Никогда еще Марк так ясно не сознавал, что сила правды на его стороне. Он продолжал разговор с отцом Крабо, он даже затеял с ним длительный спор, чтобы выяснить наконец, что же представляет собою этот иезуит. Изучая своего противника, Марк все больше удивлялся: какие жалкие доводы, какое отсутствие находчивости и притом какая заносчивость! Видно, этот человек не привык к возражениям. Вот каков на поверку этот тонкий дипломат, этот гений коварства, перед которым все трепещут, кому приписывают все интриги, кого считают мудрым руководителем! Он не сумел даже подготовиться к этой встрече и, беспомощный, растерянный, не только открыл свои карты врагу, но был не в силах опровергнуть разумные доводы собеседника. Посредственность, жалкая посредственность, прикрытая светским лоском, вводившим в заблуждение окружающих. Его сила заключалась в глупости его паствы, в покорности, с какой верующие склонялись перед его непререкаемым авторитетом. Марк понял, что перед ним рядовой иезуит, который по приказу ордена должен привлекать и ослеплять верующих парадным блеском, пышной мишурой, за ним скрывались другие иезуиты, например, обосновавшийся в Розане отец Пуарье, провинциал ордена, имя его никогда не произносилось, но он, оставаясь в тени, с большим искусством руководил всем как неограниченный властелин.
Заметив, что беседа приняла нежелательный для него оборот, отец Крабо попытался кое-как спасти положение. Они распростились с холодной вежливостью. Затем появился, очевидно, подслушивавший за дверью барон Натан; у него тоже был озадаченный вид, и он обнаруживал явное желание отделаться от этого дурака-учителя, не понимающего собственных интересов. Он проводил Марка до крыльца и долго глядел ему вслед. Проходя среди цветников, фонтанов и мраморных нимф, Марк увидел вдалеке маркизу де Буаз и ее добрых друзей, Эктора и Лию; они медленно прогуливались в густой тени деревьев, маркиза смеялась добродушно и ласково.
В тот же вечер Марк отправился на улицу Тру к Леманам, где условился встретиться с Давидом. Там царило ликование. Только что была получена телеграмма от одного из парижских друзей, сообщавшего, что кассационный суд единогласно отменил приговор бомонского суда и постановил пересмотреть дело при новом составе присяжных в Розане. Теперь Марку все стало ясно, поступок отца Крабо уже не казался ему таким бессмысленным; очевидно, иезуит еще раньше получил эти сведения и пытался, пока еще не поздно, спасти своего приверженца. Леманы плакали от радости: пришел конец мукам, дети осыпали поцелуями исстрадавшуюся мать, все с восторгом думали о скором возвращении обожаемого отца и супруга, которого они так горько оплакивали и так долго ждали. Забыты были все издевательства и пытки, Симон будет оправдан, — в этом теперь не сомневался никто ни в Майбуа, ни в Бомоне. Давид и Марк, так мужественно, без устали боровшиеся за справедливость, в горячем порыве бросились друг другу в объятия.
А потом снова потянулись тревожные дни. С каторги пришло известие, что Симон опасно заболел и еще не скоро сумеет вернуться во Францию. Быть может, пройдут еще долгие месяцы, прежде чем в Розане начнутся заседания суда. Эта отсрочка, конечно, будет на руку врагам, и они снова станут сеять клевету и ложь, пользуясь малодушием и невежеством толпы.
Прошел еще год, полный тягостных тревог и борьбы, церковь из последних сил старалась вернуть утраченное ею могущество. Она никогда не находилась в столь трудном и опасном положении и теперь готовилась к решительной схватке, дабы в случае победы обеспечить себе владычество еще, быть может, на одно-два столетия. Для этого ей нужно было не выпускать из своих рук воспитание и просвещение французской молодежи, сохранять власть над ребенком и женщиной, держать в невежестве простой народ, обрабатывать его на свой лад, внушая ему суеверия и покорность. День, когда ей будет запрещено преподавание, когда школы ее закроются, будет началом ее конца, ее неизбежной гибели, а парод, сбросив путы лжи, пойдет по иному пути, к идеалам разума и свободного человечества. Момент был серьезный, пересмотр дела Симона, его близкий приезд, торжество невинного страдальца могли нанести сокрушительный удар школе конгрегации и поднять значение светской школы. Отец Крабо, так желавший спасти председателя суда Граньона, был теперь сам настолько скомпрометирован, что больше не показывался в великосветских гостиных, но, испуганный и трепещущий, заперся у себя в келье. Отец Филибен все еще отбывал наказание в каком-то далеком монастыре, возможно, даже, что его уже не было в живых. Брат Фюльжанс, который своими выходками так подорвал всякое доверие населения Майбуа, что школа потеряла добрую треть учеников, был смещен и сослан в глухую провинцию, где опасно заболел. А брат Горжиа попросту сбежал, опасаясь ареста, ибо чувствовал, что его начальники собираются выдать его как искупительную жертву. Его бегство переполошило защитников церкви, и хотя у них было по горло забот, теперь ими владела одна мысль — дать последний беспощадный бой, как только в Розане начнется пересмотр дела.
Марк, огорченный болезнью Симона, все еще не позволявшей ему вернуться, тоже готовился к решительной битве, прекрасно сознавая все ее значение. По четвергам он обычно ездил в Бомон узнавать последние новости, иногда его сопровождал Давид. Марк заходил к Дельбо, делился с ним своими соображениями, расспрашивал его обо всех событиях минувшей недели. Затем посещал Сальвана, всегда осведомленного о городских настроениях — слухи сменялись с невероятной быстротой, и все слои общества были взбудоражены. Однажды, проходя в Бомоне по авеню Жафр мимо собора св. Максенция, он был потрясен неожиданной встречей.
В безлюдной боковой аллее, в холодной тени собора, где стволы старых вязов поросли зеленоватым мохом, поникшая, подавленная, разбитая, сидела на скамейке Женевьева.
Марк остановился, пораженный. Изредка он встречал ее в Майбуа, когда она, рассеянно глядя перед собой, шла в церковь в сопровождении г-жи Дюпарк. На этот раз они столкнулись лицом к лицу, и кругом не было ни души, никто не мог помешать их встрече. Женевьева смотрела на Марка, и он читал в ее взгляде безмерное страдание, невысказанную мольбу о помощи. Он подошел и рискнул присесть на той же скамье, но немного поодаль, опасаясь, как бы она не рассердилась и не убежала от него.
Стояла глубокая тишина. Небо было безоблачно, в лучах июньского солнца, склонявшегося к горизонту, листва пестрела мелкой золотистой рябью. Жара уже спадала под легким дуновением ветерка. Марк молча, взволнованно смотрел на бледное лицо Женевьевы, осунувшееся, как после тяжелой болезни; красота ее стала еще более утонченной. Во взгляде ее больших глаз, прежде таких живых и веселых, он уловил лихорадочную тревогу: чувствовалось, что ее терзает неутолимая мистическая страсть. Напрасно старалась она удержать подступившие к глазам слезы — веки ее дрогнули, и две слезы медленно скатились по щекам. Чтобы дать ей время успокоиться, он спросил, словно они расстались только накануне:
— Как наш сынок, здоров?
Она ответила не сразу, опасаясь выдать свое волнение. Мальчику уже минуло четыре года, и Женевьева взяла его от кормилицы. Теперь он жил с матерью, несмотря на глухое недовольство г-жи Дюпарк.
— Здоров, — наконец произнесла Женевьева, также прикидываясь равнодушной, но голос ее дрожал.
— А Луиза, ты довольна ею?
— Да, она не всегда поступает, как мне хочется, и по-прежнему находится под твоим влиянием, но она хорошая, умная девушка, прилежно учится, и я не могу на нее пожаловаться.
Они снова замолчали, вспомнив об ужасной, разъединившей их ссоре, которая разгорелась из-за первого причастия Луизы. Однако это разногласие с каждым днем теряло свою остроту — Луиза взяла всю ответственность на себя и спокойно дожидалась, когда ей минет двадцать лет, чтобы решить самой вопрос о причастии. Луиза мягко отстаивала свое право, и, говоря о дочери, мать устало махнула рукой, как бы признаваясь, что уже потеряла всякую надежду.
Помедлив немного, Марк осторожно спросил:
— А ты как поживаешь, мой друг, ведь ты тяжело болела?
Она уныло пожала плечами, едва удерживаясь от слез.
— Ах, я сама не знаю. Приходится мириться с жизнью, пока бог дает силы жить.
И столько страдания было в ее голосе, что сердце его переполнилось жалостью и любовью. Он невольно воскликнул:
— Женевьева, дорогая моя, скажи мне, что тебя терзает, о чем ты скорбишь! Как помочь тебе, как облегчить твои муки?
Невольно он приблизился к ней, почти коснулся ее платья, но она отшатнулась от него со словами:
— Нет, нет! у нас больше нет ничего общего, ты ничем не можешь мне помочь, мой друг, между нами бездна… Ах! если бы только я могла тебе рассказать! Но к чему? Ты все равно не поймешь.
И все же она заговорила о своих страданиях, об овладевшей ею жестокой тоске, говорила отрывисто, как в лихорадке, даже не замечая, что исповедуется перед ним, так хотелось ей облегчить свое истерзанное сердце. Она рассказала, как ускользнула из дому и без ведома бабушки отправилась в Бомон, чтобы открыть душу прославленному миссионеру, отцу Атаназу, чьи благочестивые наставления волновали бомонских богомолок. Он посетил Бомон проездом, уверяли, что он чудесным образом исцеляет женские души, истерзанные любовью ко Христу, и своей молитвой или благословением дарует страдалицам безмятежный небесный покой. Она с трепетом поведала святому о своей пламенной мечте вкусить духовное блаженство, а он только отпустил ей грехи, сказав, что ею овладела гордыня, что ее обуревают страстные, земные желания, и, чтобы смирить ее дух, наложил на нее епитимью — помогать беднякам и ходить за больными; два часа провела она в молитве, уединившись в самом отдаленном и темном углу собора св. Максенция, смиренно каялась, признавая свое ничтожество, но так и не обрела умиротворения; по-прежнему ею владело жгучее желание всем существом отдаться богу, и по-прежнему не достигала она блаж