ке, занятиями женщин и девушек в замке различными ремеслами и личной дворовой службой. Но как только крестьянин превращался в крепостного, а этот последний юристами, исходившими из римского права, приравнивался к римскому рабу, господин-помещик начинал петь совсем на другой лад. Поддерживаемый юристами в судах, он требовал теперь от крестьянина отработок в неограниченных размерах, сколько, когда и где ему вздумается. Крестьянин должен был по первому требованию помещика отбывать барщину, возить, пахать, сеять, жать, хотя бы при этом он запускал собственное поле и оставлял собственный урожай гнить под дождем. Точно так же и платимый им зерном или деньгами оброк взвинчивался до самых крайних пределов.
Но этим дело не кончалось. Не менее благородному владетельному князю — а к востоку от Эльбы таковые были повсюду — также нужны были деньги, много денег. За то, что он позволял дворянам закабалять своих крестьян, дворяне позволяли ему облагать этих же крестьян государственными податями — сами-то дворяне были, разумеется, свободны от уплаты податей! И в довершение всего тот же владетельный князь санкционировал фактически уже происходившее превращение прежнего права феодала-землевладельца председательствовать в давно упраздненной феодальной судебной курии свободных крестьян в право творить вотчинный суд и пользоваться полицейской властью в поместье; в силу этого помещик сделался не только полицейским начальником, но и единственным судьей над своими крестьянами даже в собственном деле, так что крестьянин мог жаловаться на помещика только самому же помещику. Таким образом, последний в одном лице был и законодатель, и судья, и исполнитель приговора, являясь в своем поместье совершенно неограниченным властелином.
Это унизительное состояние, подобного которому нельзя было найти даже в России, где крестьянин все же имел свою самоуправляющуюся общину, достигло своего апогея в период между Тридцатилетней войной и спасительным поражением при Йене[278]. Бедствия, причиненные Тридцатилетней войной, позволили дворянству завершить закабаление крестьян; запустение бесчисленных крестьянских хозяйств дало возможность беспрепятственно присоединить их к доминиуму рыцарского поместья, а возвращение к оседлому положению населения, которое военными опустошениями насильственно было доведено до бродяжничества, давало дворянству удобный предлог для прикрепления сельских жителей к земле в качестве крепостных. Но и это удовлетворило дворян не надолго. Ибо едва стали кое-как зарубцовываться в течение ближайших пятидесяти лет страшные раны, нанесенные войной, едва начали вновь обрабатываться поля и население стало увеличиваться, как у благородных феодалов-землевладельцев снова пробудился аппетит на крестьянскую землю и крестьянский труд. Господский доминиум не был достаточно велик, чтобы поглотить весь труд, который еще можно было выколотить из крепостных — в данном случае выколотить в буквальном смысле слова. Система перевода крестьян на положение безнадельных крестьян, крепостных батраков блестяще себя оправдала. С начала XVIII века эта практика приобретает все больший размах: она носит теперь название «сгон крестьян» [«Bauernlegen»]. «Сгоняют» столько крестьян, сколько возможно, смотря по обстоятельствам; сначала еще оставляют такое их количество, которое требуется для выполнения повинностей с конной упряжкой, а остальных обращают в безнадельных крестьян (Dreschgartner, Hausler, Instleute[279] и других, носящих подобные же названия), которые за хижину и небольшое картофельное поле должны были из года в год трудиться до изнеможения в поместье, получая нищенскую поденную плату зерном и в совсем ничтожных размерах деньгами. Там, где господин-помещик был достаточно богат, чтобы пользоваться своим собственным рабочим скотом, «сгоняли» и остальных крестьян, а их гуфы присоединяли к господскому хозяйству. Таким образом, все крупное землевладение немецкого дворянства, особенно же ост-эльбских дворян, образовалось из награбленной крестьянской земли, и если эта земля будет отобрана у грабителей без всякого возмещения, то и тогда они еще не вполне получат по заслугам. Собственно говоря, с них самих следовало бы еще дополнительно взыскать возмещение.
С течением времени владетельные князья стали замечать, что эта система, столь выгодная для дворянства, совершенно не отвечает их собственным интересам. Крестьяне платили государственные подати до того, как их согнали с земли; после же присоединения гуф к свободному от податей доминиуму государство не получало с них ни полушки, а от вновь поселенных безнадельных крестьян разве только жалкие гроши. Часть согнанных с земли крестьян оказалась излишней для помещичьего хозяйства и была просто выброшена вон; эти крестьяне стали, таким образом, свободными, то есть свободными, как птицы, нищими. Сельское население сокращалось, а с тех пор как владетельный князь начал пополнять свое дорогостоящее наемное войско более дешевым рекрутским набором среди крестьян, это ему было далеко не безразлично. Так на протяжении всего XVIII века издаются, особенно в Пруссии, один за другим указы, имеющие целью приостановить сгон крестьян с земли. Но эти указы постигла такая же участь, как и девяносто девять сотых той необозримой макулатуры, которая со времени капитуляриев Карла Великого[280] выходила из-под пера всех германских правительств; они так и оставались на бумаге; дворянство обращало на них мало внимания, и сгон крестьян с земли продолжался.
Даже грозный урок, преподанный великой французской революцией упрямому феодальному дворянству, напугал его лишь на короткий срок. Все оставалось по-старому, и то, что не удалось Фридриху II[281], тем менее могло удаться его слабому и недальновидному племяннику Фридриху-Вильгельму III. Но возмездие пришло. 14 октября 1806 г. при Йене и Ауэрштедте все прусское государство было разбито в один день, и у прусского крестьянина имеются все основания праздновать этот день, как и день 18 марта 1848 г., больше, чем все прусские победы от Мольвица до Седана[282]. Только теперь, наконец, отогнанное до самой русской границы прусское правительство начала смутно понимать, что сыновей свободных, прочно владеющих землей французских крестьян нельзя победить при помощи сыновей крепостных барщинников, находящихся под постоянной угрозой сгона со своих дворов; только теперь, наконец, оно заметило, что и крестьянин, между прочим, тоже человек. Теперь-то должны были быть приняты меры.
Но как только был заключен мир и двор с правительством вернулся в Берлин, благородные намерения снова растаяли, как лед под лучами мартовского солнца. Правда, достославный эдикт от 9 октября 1807 г. номинально отменял на бумаге крепостное право или наследственную зависимость (и то лишь со дня св. Мартина 1810 г.!)[283], но в действительности почти все оставалось по-старому. На этом дело и остановилось. Столь же малодушный, сколь и ограниченный король по-прежнему шел на поводу у грабившего крестьян дворянства и в такой мере, что с 1808 по 1810 г. появилось четыре указа, снова разрешавших помещикам — вопреки эдикту 1807 г. — в целом ряде случаев сгонять крестьян с земли[284]. Только когда уже надвигалась война Наполеона с Россией, снова вспомнили, что понадобятся крестьяне, и тогда был издан эдикт от 14 сентября 1811 г.[285], в котором крестьянам и помещикам рекомендовалось в течение двух лет вступить в полюбовное соглашение о выкупе барщины и повинностей, а также и о выкупе у помещика его верховных собственнических прав, причем по истечении этого срока королевская комиссия должна была в принудительном порядке ввести в действие это соглашение в соответствии с установленными правилами. Согласно основному принципу, крестьянин за уступку одной трети своего земельного участка (или за уплату ее денежной стоимости) должен был стать свободным собственником сохранявшейся у него еще после этого земли. Но даже и этот выкуп, предоставлявший такие огромные выгоды дворянству, оставался музыкой будущего. Ибо дворянство тормозило дело, чтобы добиться еще большего, а через два года Наполеон снова появился в стране.
Едва только было завершено изгнание Наполеона из страны, сопровождавшееся беспрестанными обещаниями напуганного короля дать в будущем конституцию и народное представительство, как все прекрасные посулы были снова забыты. Уже 29 мая 1816 г. — не прошло еще и года после победы при Ватерлоо! — была издана декларация к эдикту 1811 г., которая звучала уже совершенно иначе[286]. Возможность выкупа феодальных повинностей была здесь уже не правилом, а исключением: она распространялась только на такие внесенные в поземельные налоговые кадастры (то есть более крупные) пахотные участки, которые наводились в пользовании крестьянских хозяйств в Силезии не позднее, чем с 1749 г., в Восточной Пруссии — с 1752 г., в Бранденбурге и Померании — с 1763 г. [Прусское коварство не знает границ. Здесь оно вновь проявляется даже в дате. Почему взят 1763 год? Только потому, что в следующем году, 12 июля 1764 г., Фридрих II издал строгий эдикт, в котором упорствующим дворянам под страхом наказания предписывалось в течение одного года вновь заселить владельцами на соответствующих условиях крестьянские дворы и участки безнадельных крестьян, подвергшиеся массовому захвату, начиная с 1740 г., особенно же с начала Семилетней войны[287]. (Результаты этого эдикта, если таковые имели место, были, таким образом, вновь уничтожены в 1816 г. к вящей выгоде дворянства.]