Том 22. Истина — страница 102 из 122

И он с дикой злобой обрушился на главу капуцинов. Он не осуждал культ Антония Падуанского, нет, он сам страстно жаждал чуда; ему хотелось, чтобы все люди на земле принесли святому дань по двадцать, по сорок су, тогда бог наверняка поразил бы молнией нечестивые города. Отец Теодоз был просто бессовестный комедиант, он выколачивал деньгу только для себя, не уделяя ни гроша другим служителям божьим, попавшим в нужду. В церковных кружках Антония были сотни тысяч франков, а ведь Теодоз и ста су не уделил своим соседям, сирым Братьям из христианской школы, чтобы хоть немного облегчить их существование. Теперь приношения уменьшались из года в год, жить становилось все труднее, а отец Теодоз отказал в помощи ему, Горжиа, при таких ужасных обстоятельствах, когда какие-нибудь десять франков могли избавить его от великих страданий. Все покинули его, решительно все! Отец Теодоз развратник, спекулянт и мот, не говоря уже о другом дураке и мерзавце, главном начальнике, — он-то и есть главный виновник! Имя отца Крабо давно вертелось у него на языке, он долго не решался его назвать, — до сих пор оно внушало ему страх, но наконец это имя сорвалось с его губ, в своем исступлении он готов был уничтожить, стереть в порошок святыню. Ах, отец Крабо, отец Крабо! Когда-то он был для него богом, Горжиа на коленях служил ему, в своей преданности готовый на все, вплоть до преступления. Отец Крабо был в его глазах самым мудрым, самым мужественным; Горжиа верил, что отца Крабо посещал Христос и даровал ему успех во всех его начинаниях… Он воображал, что отец Крабо оградит его от людского коварства, что с ним он добьется удачи в своих делах, даже самых трудных. И что же, этот обожаемый учитель, ради которого он загубил свою жизнь, этот прославленный отец Крабо теперь отрекся от него, оставил без крова, без куска хлеба. Более того, он уготовил ему гибель, стремился утопить его, как опасного соучастника, от которого надо отделаться. Да, он всегда был чудовищным эгоистом. Ведь это он принес в жертву отца Филибена, который умер недавно в Италии, в монастыре, где его много лет держали в суровом заточении. Отец Филибен — герой, он погиб как жертва; он всегда и во всем повиновался своему начальнику, был предан ему безгранично и расплатился один за все, что ему приказано было выполнить втайне. А брат Фюльжанс — тоже жертва; этот сумасброд и дурень с птичьей головой, в сущности, не отдавал себе отчета в своих поступках, и его вышвырнули совершенно незаслуженно; он где-то погибает в полной безвестности. Да и к чему вся эта низость и неблагодарность? Ведь со стороны отца Крабо не только жестоко — просто глупо бросать на произвол судьбы преданных друзей, которые создавали ему успех. Ведь он подрубает сук, на котором сидит, — неужели он не боится, что кто-нибудь из них наконец, потеряв терпение, поднимет голос и бросит ему в лицо ужасную правду!

— Говорю вам, — крикнул Горжиа, — что, несмотря на свой важный вид и репутацию умного и тонкого дипломата, он невероятно глуп! Надо быть набитым дураком, чтобы так со мной поступить. Но пусть он остерегается! Если я заговорю…

Он осекся, и Марк, ловивший каждое его слово, с живостью спросил:

— Что же вы скажете?

— Ничего, эти дела касаются только нас двоих, и я расскажу о них лишь на исповеди.

Он с горечью продолжал свои разоблачения:

— Вот еще брат Жоашен, который теперь руководит школой Братьев вместо брата Фюльжанса; он тоже креатура отца Крабо — отъявленный лицемер, ловкий и хитрый льстец, который воображает себя невесть каким мудрецом только потому, что перестал дергать за уши своих сволочных мальчишек. И вы сами видите, каких прекрасных результатов он добился: школу скоро придется закрыть за недостатком учеников. Пинками и подзатыльниками — вот как господь повелел воспитывать это мерзкое отродье, чтобы сделать из негодных мальчишек порядочных людей… Коли хотите знать, во всем округе есть только один хоть сколько-нибудь достойный священник — ваш аббат Коньяс. Он тоже в разгар борьбы испрашивал совета в Вальмари, ему, как и прочим, посоветовали проявить возможно больше гибкости и мягкости. Но его не удалось сбить с пути истинного, он скоро опомнился и как истинный праведник камнями побивает врагов церкви; так поступит однажды и господь, когда пожелает заняться земными делами и снова овладеть миром.

В бешенстве он потрясал кулаками, его гневные выкрики нарушали тишину классной комнаты, слабо освещенной керосиновой лампочкой. На мгновение воцарилось молчание, слышен был только шум дождя, хлеставшего в окна.

— Однако, мне кажется, бог покинул вас так же, как и ваши начальники, — не без иронии заметил Марк.

Горжиа взглянул на свою убогую одежду, на иссохшие руки, говорившие о перенесенных им лишениях.

— Да, господь жестоко покарал меня не только за мои собственные, но и за чужие грехи. Да будет воля его, он печется о моем спасении. Но я никогда не прощу людям, которые причинили мне столько зла. Негодяи! На какую ужасную жизнь они меня обрекли, выбросив из Майбуа! Я дошел до нищеты и вернулся сюда, чтобы вырвать у них хотя бы кусок хлеба!

Он умолк, явно не желая распространяться об этом; он был похож на голодного, затравленного зверя, и, глядя на него, легко было догадаться о пережитых им страданиях. Несомненно, начальники посылали его из общины в общину, в самые бедные и глухие уголки, покамест не вышвырнули совсем, как человека, подрывающего авторитет ордена, и теперь, сбросив сутану, он скитался по свету как монах-расстрига. В каких краях он побывал, какие испытал лишения и превратности судьбы, какие позорные совершал поступки, каким порокам предавался, все это было покрыто мраком неизвестности, но легко угадывалось по его огрубевшему, обветренному лицу да по горящему взгляду, в котором таились ненависть и страдание. Вероятно, долгое время он жил на средства, предоставленные ему сообщниками, которым необходимо было купить его молчание и держать его подальше. Он слал письмо за письмом, угрожая им, и тогда получал небольшую сумму, на которую мог протянуть еще несколько месяцев; так жил он, отвергнутый всеми обломок крушения. А потом он перестал получать деньги, все его письма и угрозы оставались без ответа; его бывшим начальникам надоели бесконечные требования, вдобавок они, вероятно, считали, что по прошествии стольких лет он уже не опасен. Да он и сам понимал, что теперь его признания не имели никакой цены и только лишили бы его последней возможности вытянуть у сообщников еще немного денег. Тогда он решил вернуться и стал рыскать вблизи Майбуа, зная, что за давностью закон уже не имеет над ним силы. Долгие месяцы жил он так, таясь от людей, на жалкие гроши, которыми откупались от него обвинители Симона, все еще трепетавшие при мысли о возможном пересмотре розанского процесса. Он был для них живым укором, возмездием, он стучался в их двери как постоянное напоминание об ожидавшем их позоре. Но, как видно, он уж слишком их донимал, и ему все труднее становилось вымогать у них деньги; и сейчас он, конечно, не изливал бы на них с такой желчью поток оскорблений, если бы накануне они снова раскошелились и оплатили его молчание.

Марку все стало ясно. Горжиа лишь тогда выходил из своей норы, когда добытые им деньги были прожиты и беспутно промотаны. Но зачем он пришел сюда в этот ненастный зимний вечер? Несомненно, в карманах у него было пусто, и он рассчитывал извлечь какую-то выгоду из своего посещения. Но какую же именно? И для чего он столь гневно обличал былых единомышленников, в чьих руках он был, по его словам, лишь послушным орудием?

— А живете вы в Майбуа? — полюбопытствовал Марк.

— Нет, нет… живу где придется.

— Я как будто видел вас в Майбуа еще до нашей встречи на площади Капуцинов… С вами был, по-моему, ваш бывший ученик Полидор.

Слабая улыбка промелькнула на измученном лицо Горжиа.

— Да, да, Полидор, я очень любил его. Это был скромный и набожный мальчик. Как и я, он пострадал от людской несправедливости. Его не поняли, обвинили в разных преступлениях и тоже выгнали. Вернувшись сюда, я встретился с ним, я был очень рад; мы бедствовали и утешали друг друга, препоручив себя милости господа нашего Иисуса Христа… Но Полидор молод, он тоже покинет меня, вот уже месяц, как он исчез и я не могу его найти. Плохи мои дела, надо с этим покончить!

У него вырвался хриплый стоп, и Марк невольно содрогнулся, — столько пылкой нежности было в голосе этого старого, опустошенного чудовищными страстями человека, когда он говорил о Полидоре. На миг Марку приоткрылась адская бездна, но Горжиа тотчас же заговорил, с горячностью надвигаясь на него:

— Так слушайте же, господин Фроман, с меня хватит, я расскажу вам все… Да, если вы обещаете выслушать меня, как священник на исповеди, я скажу вам всю правду, на этот раз уж истинную правду. Вы единственный человек, которому я могу открыться, не унизив себя, вы всегда были бескорыстным и честным противником… Выслушайте же меня, но обещайте мне, что никому не скажете ни слова, пока я не разрешу вам предать это гласности.

Марк с живостью перебил его:

— Нет, нет, я не беру на себя никаких обязательств. Я не вызывал вас на откровенность, вы сами пришли ко мне, рассказываете, что вам вздумается. Если вы действительно откроете мне правду, я свободен располагать ею, как мне подскажет совесть.

— Ладно, доверяюсь вашей совести. — Горжиа почти сразу согласился.

Тут он замолчал, и снова воцарилось безмолвие. А дождь все хлестал в окна, ветер с воем проносился по пустынным улицам; лампа горела ровным неподвижным огнем, тонкая струйка копоти поднималась к потолку, в углах сгустились неясные тени. Марка охватило тягостное чувство, этот человек вызывал в нем тревогу и отвращение; он невольно с беспокойством оглянулся на дверь, за которой стояла Женевьева. Слышала ли она? И как, должно быть, ей мучительно вновь переживать все эти былые мерзости!

После долгой паузы Горжиа для вящей торжественности драматическим жестом воздел руки к небу; потом заговорил медленно и сурово.