Том 22. Истина — страница 15 из 122

нутую ему руку.

— Спасибо, друг мой! Немедленно предупреди моего брата Давида и скажи ему, что я невиновен. Он перевернет весь мир, но разыщет преступника, ему я вручаю мою честь и честь моих детей.

— Будь спокоен, — кратко ответил Марк, задыхавшийся от волнения, — я ему помогу.

Тут вернулся комиссар и прервал их разговор; полицейские повели Симона; обезумевшую г-жу Симон пришлось увести под руки из комнаты. Вслед за тем разыгралась чудовищная сцена. Чтобы избежать нежелательного совпадения событий, арест Симона был назначен на час дня, а похороны Зефирена на три. Однако обыск сильно затянулся, и в момент, когда Симона вывели из дома, площадь уже заполнила порядочная толпа болтливых зевак; в порыве жалости они сбежались поглазеть на похоронную процессию. Все эти люди, набравшиеся басен «Пти Бомонтэ», взбудораженные отвратительным преступлением, разразились криками, едва на верхней ступени крыльца показался учитель — гнусный еврей, пожиратель младенцев, которому нужна была для его колдовских дел кровь невинного ребенка, вдобавок освященная причастием. Такова была принятая всеми на веру легенда, которая переходила из уст в уста, приводя в ярость темную, озлобленную толпу.

— Смерть, смерть убийце, святотатцу!.. Смерть жиду, смерть!

У помертвевшего, белого как мел Симона вырвался крик — два слова, которые он с тех пор повторял беспрестанно; то был голос его совести.

— Я невиновен, я невиновен!

В ответ раздался бешеный вой, толпа с криками ринулась к несчастному, готовая растерзать его.

— Смерть, смерть жиду!

Полицейские поспешно втолкнули Симона в карету, кучер с места погнал лошадь вскачь, а Симон без устали громко восклицал, перекрывая крики толпы:

— Я невиновен, я невиновен, я невиновен!

Люди бросились за каретой и провожали ее вдоль Главной улицы злобным ревом. Марк остался на месте, до глубины души потрясенный всем виденным; он вспоминал негодующий ропот, взрывы гнева, угрозы, которые лишь два дня назад та же толпа бросала Братьям при раздаче наград в школе. Двух дней оказалось достаточно, чтобы произвести переворот в общественном мнении, и Марк ужаснулся при мысли, с какой дьявольской ловкостью действовала таинственная рука, сумевшая мгновенно укрыть подлинного преступника за непроницаемой завесой. Надежды его рухнули, он понимал, что истину удалось глубоко спрятать, сковать, что ее собираются навеки похоронить. Им овладело жестокое отчаяние.

Тем временем выстраивалась траурная процессия. Марк увидел мадемуазель Рузер, которую окружали ее ученицы; глядя, как распинают Симона, она не проявляла ни малейшего сочувствия, как всегда сохраняя елейное выражение. Миньо, также находившийся тут с учениками, не подошел пожать руку своему начальнику, и по его угрюмому, смущенному лицу было видно, что в душе его сострадание борется с эгоистическим страхом. Наконец процессия тронулась, направляясь к церкви св. Мартена. Церемония была организована с необычайной помпой, тут угадывались те же многоопытные руки, было сделано все, чтобы разжалобить людей, возбудить в них сострадание и жажду мести. Вокруг маленького гроба стояли одноклассники Зефирена, которые два дня назад вместе с ним впервые причащались. Траурное шествие возглавлял мэр Дарра в сопровождении официальных лиц. За ними шли в полном составе ученики школы Братьев во главе с братом Фюльжансом и его тремя помощниками — братьями Изидором, Лазарусом и Горжиа. Все обратили внимание на озабоченность брата Фюльжанса: он беспрерывно суетился, всем распоряжался, давал указания даже ученицам мадемуазель Рузер, словно и они находились в его ведении. Кроме того, тут были капуцины с их настоятелем отцом Теодозом, иезуиты из коллежа в Вальмари со своим ректором отцом Крабо, понаехавшие отовсюду священники, — такое стечение облачений и сутан, что, казалось, церковь мобилизовала все свои силы, чтобы обеспечить себе победу и заявить права на крохотное окровавленное и оскверненное тело, окруженное такой пышностью. Повсюду в толпе слышались рыдания, взлетали разъяренные крики:

— Смерть жидам! Смерть жидам!

Небольшая подробность окончательно открыла глаза Марку, чье сердце было переполнено горечью. Он заметил в толпе инспектора народных училищ Морезена, вторично приехавшего из Бомона, конечно, для того, чтобы определить свою линию поведения. От Марка не ускользнули еле заметный кивок и улыбка, которыми обменялись инспектор и проходивший мимо отец Крабо, как люди вполне спевшиеся и одобряющие друг друга. Чудовищная ложь, состряпанная в тени за два последних дня, стала ему очевидной, пока колокола св. Мартена трезвонили по маленьком усопшем, чья трагическая смерть была кое-кому на руку.

Тут на плечо Марка опустилась тяжелая рука, и он услышал злобный, насмешливый голос:

— Каково? Каково, мой благородный и наивный коллега, что я вам предсказывал? Вот и обвинили поганого жида в том, что он изнасиловал и задушил своего племянника, и пока он катит по дороге в бомонскую тюрьму, святые братья справляют победу!

То был преподаватель Феру, протестующий бедняк, как никогда растерзанный и растрепанный; его большой рот кривился насмешкой.

— Как их обвинишь, когда маленький покойник целиком принадлежит им и господу богу? Еще бы! Кто осмелится заподозрить этих попов, когда весь город теперь видит, как пышно они его хоронят! Смешнее всего жужжание этой нелепой мухи, этого набитого дурака брата Фюльжанса, который путается у всех под ногами. Он лезет из кожи вон! А заметили вы отца Крабо? За его тонкой улыбкой скрывается махровая глупость, хоть он и слывет великим хитрецом! Но помяните мое слово, — самый ловкий, пожалуй, единственный ловкач из всех — это отец Филибен, хоть он и прикидывается простачком. Обыщите все кругом, будьте спокойны, его вы здесь не найдете. Он прячется в тени и, поверьте, не теряет времени… Не знаю, кто совершил преступление, конечно, ни один из этих, но уж наверняка кто-нибудь из их шайки, этого не скроешь, и они скорее перевернут все вверх дном, чем его выдадут!

Марк, совершенно убитый, молча покачал головой, и Феру продолжал:

— Понимаете, какой представился замечательный случай нанести удар светской школе! Учитель коммунальной школы оказался педерастом и убийцей! Да этим тараном нанесут такой удар нашему брату, всем нам — безбожникам и отщепенцам, что будь здоров!.. Смерть предателям и врагам отечества! Смерть жидам!

С этими словами Феру исчез в толпе, размахивая длинными руками. Он не раз говорил с горькой иронией, что ему, в конце концов, наплевать — сожгут ли его на костре, облачив в пропитанную серой рубаху, или он подохнет с голода в своей жалкой школе в Морё.

За обедом в холодной столовой, в доме на площади Капуцинов, где собралась вся семья, никто не произнес ни слова. Вечером, когда Марк и Женевьева легли в постель, она, видя отчаяние мужа, нежно его обняла и, прижавшись к нему, залилась слезами. Это его глубоко тронуло, так как днем ему показалось, что между ними наметилось легкое отчуждение. Он привлек к себе жену, и они долго молча плакали.

Наконец она неуверенно проговорила:

— Знаешь ли, друг мой, мне кажется, нам лучше не оставаться дольше у бабушки. Уедем завтра.

— Так мы ей уже надоели? — удивленно спросил он. — Тебе поручили намекнуть мне об этом?

— Да нет, нет!.. Напротив, мама будет очень огорчена. Нам придется придумать предлог, устроить так, чтобы нас вызвали телеграммой.

— Ну, тогда я не вижу, почему бы нам не остаться здесь, как всегда, на весь месяц? Конечно, кое-какие трения неизбежны, но я ни на что не жалуюсь.

Женевьева не нашла, что ответить; она не решилась поведать мужу о глухой тревоге, вызванной чувством отчуждения, которое она испытывала к нему весь вечер, заразившись благочестивой неприязнью бабушки. Ей казалось, что к ней возвращаются прежние девические мысли и настроения, несовместимые с ее нынешней жизнью супруги Марка и матери его ребенка. Но то были лишь смутные предчувствия, и ласки мужа скоро развеяли ее грусть и сомнения. В кроватке, стоявшей возле их постели, мирно посапывала маленькая Луиза.

— Ты прав, давай останемся, и делай то, что ты считаешь своим долгом. Мы так любим друг друга, что будем всегда счастливы.

III

С тех пор в домике г-жи Дюпарк, как бы по взаимному уговору, перестали упоминать о деле Симона. Избегали малейшего намека, который мог бы вызвать тягостные ссоры. За столом преспокойно говорили о погоде, словно находились за тысячу лье от Майбуа, где страсти бушевали все сильнее, где не только старые друзья, но даже родные крепко ссорились между собой, и дело доходило до угроз и даже драк. Марк, молчавший с равнодушным видом в доме г-жи Дюпарк, был за его стенами одним из самых горячих и мужественных поборников истины и справедливости.

В день ареста Симона он убедил его жену переехать с детьми к ее родителям Леманам, мелким портным, занимавшим тесный и темный дом на улице Тру. Начались летние каникулы, школа была заперта, и младший преподаватель Миньо приглядывал за зданием; страстный рыболов, он никуда не уезжал и ежедневно по утрам отправлялся удить рыбу на соседнюю речку Верпиль. На этот раз и мадемуазель Рузер отказалась от ежегодной поездки к жившей в дальнем городе тетушке, так как хотела, чтобы ее показания, которые приобретали большое значение, фигурировали в деле. Г-жа Симон переехала с детьми на улицу Тру, оставив на старой квартире всю обстановку; чтобы не подумали, что она навсегда убегает из дому, косвенно подтверждая преступление, она захватила с собой лишь один чемодан, словно собиралась погостить у родителей всего несколько недель.

С тех пор не проходило дня, чтобы Марк не навестил Леманов. Улица Тру, примыкавшая к улице Плезир, была одной из самых убогих в бедном квартале города; в нижнем этаже дома Леманов находилась темная лавка с примыкавшей к ней еще более темной комнатой, скудно освещенная крутая лестница вела в верхний этаж, где было три комнатки, да еще под крышей имелась чердачная каморка, единственная в доме, куда иногда заглядывал луч солнца. Комната за лавкой, со стенами, позеленевшими от сырости, служила одновременно кухней и столовой. Рашель поселилась в своей мрачной девичьей комнатке, старики же теснились в одной комнате, уступив третью детям, в распоряжении которых, к счастью, был еще просторный чердак, служивший им залом для игр. Для Марка было загадкой, как могла вырасти в этой клоаке, у бедняков, придавленных лишениями и вековым гнетом, такая изумительная красавица, как Рашель. Пятидесятипятилетний папаша Леман был типичным евреем: маленького роста, невзрачный, с крупным носом, подслеповатыми глазами и густой седой бородою. Профессия изуродовала его тело — одно плечо было выше другого, что придавало ему особенно приниженный вид, словно он вечно робел и смущался. Его жена, также с утра до вечера гнувшая спину над шитьем, как бы укрывалась в его тени, еще более придавленная и незаметная. Супруги жили скудно, едва сводя концы с концами; они работали иглой, не покладая рук, и дорожили с трудом приобретенной клиентурой, среди зажиточных евреев и христиан, гнавшихся за дешевизной. Золото Франции, которым, по утверждению антисемитов, набивали себе карманы евреи, уж