят о вашем хамском отродье и о твоих проделках. А ведет расспросы сам король! Король! Король! Ты что, в первый раз слышишь это высокое имя и в твоей дурьей башке нет никакого страху? А твои когти так и не отцепятся от дерева? Спускайся вниз! Да смотри у меня не балуй, а не то схлопочешь!
Кмитас рассмеялся в ответ, и если прежде выкидывал веселые коленца, то теперь пустился просто в сумасшедший пляс! Милостивый государь бросил ему какую-то монетку, вынув ее из кошелька прислужника, и молвил, обратясь к мазовецкому вельможе:
— Много в твоих лесах всякой живности, но с этим человеком не сравниться ни рыси, ни дикой кошке!
— Ах, — ответствовал вельможа, — человек, который вызвал твое удивление, всего лишь бедняк. Он принадлежал мне, наверное, даже платил какие-то подати, однако теперь, когда ты остановил на нем свой взор, яви милость, дозволь присоединить его к твоим погонщикам, чтобы ходил он в их ряду самым последним, ибо, хоть и убог он, и ничтожен, а все же проявляет ловкость во время охоты. Может, когда и пригодится, может, и повеселит тебя своим кривлянием.
Речь вельможи была чересчур пространной, и король не дослушал ее до конца. Его мысль увлекла более высокая цель, он тряхнул головою, подзывая кого-то из господ, заговорил с ним о папе и совершенно запамятовал, что слуги меж тем привязывают к седлу человека.
СПОР СВЯЩЕННИКОВ
Назавтра король увидел Кмитаса во дворе. Он был связан. Сидел, опираясь на сваю. Королю не хотелось, чтобы у него на глазах торчал нехристь, и он сделал крестоносцам знак окрестить его.
Тут один священник, из ордена Немецких рыцарей подхватил несчастного и, приговаривая святые слова, собирался уж в присутствии дьякона Разека вылить ему на голову немного воды.
— Оставь свою затею, брат! Не произноси святых слов, вылей обратно в чан святую воду, которой ты намеревался его окропить! Не оскверняй святого обряда, ибо — и это верно так же, как то, что я жив и жажду спасения, — этому бедняге однажды была уже явлена подобная милость. Он крещен! Я тот человек, кто свершил это святое таинство, я его исповедовал и знаю, что с ним приключилось.
— Мой набояшый брат, — сказал тут толмач, — я перетолмачу тебе то, о чем ведет речь крестоносец. Его слова звучат так: слышу, ты глаголешь об уже явленной милости, но кто одаряет милостью, кроме Творца и Спасителя? А как проявляется милость в страшном образе этого бедняги? Я вижу — у него песья голова, а тело — лесного зверя. Он сидит на морозе, и мороз ему нипочем, он двигает своими членами, как животное, порой разражается хохотом, но что касается молитвы или требы, то ничего подобного я от него не слышал.
— А что сказал король? Разве не приказал он пустить нехристя к слугам-христианам, но сперва очистить его, совершив святое крещение? Ей-Богу, не в моих правилах противиться воле владык и следовать воле безумца.
Когда толмач смолк, отмахнулся крестоносец от дьякона и, не обращая более внимания на его вопли, сделал так, как было ему велено.
Дьякон Разек стоял сам не свой. Он был слишком молод, привык к послушанию, привык почитать всех братьев ордена и лишь однажды усомнился, вполне ли согласуются их действия с Божескими Заповедями. Что было делать? Чувства его раздваивались, смирение и гнев просились на язык. Он начал заикаться, не мог вымолвить ничего определенного, не умел толково и связно высказать свое мнение.
Вспомните, какие испытания ниспосылаются человеку! Снизойдите к людским слабостям — к желанию победить, к жажде битвы. Да разве не случалось тысячекратно, когда восторженный юноша, отбросив всяческую робость, восставал противу своих пестунов? И пусть даже он обречен на поражение, пусть даже душа его будет веки вечные гореть в геенне огненной — все равно он не уступит. Он отстаивает свою правду. Он готов умереть за нее! И даже когда прекрасная глава слетит с плеч и будет валяться под плахой, в выражении ее губ вы прочтете исповедание веры.
То же самое произошло и с мазовецким дьяконом по имени Разек.
Когда крестоносец отмахнулся от него, разум его взбунтовался, и кровь бросилась ему в лицо. Какой-то миг он еще колеблется. Заикаясь, подыскивает слова, переживает свое бессилие и позор, но этот позор оборачивается необузданным гневом. Вот он вскинул голову, обращает к своим противникам пунцовое лицо, уже ринулся вперед и взъелся на них.
С его губ слетают возмущенные слова. Он ненавидит крестоносцев, ненавидит короля. Едва ли не клянет Оломоуцкого епископа, который, вспоминая о немецких замках, так замечательно обходился без латыни. Ах, великий, великий грех совершает дьякон: нищий Кмитас ему милее благородного епископа, которого он заталкивает в один мешок с крестоносцами!
— Далеко заходишь, дьякон! Ты слишком маленькая козявка, чтобы говорить все, что приходит в голову. Ведь заступничка-то у тебя нет!
Как так? Я, каноник Пражского капитула, все чешские священники подтвердят: Разек — хороший дьякон! Кроме того, я утверждаю, что молитва одного послушника равноценна молитве другого. Нет между ними различия, разве что когда речь идет о страстности. Я утверждаю, что речь епископского поверенного, которой он приветствовал крестоносцев, была фальшива. Утверждаю, что священники, говорящие на одном языке, не вправе злоумышлять против священников, говорящих на ином языке. Утверждаю, что посрамления священника ради христианин был окрещен вдругорядь.
И расступились монахи и священники на две стороны. На одной остался ландмистр и епископ Оломоуцкий со своим поверенным и, понятное дело, все крестоносцы.
На стороне другой остались приор Бялостоцкого монастыря, а вместе с ним — все священники польские, и все священники чешские, и, наконец, молодой послушник Якуб по прозванию Свинка, который в свое время станет знаменитым.
ДОРОГА В ЧЕХИЮ
Король дал знак, и войско двинулось в путь. Тут подскочили прислужники, сняли с Кмитаса путы, набросили на шею удавку, и Кмитас зашагал вперед. Дорогою один добряк взялся обучать его учтивости. Другой во время переходов читал ему «Отче наш», однако, когда наступала пора обедать, все о нем забывали. Это весьма угнетало славного Кмитаса. Не находилось для него ни корочки, ни косточки, так что он со скуки — равно как и от голода — натягивал веревку, которой был привязан к седлу лошака. Человек и животное хлебнули лиха: один тянулся к котлу, другое нипочем не желало оставлять свою кормушку.
На марше Кмитасу приходилось ничуть не лучше. У одних наемников болтались на поясе куры, по спинам других колотили куропатки и зайчишка, а на пустой желудок это преотвратное зрелище. Кмитас предпочитал уткнуться взглядом в землю. Следил он за поклажей, и не было для него ничего милее, когда лопался какой-нибудь из мешков и на снег просыпались мука либо шкварки. Черт побери! Если бы не безалабернрсть слуг и вечный свербящий зуд, от которого дергается кожа у королевских кобыл, Кмитас, возможно, не перенес бы этого похода.
Войско спешило. Плодородные усадьбы, богатые монастыри, худо охраняемые замки — гвсе это король обходил стороною, и Кмитас не мог постичь смысла таких действий. Вдыхая аромат изобилия, витавший над конницей, он каким-то непостижимым чутьем угадывал, что поход оказался удачным, чуял воодушевление, охватившее войско, улавливал звуки сражений, видел зарева пожаров, слышал Божественное пение, однако в его сознании все это не складывалось в цельную картину.
Лишь на тридцатый день Кмитас понял, что король с войском повернули назад, покидают его родные пределы. И тут напала на него тоска. Сердце разрывалось от горя, и в утробе дал о себе знать какой-то особый голод. Потерялись из виду леса, местность изменилась, всадники увязали в грязи, и Кмитасова голова стала легкой, словно во сне, и чудилось ему, будто он возносится на небо.
Много дней прошагал Кмитас следом за лошаком, много бессонных ночей провел у сваи походного стана. Когда же подошел конец пути, когда в полусне-полуяви день у него уже не отличался от ночи, а ноги были разбиты, королевские войска приблизились к Праге.