Том 22. Истина — страница 68 из 122

— Необходимо нам с тобой расстаться! Да я умру без тебя!

— Нет, нет, ты все поймешь, ведь ты такой мужественный!.. Сядь, выслушай…

Она ласково усадила его возле себя. Взяв его руки в свои, она принялась уговаривать его рассудительно, нежно, как взрослая:

— У бабушки все уверены, что ты отрываешь меня от церкви. Говорят, ты давишь на меня, насильно внушаешь мне свои убеждения и, если бы не ты, я немедленно исповедалась бы и причастилась… Вот мы и докажем им, что они ошибаются. Завтра же я переберусь к бабушке, и они убедятся, что глубоко заблуждались; я по-прежнему буду повторять то, что говорила и раньше: «Я обещала, что не пойду к причастию, пока мне не исполнится двадцать лет, только тогда я смогу целиком отвечать за свои поступки; и я сдержу свое слово, я подожду».

Марк с сомнением покачал головой:

— Бедное мое дитя, ты их не знаешь, они скоро одолеют и сломят тебя. Ведь ты еще совсем девочка!

Тут уж она возмутилась:

— Ах, нехорошо с твоей стороны, папочка, считать меня такой легкомысленной! Ты прав, я еще девочка, но ведь я твоя дочь, и я горжусь этим!

Она проговорила это так по-ребячески задорно, что отец не мог удержаться от улыбки. У него становилось тепло на душе, когда он узнавал в этой малютке самого себя, с его склонностью к размышлениям и способностью подчинять чувства рассудку. Он смотрел на нее и находил ее очень красивой и умной, лицо ее выражало твердость и достоинство, взгляд был ясный и открытый. Он слушал ее, не прерывая, а она не выпускала его рук из своих и доказывала ему, что ей необходимо переселиться к матери в благочестивый домик на площади Капуцинов. Она и словом не намекнула на гнусную клевету, какую распустили про них в городе, но дала понять, что, если они перестанут бросать вызов общественному мнению, люди будут вполне удовлетворены. Все считают, что ее место в доме бабушки, ну, что ж, она согласна туда перебраться, и хотя ей только тринадцать лет, она наверняка окажется там самой разумной, и все увидят, что она поступает как нельзя лучше.

— Все равно, — устало проговорил Марк, — ты никогда меня не убедишь, что нам с тобой нужно порвать.

Луиза почувствовала, что он начинает сдаваться.

— Но это вовсе не разрыв, папочка. Бывала же я у мамы два раза в неделю, и к тебе буду приходить, да еще чаще… И потом, ты понимаешь, если я все время буду с мамой, возможно, она станет прислушиваться к моим словам. А я буду говорить ей про тебя, расскажу, как ты ее любишь, как по ней тоскуешь. Кто знает, быть может, она одумается, и я приведу ее к тебе.

Они оба плакали, нежно обняв друг друга. Отец был взволнован трогательной прелестью девочки, в ней было еще столько ребяческого и в то же время столько здравого смысла, доброты, веры в будущее! А дочь приникла к его груди под наплывом рано созревших, но еще смутных, неосознанных чувств, которые не сумела бы выразить словами.

— Делай как знаешь, — пробормотал Марк прерывающимся от слез голосом. — Я уступаю, но согласиться с тобой не могу, все мое существо возмущается и протестует.

Так провели они вместе последний вечер. Была угольно-черная, жаркая, безветренная ночь. Город замер, ни один звук не доносился в раскрытое настежь окно. Бесшумно влетали на огонь лампы ночные бабочки и падали, опалив крылышки. Гроза так и не разразилась; и долго еще в глубокой ночной тишине отец и дочь молча сидели за столом друг против друга, как будто погруженные в работу, на деле же просто радуясь тому, что могут еще побыть вместе.

Зато каким ужасным был для Марка следующий вечер! Дочь ушла, он оказался совсем один в опустевшем, унылом доме. Сначала его покинула супруга, потом дочь, теперь у него не осталось ни одного любящего существа; сердце его было растерзано на клочки. Его лишили даже дружеского участия, беззастенчиво заставив порвать с единственной женщиной, возвышенного образа мыслей, родственной ему по духу, которая, как сестра, поддерживала его. Это был полный разгром, Марк ожидал его уже давно; невидимые злодеи совершали потаенную подрывную работу, рассчитывая, что он погибнет под обломками своего творения. Казалось, теперь он был в их власти, истекающий кровью, измученный, утративший мужество, покинутый всеми, погибающий у своего разбитого, обесчещенного и опустевшего очага. В тот вечер, первый вечер его одиночества, он и в самом деле был побежденным; враги сочли бы его сломленным, если бы могли видеть, как он нетвердыми шагами бродил в сероватых сумерках по комнате, точно жалкий раненый зверь, который ищет нору поглубже, чтобы, забившись туда, испустить дух.

Поистине то было страшное время. Приходили самые печальные известия. Кассационный суд без конца затягивал следствие, как будто хотел окончательно похоронить дело. Тщетно заставлял себя Марк верить в благополучный исход, с каждым днем возрастали его опасения, что Симон не доживет до окончания пересмотра процесса. Безнадежность охватывала Марка, казалось, все уже потеряно: пересмотр так и не состоится, все его усилия бесплодны, истина и справедливость задушены, совершается отвратительное социальное преступление, постыдная катастрофа, в которой гибнет родина. Он испытывал что-то вроде священного ужаса, трепетал от леденящего страха. И наряду с общественным бедствием еще острее переживал свое личное горе. Возле него уже не было Луизы, не по летам разумного и мужественного существа, согревавшего его жизнь, и теперь он понимал, каким безумием было отпустить ее к бабушке. Всемогущая церковь, столетиями повелевавшая женщиной, скоро одолеет и сломит Луизу, ведь она еще совсем дитя. Ее отняли и никогда не вернут ему, он ее больше не увидит. И он сам, своими руками, отдал ее, такую юную, беззащитную, в жертву заблуждениям, им овладело жестокое отчаяние; погибло все — его дело, он сам, его близкие.

Пробило восемь часов, тьма сгустилась в комнате, а Марк не в силах был сесть за свой одинокий обед; вдруг кто-то осторожно постучался в дверь. Вошел Миньо и смущенно пробормотал:

— Видите, господин Фроман… Сегодня утром вы сказали, что ваша Луиза ушла к матери… у меня целый день вертится в голове одна мысль… Вот я и зашел к вам, прежде чем пойти обедать в ресторан…

Он замялся, не находя слов.

— Так вы еще до сих пор не обедали? — воскликнул Марк.

— Нет, господин Фроман… Я подумал, не пообедать ли нам вместе, за компанию, но долго не решался войти… Если вам угодно, я мог бы опять столоваться у вас, пока вы одни. Двое мужчин всегда поладят друг с другом. Мы будем сами готовить, с хозяйством-то мы уж справимся, черт возьми!.. Согласны, господин Фроман? Мне бы так хотелось…

Марк был обрадован и растроган предложением Миньо.

— Конечно, согласен… Вы славный малый, Миньо… Ну что ж, давайте пообедаем.

И они сели обедать вдвоем, Марк снова погрузился в горестное раздумье. Миньо бесшумно вставал из-за стола, приносил тарелки, хлеб; кругом стояла грустная вечерняя тишина.

II

Следствие, предпринятое кассационным судом, затянулось на долгие месяцы, и Марк снова заперся в школе, отдался душой и телом любимому делу просвещения темного люда, стремясь внушить своим ученикам понятие об истине и справедливости.

Марк лихорадочно следил за ходом дела, хорошие или дурные вести вызывали у него то надежду, то отчаяние, но все время он терзался все той же неотвязной мыслью. С первого же дня процесса он задавал себе вопрос, как могло случиться, что Франция, вся страна, не потребовала освобождения безвинного. То была дорогая его сердцу иллюзия. Благородная, честная, бескорыстная Франция, столько раз горячо выступавшая во имя справедливости, еще раз докажет миру свое великодушие, изо всех сил постарается исправить самую преступную из судебных ошибок. После процесса он с горечью убедился в ее косности и безразличии и с каждым днем все трагичнее это переживал; он мог еще оправдывать ее, пока она была опутана ложью и не знала подлинных обстоятельств дела; но теперь, когда факты выплыли наружу и стали явными, он не знал, как объяснить столь долгий непробудный сон, постыдное равнодушие к беззаконию.

Неужели подменили его Францию? Она перестала быть освободительницей? Ведь теперь ей известна правда, почему же не поднялся весь народ, почему по-прежнему слепая и глухая толпа преграждает путь истине?

Снова обдумывая все происходящее, Марк неизменно возвращался к той же мысли — о важности работы скромного школьного учителя. Франция не может очнуться от тяжелого сна, сознание ее затуманено, потому что она еще слишком мало знает. Он содрогался, размышляя, сколько еще сменится поколений, сколько пройдет веков, пока народ, воспитанный в понятиях истины, сможет постигнуть справедливость! Почти пятнадцать лет он старался внушить своим ученикам чувство справедливости, через его руки прошло целое поколение, и не раз спрашивал он себя: как далеко ушли эти люди по намеченному пути? Он старался чаще видеться со своими бывшими учениками, и его всегда поражало, что между ними не было прежней близости. Встречаясь и беседуя с ними, он сравнивал их с родителями, которых земля держала в своей власти крепче, чем сыновей, сравнивал и с нынешними своими учениками, которых он стремился еще полнее освободить. Вот какова была его высокая миссия, главное дело его жизни; Марк взял эту задачу на себя в дни тяжелых раздумий и неуклонно выполнял, несмотря на все напасти; и если в часы усталости сомнения одолевали его, то на следующий же день он с новой надеждой принимался за свой труд.

Однажды, ясным августовским вечером, гуляя по дороге на Вальмари, Марк дошел до фермы Бонгаров и увидел Фернана, с косой на плече возвращавшегося с поля. Фернан недавно женился на Люсиль, дочери каменщика Долуара, ей минуло девятнадцать, Фернану — двадцать пять; они дружили еще с детства и в школе играли вместе после классов. Люсиль, маленькая миловидная блондинка с приветливым личиком, сидела во дворе фермы и чинила белье.

— Что, Фернан, довольны вы нынешним урожаем?

Лицо у Фернана было мясистое, тупое, низкий лоб, говорил он медленно, с натугой.