зер теперь категорически настаивала, что Симон вернулся домой без четверти одиннадцать. Миньо хотя и не утверждал этого, однако твердо заявлял, будто слышал примерно в это время шум шагов и голоса. Особенно обработке подвергались ученики Симона, дети Бонгаров, Долуаров, Савенов и Мильомов, — утверждали, что их выступление перед судом произведет сенсацию. От них старались добиться неблагоприятных отзывов о Симоне. Оказывается, маленький Себастьен Мильом заявил, громко всхлипывая, что никогда не видел у своего кузена Виктора, учившегося у Братьев, прописи, похожей на листок, найденный в комнате жертвы. По этому поводу рассказывали, что г-жу Эдуар Мильом, владелицу писчебумажного магазина, неожиданно навестил ее дальний родственник, генерал Жарус, командир дивизии в Бомоне; это родство он до сих пор замалчивал, но внезапно вспомнил о нем и решил нанести дружеский визит, ошеломивший хозяек магазинчика и как бы озаривший их заведение небывалым блеском. Вдобавок обвинение особенно подчеркивало несостоятельность первоначальной версии о бродяге, якобы совершившем преступление, поиски которого оказались безрезультатными; ни к чему не привели и попытки обнаружить свидетеля — случайного прохожего или сторожа, который видел бы, как Симон возвращался пешком из Бомона в Майбуа. Правда, обвинению не удалось доказать, что Симон вернулся по железной дороге: ни один железнодорожный служащий не мог вспомнить, что видел Симона, а пассажиров, возвращавшихся в тот вечер поездом в Майбуа, не смогли обнаружить. Предполагалось, что показания брата Фюльжанса и особенно отца Филибена будут особенно вескими, поскольку этот последний, как утверждали, располагал бесспорным доказательством того, что пропись принадлежала школе Симона. И, наконец, назначенные прокуратурой эксперты Бадош и Трабю категорически признали в неразборчивой подписи, в едва намеченных буквах, инициалы Симона, прописные буквы Е и С, переплетенные между собой.
И вот было состряпано обвинительное заключение. Симон лгал, так как, несомненно, возвратился из Бомона поездом десять тридцать, прибывающим в Майбуа двенадцать минут спустя. Таким образом, он оказался дома ровно без четверти одиннадцать; именно в это время мадемуазель Рузер слышала, как отворялись двери, а затем шаги и голоса. С другой стороны, считалось достоверным, что Зефирен, которого привели из часовни Капуцинов домой в десять часов, лег не сразу, а некоторое время забавлялся, раскладывая на столе картинки из Священного писания, которые лежали там в полном порядке. Преступление, как видно, совершилось в промежуток времени от десяти часов сорока пяти минут до одиннадцати. Очевидно, события развертывались следующим образом: увидав свет в комнате племянника, Симон вошел к нему, когда мальчик, уже в ночной рубашке, ложился спать. При виде этого худенького калеки с лицом ангела он испытал приступ эротического безумия; ставили на вид его ненависть к ребенку, которому он не мог простить, что тот был католиком. Намекали даже на возможность ритуального убийства, — отвратительная небылица, которой верят непросвещенные массы. Впрочем, и не заходя так далеко, нетрудно было восстановить всю сцену: гнусное насилие, сопротивление ребенка, борьба, крики, всполошившие негодяя, который в замешательстве затыкает рот своей жертве, лишь бы прекратить ее вопли; а затем, когда кляп выпал изо рта и Зефирен закричал громче прежнего, окончательно потерявший голову преступник душит ребенка. Не так легко было объяснить, как оказалась под рукой у Симона газета «Пти Бомонтэ» с вложенной в нее прописью. Несомненно, номер газеты находился в кармане у Симона — у ребенка его не могло быть. Относительно прописи обвинение некоторое время колебалось: возможно, она находилась у мальчика, а быть может, и в кармане у Симона; остановились на последнем предположении, казавшемся более естественным, так как доклад обоих экспертов подтвердил, что пропись принадлежала преподавателю, поскольку на ней значились его инициалы. Дальше все объяснялось просто: Симон оставил трупик на полу, ничего в комнате не прибрал и распахнул окно, чтобы подумали, будто убийца забрался с улицы. Он совершил непростительный промах, оставил возле кровати газету и пропись, не уничтожив их, что говорило о его крайней растерянности. Вероятно, он не сразу вошел к жене, точно указавшей время его прихода — одиннадцать часов сорок минут; без сомнения, с четверть часа он просидел где-нибудь на ступеньках лестницы, собираясь с духом. Г-жу Симон не подозревали в соучастии, однако считали, что она утаивает правду, рассказывая, как муж был весел и нежен с ней в эту ночь; вдобавок Миньо показал, что на следующее утро Симон, к его удивлению, встал поздно, вышел к нему бледный, едва держась на ногах, и весь затрясся, когда услыхал ужасную новость. Мадемуазель Рузер, отец Филибен и брат Фюльжанс единодушно сходились в одном и том же пункте: Симон едва не лишился сознания при виде неподвижного тельца, хотя и проявил возмутительную черствость. Разве это не было неопровержимой уликой? Виновность его была для всех очевидна.
Изложив тезис обвинения, Дельбо продолжал:
— Для Симона это совершенно невозможно, ни один здравомыслящий человек не поверит в его виновность; имеются и фактические неувязки. Но не будем закрывать глаза на то, что эта жуткая басня состряпана достаточно правдоподобно, чтобы завладеть воображением толпы и стать одной из тех легенд, какие обретают силу неоспоримых истин… Наше слабое место — отсутствие собственной версии, версии истинной, которую мы могли бы противопоставить фабрикуемой у нас на глазах легенде. Вы предполагаете, что убийство совершил ночной бродяга, но эта версия самое большее может посеять сомнение в умах присяжных: она также встречает серьезные возражения… Итак, кого же обвинять и как будет построена моя защита?
Марк, слушавший молча и очень внимательно, вдруг воскликнул с глубокой убежденностью:
— Я не сомневаюсь ни минуты — насильником и убийцей был один из Братьев.
Дельбо радостно взмахнул рукой.
— Правильно! И я в этом твердо убежден. Чем больше я изучаю дело, тем это для меня очевиднее.
Заметив, что озабоченный Давид безнадежно покачал головой, адвокат заговорил еще горячее:
— Вы, конечно, думаете, что, обвиняя одного из этих монахов без неопровержимых улик в руках, мы рискуем повредить вашему брату. И вы, безусловно, правы, потому что, если мы укажем убийцу, не приведя убедительных доказательств, мы действительно ухудшим дело и навлечем на себя обвинение в клевете, а в паши дни, когда свирепствует клерикальная реакция, пришлось бы дорого за это заплатить… И все-таки я обязан защищать, а лучший способ доказать невиновность вашего брата — это изобличить подлинного преступника! Вы скажете, что сперва надо установить его личность — вот об этом-то мне и хочется побеседовать с вами.
Разговор продолжался. Марк объяснил, почему, по его мнению, преступником мог быть только один из Братьев. Прежде всего, пропись, безусловно, была взята из школы конгрегации, в этом он убедился после того, что произошло у дам Мильом, когда маленький Себастьен сначала признался, что видел пропись, а потом отказался от своих слов; далее — росчерк на прописи и утраченный или, может быть, нарочно оторванный уголок листка, — в эту тайну трудно было проникнуть, но он чувствовал, что именно здесь скрывалась подлинная правда. Решающим доказательством были также чрезвычайные меры, предпринятые конгрегацией, чтобы изобличить и обвинить Симона. Церковники не стали бы пускать в ход все средства, если бы им не понадобилось выручить одну из своих паршивых овец. Они питали надежду заодно нанести сокрушительный удар светской школе и тем самым поднять авторитет церкви. И, наконец, жестокий садизм этого убийства, манера действовать исподтишка, смесь гнусности с набожностью — все это обличало рясу. Марк охотно признавал, что доказательств, построенных лишь на логических умозаключениях, далеко не достаточно; ему было досадно, что приходилось вести поиски в потемках, среди всеобщего смущения и страха, которые день ото дня возрастали, так как не прекращалась тайная агитация.
— Скажите. — спросил его Дельбо, — вы не подозреваете ни брата Фюльжанса, ни отца Филибена?
— Ни в коем случае, — ответил Марк. — Я видел их возле трупа мальчика на следующее утро после преступления. Брат Фюльжанс, выйдя в среду вечером из часовни Капуцинов, несомненно, вернулся к себе в школу. Это тщеславный человек и явно помешанный, однако он, по-моему, не способен на такое чудовищное преступление… Что до отца Филибена, доказано, что в тот вечер он не выходил из коллежа в Вальмари. Кроме того, мне кажется, он грубоватый, но честный и, в сущности, славный малый.
Собеседники помолчали. Задумчиво глядя вдаль, Марк продолжал:
— И все-таки в то утро что-то неуловимое витало в воздухе: я это почувствовал, но не мог себе объяснить, когда вошел в каморку Зефирена. Отец Филибен подобрал номер газеты вместе с прописью, они были прокусаны и запачканы слюной; у меня невольно возникает подозрение — не успел ли он оторвать и уничтожить уголок листка, который мог навести на след? Заметьте, младший преподаватель Миньо, видевший этот листок, теперь заявляет, что уголка не хватало, хотя вначале он не был в этом уверен.
— А что вы думаете о трех младших братьях — Изидоре, Лазарусе и Горжиа? — снова спросил Дельбо.
Давид, который, со своей стороны, трудился не покладая рук, тщательно, терпеливо и умно, доискиваясь истины, покачал головой.
— У всех троих есть алиби, не говоря о том, что на суд явится добрый десяток из их братии и целая толпа богомолок, готовых подтвердить их показания. Первые двое, по-видимому, вернулись в школу вместе со своим начальником, братом Фюльжансом, а брат Горжиа отправился проводить одного ученика. Однако уже в половине одиннадцатого он был дома — это подтверждает весь персонал школы и свидетели из мирян, правда, друзья Братьев; свидетели эти будто бы видели, как он возвратился.
Снова заговорил Марк, задумчиво устремив взгляд вдаль, как человек, занятый поисками истины.