Том 3. Буря. Книги 1 и 2 — страница 1 из 2

Вилис ЛацисБуря

Постановлением Совета Министров СССР Лацису Вилису Тенисовичу за роман «Буря» присуждена СТАЛИНСКАЯ ПРЕМИЯ второй степени за 1948 год

КНИГА ПЕРВАЯ

Глава первая

1

Поезд Рига — Взморье был набит битком. Карлу Жубуру пришлось простоять всю дорогу. После станции Приедайне освободилось одно место, но как раз между двумя заносчивого вида субъектами, слишком заботливо оберегавшими свои костюмы. Один поминутно расправлял складки серых брюк, заглаженные до такого совершенства, что они напоминали отточенные лезвия, другой все время ощупывал тщательно завязанный полосатый галстук и придерживал шляпу из жесткой соломки, которая лежала у него на коленях вверх дном, так, чтобы всем видна была белая шелковая подкладка с маркой фирмы. «Джек Арроусмит — Нью-Йорк», — прочел Жубур. «Вероятно, из моряков, а может быть, коммивояжер или просто франт — хвастается контрабандной шляпой». И он невольно вспомнил своего сослуживца по посредническому бюро Атауги, карапуза Бунте. У того вечно торчат из карманов пиджака или пальто несколько английских или французских газет, хотя Бунте ни по-французски, ни по-английски не знает ни слова. Тоже шик своего рода. Жубур улыбнулся. Вот и он сам: что ему эти пассажиры! Люди незнакомые, не имеют к нему никакого отношения, к вечеру он позабудет об их существовании, а все-таки, когда один из них снова расправил складки брюк, он машинально взглянул себе на колени и отодвинулся от соседей. Изомнешь еще — ведь вся его солидность заключается в этом шевиотовом костюме!

Он снова улыбнулся, на этот раз грустной, горькой улыбкой — улыбкой неудачника. Да, особенных поводов к ликованию или зазнайству у него нет. За плечами уже тридцать два года, а что собственно он собой представляет? Один из легиона людей без постоянной работы, без перспектив занять штатную должность в государственном или муниципальном учреждении. Впереди ни стажа, ни надежд на пенсию за выслугу лет. Получишь вот так среднее образование, одолеешь за два года первый курс экономического факультета, а потом и числись безработным интеллигентом, пока какой-нибудь Атауга не примет тебя на пятьдесят латов в месяц в свою посредническую контору.

Контора носит претенциозное название «бюро»; каждую субботу, а в экстренных случаях и среди недели, в газетах «Яунакас Зиняс» и «Брива Земе»[1] появляются объявления о хороших солнечных квартирах, которые можно снять при содействии этого бюро в любом районе Риги. Атауга каждый сезон шьет у Оркова новый костюм, на бал прессы он является во фраке и цилиндре, и на следующий день газеты печатают снимки, на которых этот деятель представлен в кругу столпов торговли и промышленности, а иногда даже его голова высовывается из-за плеча Беньямина-старшего[2] или самого Ульманиса, так что приятное возбуждение несколько дней заставляет розоветь полные щеки Атауги. Он пользуется радостями жизни, он счастлив. У него есть пятиэтажный дом в центре города, дача в Дзинтари, семиместный бьюик, сын, дочь, жена, страдающая сахарной болезнью… ну, и маленькая блондиночка, которую он навещает украдкой.

Когда Тупинь, издатель еженедельного журнальчика «За кулисами», начинает слишком откровенно намекать в своих фельетонах на тайные увлечения главы известного посреднического бюро, господина А., — Атауга разыскивает в телефонной книжке его номер и берет трубку. Каких-нибудь сотни две латов — и дело улажено.

А Жубур рыщет по улицам в поисках наклеенных на оконные стекла билетиков, выспрашивает дворников и управляющих домами. Он довольно хорошо изучил все неблагоустроенные дома, где часто меняются жильцы, где никогда не бывает солнца, где квартирная плата высока и требуется дорогой ремонт за счет съемщика. В случае удачи он получает сверх месячного оклада двадцать — тридцать латов, покупает новую рубашку, галстук, полдюжины носовых платков и билет в театр. Но стоило ли кончать среднюю школу и изучать экономические науки, чтобы потом охотиться за освобождающимися квартирами или убеждать какого-нибудь чудака в том, что у темных и сырых комнат имеются свои достоинства (особенно в жаркие летние месяцы!)? Для этого достаточно обладать некоторой долей развязности и хорошо подвешенным языком. Все равно самым пронырливым агентом бюро был и останется Бунте — тот самый, с иностранными газетами в карманах, — хотя голова у него не обременена знаниями и он с подозрительным усердием выводит свою фамилию в ведомости на жалованье. Даже позавидовать нечему…

Откровенно говоря, Жубур не завидовал и Атауге со всеми его бьюиками, балами прессы и сложными взаимоотношениями с журнальчиком «За кулисами». Не то чтобы покойный отец сумел привить ему умеренные жизненные идеалы, хотя старик Жубур, до конца дней проработавший на лесопилке, с детства вдалбливал сыну, что в жизни надо довольствоваться малым. Постоянное место в солидном учреждении, где служащие ходят в галстуках и с портфелями, пенсия на старости лет, а больше человеку и желать нечего.

— А когда крепко встанешь на ноги, тогда и жениться можно. Да не бери первую попавшуюся, а сперва присмотрись, разузнай, что у нее есть за душой. Взять голь перекатную легче легкого, а потом изволь корми и одевай ее весь век. Уж если брать, так чтобы была одна-единственная у родителей, чтобы у отца в деревне имелось хорошее хозяйство, — вот тогда и на черный день грош-другой отложить можно… Любовь! Да разве приданое помешает любви, разве без него крепче любится? Это в какой книге написано?

Старик уже шестой год покоится на Мартыновском кладбище, по правую сторону от жены, а сыну, видимо, не пошли впрок отцовские поучения, — он до сих пор не может найти постоянной работы, до сих пор еще не встретил девушку, которая должна принести ему в дом достаток. Жизнь в свою очередь не припасла для него счастливого случая, который вывел бы его на широкую дорогу.

В вагоне стояла духота, пахло потом. Июльское солнце заливало скошенные луга с сохнущим на них сеном. Сивая лошаденка чесала бок о ствол березки, отбиваясь хвостом от назойливой мошкары. Березка раскачивалась, вздрагивала зеленая макушка, и казалось, деревце силится отмахнуться от непрошенной соседки.

Два подростка-школьника сосали шоколад и разглядывали украдкой молодых женщин.

— Вот в прошлое воскресенье здорово было, — торопливо рассказывал один. — Я три раза купался. Раз как захлестнет меня волной, прямо полон рот воды набрал… Фу — до чего соленая…

— Нельзя так, Лаймон, — строго уговаривала худощавая немолодая женщина мальчугана лет трех, который протягивал ручонки к красному уху сидящего рядом старика. — Так нельзя, дядя рассердится.

Ребенок, смеясь, продолжал тянуться к красному, необычайно большому уху. Обладатель его дремал, заслонившись газетой.

Разные люди были в вагоне. И унылые и веселые, молчаливые и говоруны. Жубур никого не знал, и ему было томительно скучно среди этого множества людей. Ни их дела, ни их разговоры не затрагивали его, не вызывали любопытства. «Но ведь все они что-то думают, к чему-то стремятся, какие-то желания, какая-то необходимость заставили их сегодня выйти из дому, очутиться в вагоне, каждый из них надеется что-то пережить за сегодняшний день. Чем они хуже меня?..» — думал Жубур.

Было воскресенье, июль 1939 года. В такие дни многие рижане едут на Взморье. Жубур тоже поехал. Пока человек живет, он должен что-то делать, — нужно ему это или не нужно, приносит пользу или нет. Да и откуда ему знать это, если он не нашел своего места в жизни, не знает даже, чего ждет от нее.

Жубур этого не знал. Он просто существовал. Он прозябал.

2

В Дзинтари Жубур сошел с поезда и направился прямо к пляжу. Скоро он почувствовал всю неуместность крахмального воротничка и черных полуботинок. От раскаленных солнцем дюн веяло нестерпимым жаром. И хоть бы легчайшее дуновение ветерка! Сосны стояли, не шелохнувшись ни одной веточкой. Точно застывшие, лежали воды залива, даже за последней отмелью было ясно видно дно.

Жубур сразу вспотел. Следуя примеру других, он снял пиджак и медленно зашагал по направлению к Майори. Да и не так просто было лавировать между лежащих на песке, принимающих солнечные ванны людей и кучек сложенного платья. У него в глазах зарябило от ярких купальных костюмов, разноцветных пижам, от коричневых, желтых, красных и бледных, еще не тронутых загаром человеческих тел. Худощавые лежали рядом с упитанными; юношески стройные мускулистые фигуры двигались среди старчески дряблых туш. В песке возле воды возились дети, рыли канавки, строили крепости и дворцы.

Не зная, куда приткнуться, из конца в конец пляжа слонялись одиночки, вроде Жубура. Семейные располагались где-нибудь на дюнах; одни загорали, подставляя солнцу то спину, то грудь, другие закусывали бутербродами, запивая их из бутылок тепловатым лимонадом, или, прикрыв головы носовыми платками, просматривали газеты и иллюстрированные журналы. Иные, разомлев от жары, сонным взглядом провожали снующую мимо публику.

Часто, когда люди сбрасывали с себя костюмы, можно было прийти в заблуждение относительно их социальной принадлежности. Портной-подмастерье с значительным выражением лица вполне мог сойти за коммерсанта, а стройная манекенша притягивала гораздо больше взглядов, чем дочка фабриканта, которой почему-то не придали грации даже папашины доходы.

Бойко шла торговля мороженым и лимонадом. Словно для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть пестроту пляжа, в толпе расхаживали продавцы воздушных шаров с колеблющимися над головами красными, синими и зелеными гроздьями. По двое, по трое бродили подростки с рабочих окраин — их можно было узнать по темным пиджакам и простым ситцевым рубашкам. Этот предприимчивый народ громко отпускал самые смелые замечания: от их острых языков никому не было спуску. Они заигрывали с приглянувшимися девушками, вступали в разговоры с незнакомыми людьми. Только когда в поле зрения появлялся полицейский, они немного стихали.

Навстречу Жубуру шествовала группа мужчин в белых теннисных костюмах и в темных очках. У всех у них застыло на лицах одинаковое выражение: они как будто брезгливо обнюхивали воздух, взгляды их скользили поверх толпы. Они ни на кого не смотрели, никого не замечали. Преисполненные чувства собственного превосходства, они не могли примириться с мыслью, что на пляже имеет право появляться всякий, кому вздумается.

Да, много разного народа отдыхало на пляже. Были здесь и рабочие, приезжавшие подышать свежим воздухом после тяжелой трудовой недели. Появлялись и почтенные собственники и спекулянты, надеявшиеся согнать в морской воде, под жарким солнцем килограмма два жиру. Здесь были матери с дочерьми, взыскующими брачных уз, и любители нечаянных приключений; были тихие, созерцательные натуры с биноклями, направленными из-за дюн на купальщиц, и, наконец, люди, которые хоть раз в неделю старались казаться не тем, чем они были. Приказчик с усиками Кларка Гебла бросал на женщин победоносные взгляды покорителя сердец, девица из ночного бара «Фокстротдиле» выдавала себя за кинозвезду, а цветные шапочки студентов-корпорантов[3] еще издали грозно предупреждали: «Дорогу будущему Муссолини! Мы плюем на вас, плебеи!»

Жубур почувствовал, что у него начинает жать левый ботинок. Разыскав укромное местечко на дюнах, он разулся. «За каким чертом я сюда приехал?» Не то чтобы эта толчея, этот шум мешали ему. Наоборот, он чувствовал себя здесь еще более одиноким. Окружающие были сами по себе, он сам по себе. «И все мы так: толкаешь локтями соседа, а сам так же далек от него, как Юпитер от Земли. Но ведь есть же, должно быть, между нами что-то общее, даже когда мы не сознаем этого. Если бы произошло что-нибудь, если бы сама жизнь сблизила нас, сделала участниками каких-нибудь значительных событий. Но разве это случается каждый день?..»

Жубур лениво подумал, что не мешало бы выкупаться, благо трусы он захватил с собой. Только кто присмотрит за платьем? В газетах каждый день пишут про обворованных купальщиков. Изволь тогда в одних трусах возвращаться в город. Нет уж, незачем рисковать.

На солнцепеке разболелась голова. Глаза утомлял мерцающий блеск воды. Жубур растянулся на песке, закрыл глаза. Чем дальше, тем сильнее овладевало им мучительное чувство пустоты. Пустота была вокруг него и в нем самом. Какая мелкая, тусклая, бесцельная жизнь! И ведь будто нет особых причин для тоски, но почему тогда ничто его не радует?

Давно еще, когда Жубур только что окончил школу, он был полон надежд на будущее, но двенадцать лет сплошных неудач иссушили в его душе все мечты. Лотерейных билетов он не покупал, на выигрыши не рассчитывал, а то, чего мог достичь собственными усилиями, было заранее известно и ликования не вызывало. «Конечно, такая жизнь достается в удел большинству людей, у многих она еще тяжелее. Может быть, разница лишь в том, что другие находят какой-то смысл и удовлетворение в таком существовании, а вот я еще не примирился с ним. Надо научиться мечтать, что ли, отвлекаться от этих безрадостных дум». Но в глубине души он сознавал, что больше всего недостает ему общества, друзей. Обстоятельства бросали его из стороны в сторону, и жизнь сложилась так, что все его знакомства быстро обрывались, не успев окрепнуть, не оставляя в душе глубокого следа. «Точно капля, упавшая на щеку и испарившаяся на солнце, поэтически выражаясь… Или как случайный порыв ветра: всколыхнет на ветке лист, умчится вдаль — и лист не дрожит уже больше… Вот так и я… Так и я…»

Он незаметно уснул. Разбудили его негромкие голоса, доносившиеся из-за выступа дюны:

— Что ты скажешь, Понте, про эту леди? По глазам видно, что скучает.

— Недурненькая леди, но маникюр у нее не выдерживает никакой критики. Вы разрешите, барышня? Мы ужасно устали, а возле вас можно приятно отдохнуть… Ха-ха!

Еще не очнувшись окончательно, Жубур приподнялся, чтобы разглядеть говорившего. Это был франтоватого вида субъект в сером с иголочки костюме, с тщательно прилизанными, лоснящимися волосами и пробором через всю голову. Он был примерно одних лет с Жубуром, пожалуй даже помоложе, хотя мешочки под глазами свидетельствовали о бурно проведенной юности. «Чего он пыжится?» — неприязненно подумал Жубур.

Другой был маленький толстячок с блестящими, бегающими глазками. Против них сидела молодая девушка в синей юбке и скромной белой блузке. Плечи ее покрывала пестренькая косынка. Девушка тревожно смотрела на обоих мужчин.

— Что вам нужно? — спросила она, наконец, подчеркнуто неприветливым тоном.

Мужчины только посмеивались, продолжая без всякого стеснения разглядывать ее. И их смех и развинченные движения показывали, что оба молодчика были навеселе.

«Никогда не связывайся с пьяными, — вспомнил Жубур одно из отцовских изречений. — Пьяный человек хуже скотины. Нет у него ни стыда, ни совести. Он и сам безобразничает и других за собой тянет».

Самым благоразумным было бы лечь и притвориться спящим или уйти. Жубур не сделал ни того, ни другого. Он привык считать, что настоящий мужчина не оставляет без помощи попавшую в беду женщину. К тому же это приключение могло придать хоть какой-то смысл глупой, ненужной поездке на Взморье.

— У тебя что-то не получается, Понте. Наверно, Штиг… тьфу, старик успел приучить тебя к чересчур галантному обхождению.

— Ну, это мы сейчас увидим, — осклабился Понте. — Барышня, вы разве не видите, как я рассыпаюсь перед вами? Почему вы не улыбнетесь?

Он подсел к девушке и взял ее за подбородок.

— Представь, не напудрена, Абол. Довольно свеженькая девчоночка, только очень злая.

— Сердится, что ты не умеешь за дело взяться, — отозвался толстячок и даже подперся руками в предвкушении увлекательного зрелища. — Да ну тебя, брось дразнить девочку, доставь ты ей удовольствие.

Не раздумывая больше, Жубур вскочил на ноги.

— Эй, вы!.. Если вы ее не оставите в покое… — громко крикнул он и, словно удивившись собственной предприимчивости, уже потише добавил: — Как вам не стыдно!

— Ты там помалкивай, пока не получил в морду, — оглянувшись, процедил сквозь зубы Абол. — Не лезь под ноги старшим.

Понте, хихикая, обнял за плечи девушку.

— Ну, чего ты ломаешься, крошка… Право, не стоит. Не ты первая, не ты и последняя. Мало разве я таких осчастливил!

В этот момент девушка оглянулась на Жубура. В ее взгляде не было ни отчаяния, ни мольбы, только ненависть и глубокую тревогу увидел в нем Жубур. И все-таки он понял, что девушка видит в нем единственного защитника.

— Помогите! — негромко крикнула она.

Забыв благоразумные наставления отца, забыв о том, что он является агентом посреднического бюро Атауги с ежемесячным окладом в пятьдесят латов, забыв обо всем на свете, Жубур медленно, спокойно — хотя внутри у него все клокотало от бешенства — подошел к Понте, ухватил его за плечи, изо всех сил встряхнул и толкнул наземь.

Понте ткнулся носом в песок, но тут же вскочил и бросился на Жубура.

— Ну, получай, шпана! — задыхаясь, прошипел он.

Жубур избежал первого удара, быстро отклонившись в сторону, но тут на помощь Понте подскочил Абол. Вот когда пригодился Жубуру опыт, приобретенный некогда в драках с мальчишками с чужих дворов. С первых же ударов он заставил своих противников попятиться. Правда, и они далеко не были новичками в боксе — он это сразу почувствовал. Вдобавок их было двое, и пока Жубур разделывался с Понте, Абол зашел с тыла и с силой ударил чем-то по шее.

Все поплыло в глазах Жубура…

Когда он очнулся, хулиганов и след простыл. Не видно было и девушки. Шея все еще больно ныла при каждом движении. Одна штанина была разорвана по шву чуть ли не доверху, а когда Жубур поднял пиджак, оба рукава остались на земле.

«Никогда не связывайся с пьяными…» Не зря старик говорил это. Вот и радуйся теперь… Придется просидеть здесь до самой ночи, в таком виде нельзя показываться на глаза людям… Попробовать разве скрепить чем-нибудь штанину…

Но куда же девалась девушка? И как у нее хватило духу оставить его в таком состоянии?

Это неведение огорчало его гораздо сильнее, чем мысль о разорванном костюме.

3

Ему пришлось просидеть в дюнах до самого вечера; только в сумерки он рискнул показаться на улочках Взморья. Штанину Жубур сколол в двух местах обнаруженными в кошельке булавками, а рукава спрятал в карманы пиджака и перебросил его через плечо. Он все еще злился на себя за неудачную поездку, а больше всего — на девушку.

«Как-никак, а я ее вызволил из опасности, — рассуждал Жубур. — Дело не в благодарности, всякий порядочный человек поступил бы так же. Но она-то, она-то — убежала, оставила в беспомощном состоянии. Ведь могла привести в чувство, пожать руку: „Вы мне так помогли… Меня зовут…“ Ага, вон ты куда метишь, голубчик… — Жубур усмехнулся своим мыслям. — Сразу и ее имя захотелось узнать, а заодно и адрес? Так, так. Значит, в понедельник после работы — прямо к портному, а когда он приведет в благопристойный вид костюм, поспешишь к ней с торжественно скромной физиономией… Ну, а потом разыгралась бы одна из бесчисленных вариаций неизбежного шаблонного романа. Не лучше ли ограничиться сувениром?» — и он покорился на разорванные брюки. Но эти скептические резоны не могли успокоить уязвленное самолюбие Жубура. Единственное приключение в жизни — и такой нелепый конец.

У Жубура была хорошая зрительная память. Увидев один раз человека, он мог узнать его через несколько лет. Он попробовал, черту за чертой, воспроизвести облик девушки. Тревожный взгляд («как будто она испугалась не за себя, а за ребенка, такое было у нее выражение, — подумал Жубур), небольшой решительный ротик, прямой нос, темные сдвинутые брови да еще упавшая на лоб прядка волос. Вот и все. Трудно даже представить, какого она роста, если видел ее только сидящей. Как она крикнула: „Помогите!“ Нет, что ни говори, а хорошо, что все это так получилось. К тому же осенью все равно придется обзаводиться новым костюмом».

Размышляя так, он шагал по одной из узких улочек Взморья, где с трудом могут разъехаться две встречные машины, где даже в солнечные дни стоит полумрак под навесом густой листвы ветвистых старых деревьев. Из садиков доносился шум голосов. На освещенных уже верандах, в беседках дачники пили кофе, играли в пинг-понг или просто болтали. В одном месте пели, в другом патефон играл танго. Пятнистый пойнтер загнал на дерево кошку; кошка злобным, неподвижным взглядом глядела на бесновавшуюся вокруг ствола собаку.

— Эй, Жубур! Это ты?

Жубур остановился и оглянулся на низкую ограду, из-за которой раздался этот громкий оклик. В глубине сада на веранде звенела посуда, громко разговаривали и смеялись. Белая мужская фигура, бесшумно появившаяся из-за кустов сирени, четко обрисовывалась на темном фоне ели.

— Прамниек? — удивленно протянул Жубур.

Они подали друг другу руки поверх ограды.

Эдгар Прамниек, один из самых талантливых художников молодого поколения, был школьным товарищем Жубура. Последний раз они виделись несколько лет тому назад, когда Прамниек окончил Художественную академию, а с тех пор как Жубур обосновался в другом конце города, и вовсе перестали встречаться. Воспоминаний детства было недостаточно, чтобы поддерживать дружбу взрослых людей, а жизненные пути их давно пошли в разные стороны.

— Ну, рассказывай, как живешь, — начал Прамниек. — Все еще учишься или работаешь?

— Да, работаю… в одном посредническом бюро, — неохотно ответил Жубур. — А ты? Наверное, уже успел стать семейным человеком?

— А как же, брат? Недаром старик Саваоф сказал: «Нехорошо быть человеку едину». Э, погоди, погоди… — Прамниек взял обеими руками его голову и повернул правой щекой к свету. — Что это у тебя? Ушибся?

Проведя рукой по щеке, Жубур нащупал корочку запекшейся крови.

— Вот оказия! Давеча я попал в одну историю и даже сам не заметил, что меня разделали до крови…

Жубур достал носовой платок, а Прамниек, удерживая, взял его за руку.

— Погоди, ты где сейчас живешь? Тоже на Взморье?

— Нет, я в городе. Вот на станцию иду.

— Нельзя тебе ехать в таком виде, надо сначала умыться. Ну-ка заходи, Жубур, мы это сейчас устроим. — Прамниек открыл калитку.

— Да у тебя там гости. Еще напугаю их, — медлил Жубур.

— Пустяки. Будешь и ты гостем. Что еще за жеманство…

На скрип калитки с веранды сошла какая-то женщина.

— Эдгар, ты не уходишь?

— Нет, нет, Олюк… Моя жена, — объяснил Прамниек Жубуру. — Не вздумай испугаться, дикарь, девчурка она у меня славная!

— Простите, я и не заметила, что вы здесь вдвоем, — тихо сказала Ольга, увидев Жубура.

— Познакомься, — сказал художник. — Мой школьный товарищ, Жубур. Ну, а это — Олюк, моя домашняя полиция. Диктатор в миниатюре, так сказать. Но я не смею роптать, нет, нет.

Маленькая светловолосая женщина засмеялась.

— Господин Жубур, неужели он всегда был таким болтуном, или это достижение последних лет?

Мягкий, ласковый блеск в глазах Ольги, гордая, озорноватая улыбка Прамниека сильнее всяких слов говорили, что молодожены крепко привязаны друг к другу. Глядя на них, невольно улыбнулся и Жубур.

— А теперь, Олюк, я должен открыть тебе одну тайну, хотя она и бросает тень на моего друга… Но раз он нуждается в помощи, наша святая обязанность… Одним Словом, с ним произошло короткое замыкание, и его нельзя отпустить с расцарапанной физиономией. Ты пока побудь с гостями, а я его умою, причешу и потом представлю обществу.

— Простите, это еще не все, — замялся Жубур. — Едва ли вы решитесь показать меня гостям в таком виде.

Ольга вопросительно посмотрела на него.

— Почему? Там ведь все свои. Просто собрались несколько знакомых отпраздновать день рождения Эдгара.

— Да уж хочешь не хочешь, — решительно сказал Прамниек, — а придется погоревать со мной о минувшей юности.

— Тогда посмотрите, — Жубур развернул перед ними свой пиджак и показал на разорванную штанину, которую до сих пор старался спрятать от Ольги. — Это тоже результат «короткого замыкания».

Ольга тихо ахнула. Прамниек даже присвистнул.

— Ого, дело-то, видать, было довольно серьезное.

— Весьма серьезное, — подтвердил Жубур.

— Будь это годиков двадцать тому назад, мать бы тебя хорошенько выпорола, а теперь делать нечего. Олюк, надеюсь, у тебя найдется иголка с ниткой? Тогда берись за дело и не выпускай его до тех пор, пока он не примет респектабельного вида. А я иду к гостям, не то еще подумают, что мы от них сбежали.

В кухне Жубур первым делом обмыл холодной водой шею и окровавленную щеку. Ему редко случалось бывать в женском обществе, и, оставшись вдвоем с Ольгой, он начал лихорадочно придумывать, о чем бы заговорить с ней. Но, взглянув на ее миловидное личико, в то время как она с ребячески сосредоточенным видом, наморщив светлый лобик, раскладывала на коленях его пиджак, он вдруг почувствовал, что она в самом деле славная девчурка.

Усевшись на кухонный стол и поставив на табурет ногу в разорванной штанине, Жубур стал рассказывать ей о происшествии на дюнах, а Ольга, проворно работая иглой, время от времени вскидывала на него глаза. Через каких-нибудь полчаса она пришила и рукава, заставила Жубура надеть пиджак и несколько раз даже повертела перед собой.

— Кажется, все в порядке, — с довольным видом сказала она, — только старайтесь избегать резких движений, — и повела его на веранду к гостям.

Заставленный бутылками и посудой стол, вокруг которого сидели гости, был ярко освещен.

Жубур никого здесь не знал, и только одно лицо показалось ему знакомым, хотя он в первый момент не мог припомнить, где его видел. Молодая женщина — худенькая, русоволосая, с большими сумрачными глазами… Впрочем, все выяснилось, когда Ольга подвела его к ней. Это была известная драматическая артистка Мара Вилде. Ну, конечно же, он не раз видел ее на сцене. Здесь же был и ее муж Феликс Вилде — юрисконсульт какого-то пароходства.

Затем Жубура представили другой супружеской паре — таможенному эксперту Освальду Ланке и его жене Эдит — крупной, красивой блондинке с медлительными, почти ленивыми движениями. Жубур немного удивился, когда Ольга сказала, что Эдит ее школьная подруга. «Вот уж не похоже», — подумал он и подошел к соседу Эдит — низенькому господину с румяными щечками, блистающему толстой золотой цепочкой, золотыми зубами и перстнями. Господин Зандарт, несмотря на несколько комическую фамилию[4], оказался личностью довольно примечательной: он был владельцем излюбленного артистическими кругами кафе и беговых конюшен. Сейчас все его внимание было поглощено соседкой: размахивая короткопалыми ручками, он что-то рассказывал, не сводя с нее влажных глаз.

Больше всех здесь понравился Жубуру Андрей Силениек — великан с загорелым лицом и удивительно ясными голубыми глазами, которого Прамниек отрекомендовал как своего двоюродного брата. Силениек разговаривал мало, можно было даже подумать, что он стоял вне круга интересов, связывающих остальных гостей. Но слушал он на редкость внимательно, без тени скуки или безразличия на лице, чуть прищурившись, так что возле глаз собирались добродушные морщинки.

Прамниек остался верен себе: ему уже не терпелось поговорить о случае с Жубуром.

— Появлением моего старого приятеля мы с вами обязаны одному чрезвычайному происшествию, — торжественно начал он, усадив за стол Жубура. — Расскажи-ка нам подробнее, Карл.

Жубур стал рассказывать — безо всякой, впрочем, охоты, чтобы только не заставлять себя упрашивать.

Зандарт заливался смехом в самых неподходящих местах, громко шлепая себя по коленям. Мара Вилде слушала, нахмурив брови.

— Какая мерзость! И это среди бела дня, на Взморье, когда тут на каждом шагу неизвестно для чего торчат полицейские! — не выдержала она. И не то позабывшись, не то желая выразить Жубуру свое сочувствие, она положила ему на плечо руку. Даже на лице ее мужа появилось выражение заинтересованности. Он спросил, как выглядела девушка и оба хулигана; Жубур постарался подробнее описать их наружность.

— Н-да, не совсем похоже на обычных хулиганов, — небрежно заметил Освальд Ланка. — Впрочем, я всегда говорил, что в современном обществе процесс нивелировки заходит все дальше. С каждым днем все труднее становится отличить порядочного человека от проходимца. И мы все меньше интересуемся тем, какое место занимает или должен занимать человек на иерархической лестнице, каково его происхождение, наследственность.

— Чепуха, — перебил его Прамниек. — Происхождение, наследственность… Далеко не все родители повинны в том, что из детей получается черт знает что.

— А воспитание? — спросила Эдит. Держалась она лениво-самоуверенно потому, вероятно, что ни на минуту не забывала о своей красоте. Значительно, почти царственно шелестел черный шелк ее платья; на розовом пальчике, на высокой груди искрились бриллианты. Зандарт не спускал с нее осоловевших глаз. «Великолепная женщина», — можно было прочесть в этом взгляде.

— Воспитание? — с горячностью подхватил Прамниек. — Пойми, Эдит, в нашу эпоху воспитательная миссия родителей оканчивается в тот день, когда их отпрыск поступает в школу. Там он, во-первых, попадает в общество других детей. Затем его немедленно облачают в форму скаута или мазпулцена[5], и, по указке соответствующих кругов, надежно проинструктированный воспитатель начинает калечить юные души. Подростка на всю жизнь пропитывают шовинистическими предрассудками, на всю жизнь прививают ему презрение ко всем национальностям, кроме собственной. Из опасения, что он, чего доброго, захочет своим умом дойти до решения общественных проблем, эти воспитатели привлекают на помощь кино, бульварную литературу, а затем и студенческие корпорации и всяческие иные организации, которые изо дня в день обучают его закону волчьего права: «Сильный правит миром…», «Не проси, а бери!», «Хватай, что плохо лежит». Что же удивительного, если приличный на вид молодой человек нападает на одинокую девушку: надо же ему куда-то деть избыток сил. Это даже выгодно — пусть затевает драки с мирными людьми, только бы он не начал задумываться со скуки.

— Вы полагаете, что правящие круги даже заинтересованы в воспитании таких молодчиков, что они их поддерживают? — спросил Вилде.

— Так они вам и будут поддерживать открыто! — быстро ответил Прамниек. — Но косвенно для этого делается все. Они рассуждают так: справиться со свиньей легче, чем с человеком.

— Эдгар, ты бы лучше подлил вина в стаканы, — робко глядя на мужа, сказала Ольга. — Неужели вам больше не о чем говорить, как будто нет ничего интереснее!

— Отчего же, это очень интересная тема, — покровительственно заметила Эдит. Феликс Вилде ничего не сказал, — он только осторожно, чтобы не запачкать свои крошечные усики, откусил кусочек бутерброда и стал медленно жевать.

Разговор перескочил на другие темы. Жубур слушал с живым вниманием. Сперва его поразил радикализм суждений, которыми обменивались между собой собеседники, но вскоре он подумал, что спорят они больше по привычке, из потребности почесать языки. Критиковали здесь все на свете: иронически комментировали последние авантюры Гитлера и Муссолини, посмеивались над диктаторскими замашками Ульманиса, над его пристрастием к парадным поездкам по стране, над тем, как он, остановившись на каком-нибудь хуторе, хлебал кислое пахтанье, чтобы продемонстрировать перед журналистами свои патриархальные вкусы. Упоминали и о доходных домах, приобретаемых за последнее время то одним, то другим министром. Но, поделившись какой-нибудь скандальной новостью, рассказчик незаметно озирался по сторонам, понижал голос — не подслушивает ли кто? И все здесь валилось в одну кучу — подхваченная в кафе пикантная сплетня, политический анекдот, мелкие парадоксы. Как белки, прыгающие с дерева на дерево, перескакивали они с темы на тему в поисках новой сенсации или остроты. Зудливый скептицизм, цинизм богемы и безверие звучали в их словах. «Во имя чего они критикуют»? — не раз задавал себе вопрос Жубур, слушая их.

Не принимал участия в разговоре только Силениек. Мара Вилде, чуть-чуть опьяневшая, усталая, под конец тоже замолкла, задумалась и только время от времени поднимала сумрачные глаза на Жубура.

Около полуночи Жубур вспомнил, что ему надо поспешить к последнему поезду. Его проводили немного Прамниек и Силениек. Прамниек уже опьянел и нес околесицу. Силениек был свеж, как и в начале вечера.

— Рад знакомству с вами, — сказал он Жубуру на прощанье. — В городе зайдите как-нибудь ко мне. Побеседуем. — Он назвал свой адрес.

Жубур и обрадовался и удивился тому, что этот человек, такой спокойный, даже медлительный, с первого раза выразил желание узнать его поближе. «Что он во мне увидел? Я ведь почти весь вечер молчал. А может быть, именно поэтому?»

«Интересная публика, — подытожил он впечатления вечера. — Пожалуй, только разношерстная очень». Жубур вспомнил Мару, обращенный на него странный, упорный взгляд. Что он означал? Впрочем, он тут же решил, что преувеличил значение этого взгляда, — у богемы свои манеры, свои нравы.

4

В понедельник Жубур отыскал в отдаленном районе две квартиры, освобождавшиеся через неделю. Но его и на этот раз заткнул за пояс Бунте: какими-то неведомыми путями он напал на новенькую морскую яхту, которую ее владелец, представитель иностранной фирмы, вынужден был продать в двухнедельный срок ввиду внезапного отъезда. Атауга заплатил за яхту четыреста латов, дал объявление в газеты и через неделю продал ее, получив четыреста процентов барыша. Из них сто двадцать латов были вручены Бунте. Он уже давно знал, как поступить с ними, и немедленно осуществил свою мечту. Прежде всего купил брюки гольф, серые шерстяные чулки, коричневые полуботинки на толстенной подошве и, чтобы окончательно превратиться в иностранца-туриста, приобрел после недолгих колебаний хорошенькую камышовую тросточку. Не забыв рассовать по карманам свежие номера французских и английских газет, он прохаживался по улицам с тем застывшим, непроницаемым выражением лица, которое, по его мнению, должно было знаменовать высочайшую степень англосаксонского хладнокровия и пренебрежения к такой ничтожной, не заслуживающей даже внимания стране, как Латвия. Находившись, он присаживался где-нибудь на многолюдном бульваре, чтобы продлить удовольствие, подольше понежиться в лучах того дешевого солнышка, которое сияло для него в любопытных взглядах прохожих.

Да, все его принимали за иностранца. Он уже чувствовал себя не агентишкой сомнительного «бюро», а представителем солидной иностранной фирмы, чуть ли не консулом. Он бы не удивился даже, если бы его сочли путешествующим сыном миллионера из страны небоскребов. «Думайте, пожалуйста. Я и на самом деле кое-что собой представляю». Впрочем, эти фантазии благополучно уживались в нем с практицизмом, что не переставало удивлять Жубура. Не менее удивительным было и то, что Бунте считал свое образование давно завершенным, хотя с ним было трудно говорить даже о вещах, известных каждому школьнику. При этом Бунте достаточно было услышать или увидеть в газете иностранное слово, как он пускал его в оборот, не задумываясь над его значением. Он, например, путал слова «прецедент» и «претендент»: в его толковании оба они обозначали государственную должность, соответствующую посту президента. Произнося слово «астрономия», он представлял себе не звездное небо, а украшенную сырами, пирамидами фруктов и жестянками французских сардин витрину гастрономического магазина. Разницу в одной букве он в расчет не принимал. Но эти мелочи не омрачали деловой карьеры Бунте. Нюх у него был безошибочный, и чуть где запахнет выгодным дельцем, он уже тут как тут, а старик Атауга по каждому поводу ставил его в пример другим подчиненным.

— Интересно знать, — с мечтательным видом заговорил однажды с Жубуром Бунте, когда они сидели вдвоем в конторе, — как будет Атауга выплачивать приданое дочери: деньгами или выделит ей часть дома? Как ты думаешь?

— Никогда об этом не думал, — засмеялся Жубур. — Да ты лучше справься у самого Атауги или у нотариуса, если он уже составил завещание.

— Мне кажется, что делить дом нет никакого расчета… С другой стороны, наличными у него вряд ли столько найдется.

— Да нам-то с тобой что?

— Не знаю, как тебе, а мне надо знать… — и Бунте углубился в какие-то сложные вычисления.

Дело в том, что с некоторых пор в контору все чаще и чаще стала заглядывать под разными предлогами дочь Атауги, веснушчатая, рыженькая Фания.

В семье давно было признано, что природа не наделила ее красотой, что даже при самом снисходительном отношении речь может идти лишь о терпимой наружности. Вероятно, по этой причине комильтоны[6] ее брата — сыновья таких же состоятельных родителей — редко заглядывали в дом Атауги. Всякий раз, когда Фания просовывала в дверь конторы свой веснушчатый носик, Бунте выпячивал грудь и даже в голосе у него появлялись басовые ноты. После одного такого посещения он стал размышлять вслух:

— Старой девой она не захочет остаться. Да и с какой стати, с ее приданым? Если, скажем, сотенка тысяч обеспечена, можно и без красоты обойтись, ладно и так. А?

Глядя на него, Жубур только удивлялся решительности, с какой этот человечек подступал к намеченной цели. Теперь он будет терпеливо, шаг за шагом, подходить к ней, как охотник, подкрадывающийся к пугливому зверю, не задумываясь над тем, что все его оружие состоит из брюк гольф и камышовой тросточки. Впрочем, решив приобрести некоторый навык в светских разговорах, Бунте даже прочел несколько романов. Один из них — «Граф Монте-Кристо» — произвел на него такое сильное впечатление, что при встрече с Жубуром Бунте, захлебываясь, начал рассказывать ему содержание книги.

— Я бы не отказался от таких приключений! — возбужденно говорил он. — Кто такой был этот Дантес? Ничего особенного, парень вроде нас с тобой. А вот стал же графом, да еще каким богачом.

— Ну, хорошо, а если бы ты разбогател, то, наверно, женился бы на дочери Атауги? — пошутил Жубур.

— С какой радости? Я бы прямо махнул в Голливуд, выбрал там самую шикарную кинозвезду — Лоретту Юнг или Полу Негри — и женился на ней. Пожил бы с ней, пока не надоело, а потом женился бы на другой. С деньгами и не такое можно делать. Тут мы кое-что понимаем.

Но эти дерзкие мечты не отвлекали его от ближайшей цели. Он прямо краснел от счастья каждый раз, когда Фания бросала ему несколько приветливых слов. Вскоре между ними произошел разговор, который Бунте уже с полной уверенностью зачислил в свой актив.

Яункундзе[7] Фания, — галантно начал Бунте, запасшийся достаточным материалом для светских разговоров, — яункундзе Фания, сегодня ночью я видел вас во сне. Можете себе представить, будто бы мы путешествуем на пятимачтовом паруснике по Патагонскому морю. И будто бы на вас синее бархатное платье… Между прочим, оно вам очень идет.

— А вы не страдали морской болезнью? — с иронизировала Фания, весьма, впрочем, довольная оборотом, какой приняла беседа.

— Что вы! Море было гладкое, вроде Киш-озера в тихие дни. Вы послушайте, что было дальше. Вдруг вы падаете за борт, я — за вами и тут же спасаю вас.

— А как же мое бархатное платье? Оно, наверное, превратилось в тряпку?

— Э, нет, за борт вы свалились в купальном костюме. Есть у вас такой зеленый, с вырезом на спине, а на груди — красные полосочки.

— Господи, откуда вы знаете?

— Знаю вот. Прошлым воскресеньем видел в Дзинтари.

— Странно, что я вас там не заметила.

— Да я был далеко — на дюнах.

— И разглядели оттуда красные полосочки? Они ведь такие узенькие, — безжалостно удивлялась Фания, хотя разговор этот ей нравился все больше и больше.

— У меня был с собой би… Да я и так хорошо вижу, я дальнозоркий. А ведь интересный сон, как вы находите?

— Пожалуй.

— Если бы я был богачом, я бы путешествовал со своей женой по всем морям. Но только чтобы моя жена обязательно походила на вас.

— Это почему же? — Фания вздернула голову.

— Потому что это моя мечта. Да, — твердо продолжал Бунте. — И потом вы такая красавица!

Давно испытанный метод лести и на этот раз оправдал себя. Фания порозовела — и ничего не сказала. Мелкий агент посреднического бюро по крохам копил испытанные приемы и рецепты житейской мудрости и один за другим пускал их в ход. Почему же не повезет ему там, где повезло другим? И он карабкался, локтями пробивая себе путь к заветной цели — к благополучию.

Так текла жизнь в посредническом бюро Атауги. Такими мечтами жил Бунте и ему подобные. Карл Жубур отвергал их мечты. Но и своего пути он еще не нашел.

5

Несколько раз собирался Жубур зайти к Силениеку. Сам не зная почему, он ждал многого от этой встречи и в то же время боялся разочароваться. Наконец, рассердившись на самого себя, он пошел прямо из конторы. Силениек жил на шоссе Свободы, возле моста через Юглу. Квартира его состояла из двух комнатенок, выходивших окнами на улицу, и кухоньки, из окна которой виднелся тесный унылый двор с собачьей конурой и капустными грядками; горизонт замыкала опушка Бикерниекского леса. Обстановка была самая скромная: рабочий столик у окна, готовая вот-вот обрушиться под тяжестью книг этажерка, в углу за печкой —: подобие дивана, сделанного из матраца и низких деревянных козел, да два венских стула. В первой комнате стоял старый платяной шкаф, посредине — круглый стол и четыре камышовых стула, на полу — кадка с разросшимся олеандром, почти заслоняющим своей листвой окно.

— Вот и отлично, — сказал Силениек. — А я как раз свободен до завтрашнего утра. Легко разыскали или дворник помог?

— Я всегда стараюсь обходиться без проводников. — ответил Жубур. — И потом вы в прошлый раз подробно объяснили, как найти вас.

Силениек одобрительно кивнул ему.

Это верно, надо как можно реже справляться у посторонних. — Подойдя к окну, он задернул белую занавеску и, будто в извинение, объяснил: — Так будет удобнее, не люблю, когда заглядывают прохожие с улицы. Присаживайтесь на диван. — Сам он сел на стул у окна.

Жубур видел Силениека второй только раз, причем у Прамниека они обменялись двумя-тремя незначительными фразами, и все-таки ему казалось, что он давным-давно знает этого высокого плечистого, голубоглазого человека, что он много раз слушал его неторопливую речь, сидя на этом диване.

— Курите? — Силениек протянул Жубуру портсигар, но тот отказался. Тогда Силениек закурил сам. — Хорошего мало, конечно, а бросить трудновато. Приучился на военной службе, с тех пор не могу отвыкнуть.

— Где вы работаете? — спросил Жубур.

Вопрос был самый естественный и обычный, но, задав его, он почувствовал неловкость, словно проявил излишнюю торопливость. Это чувство, впрочем, мгновенно исчезло, когда он увидел спокойную улыбку Силениека. Затянувшись папиросой, он внимательно смотрел на Жубура.

— Сейчас я готовлюсь экстерном к экзаменам. Я учусь. Несколько дней в неделю работаю в авторемонтной мастерской. Летом обычно уезжаю в Видземе, помочь отцу на полевых работах, он у меня крестьянствует. В общем без дела сидеть не приходится.

«А я?» — подумал Жубур. Да, с тех пор как он бросил университет, он часто не знал, куда девать себя, особенно по вечерам. Случайная книга, радиоприемник, одинокие прогулки не могли заполнить его жизнь, удовлетворить жажду настоящего дела.

— На какой факультет думаете? — спросил он, перебирая лежащие на столе учебники физики и математики. — Не на математический?

— Пока еще не решил окончательно, но во всяком случае не на математический. — Силениек помолчал немного и добавил: — Меня больше привлекают общественные науки. Я ведь не мечтаю о карьере кабинетного ученого, я человек практики, дела. А как можно действовать, не зная законов развития общества, не зная, например, политической экономии, не изучив «Капитала»? — И внезапно, без всякого перехода, спросил: — А вы довольны своей работой, удовлетворяет она вас?

— Кого может удовлетворять такая работа? — тихо ответил Жубур.

— Ну, а знаете вы, какой работы вам хочется? Что вам по душе?

— Прежде всего я хочу, чтобы в моей работе был какой-то смысл, — горячо заговорил Жубур, словно в душе у него прорвало плотину, долгое-долгое время сдерживавшую накопившиеся чувства. — Ведь есть же у меня силы, есть знания… хотя и не очень большие, может быть… Главное, есть желание приносить пользу обществу. А тебе на каждом шагу дают понять, что ты пятое колесо в телеге. Ну что, кажется, соблазнительного в моей теперешней работе? И все-таки я каждую минуту могу вылететь из этой конторы, и найдется пропасть желающих занять мое место. Подлая, не достойная человека жизнь! У меня такое чувство, — да и у одного ли у меня? — что пространство, которое я занимаю на земле, на самом деле не мое, что при первом неосторожном шаге меня лишат его. Хотя бы один раз я мог убедиться, что я необходимая частица общества, что оно нуждается во мне. Наоборот. Все время приходится уподоблять себя пробке, которая стремится погрузиться в воду, а ее с непреодолимой силой выталкивает вверх. Вот так и приходишь к сознанию, что ты лишний. Да и ничего удивительного нет, раз в подобном положении оказываются тысячи, миллионы людей — и не только у нас, не в одной Латвии, айв таких странах, как Америка, Англия…

— Лишний… — усмехнулся Силениек. — Нет, вы не лишний. И думать так — величайшее заблуждение, но оно утверждается в сознании миллионов таких людей, как вы и ваши товарищи, теми, кому оно выгодно. Оно создается самим общественным строем, теми, кто охраняет его и старается сохранить его навсегда. — Силениек затянулся в последний раз, бросил окурок в пепельницу, прошелся по комнате и подсел к Жубуру на диван. Теперь он заговорил вполголоса:

— Кто же лишний? Те, которые мешают человечеству устроить жизнь лучше, справедливее, тормозят ход истории. Это то меньшинство, которое живет за счет большинства, присваивает создаваемые народом ценности. Существующее устройство общества им выгодно, они идут на все, чтобы сохранить его. Белое они хотят выдать за черное, черное — за белое. Производителю ценностей, человеку труда, на котором держится мир, они вколачивают в голову убеждение, что он был и останется зависимым от них существом, что так уж устроен мир. Вот даже вы — человек думающий, и то поддаетесь этому обману…

— Где же выход, реальный выход? — задумчиво глядя перед собой, будто спрашивая кого-то третьего, заговорил Жубур. — Разве я сам мало думал об этом? Ведь я читал кое-что, недаром же готовился стать экономистом, — он еле заметно улыбнулся. — Но где же сила, способная… изменить этот порядок? Что творится сейчас у нас, в Латвии? А в Германии?

— Выход есть. Есть и сила, которая изменит существующий порядок, эта сила — сам народ. Народ встает на путь борьбы, потому что без борьбы ничего не дается. Господствующее меньшинство понимает, чем это грозит ему, и не останавливается перед самыми отчаянными средствами — только бы повернуть вспять колесо истории. Вы спрашиваете, что творится сейчас в Германии, в мире. Конечно, совсем не случайно в Италии вынырнул Муссолини, а в Германии Гитлер с полчищами мракобесов. Не случайно и то, что пятнадцатого мая тридцать четвертого года Карл Ульманис наступил своим кулацким, выпачканным в навозе сапогом на лицо Латвии. Но все эти попытки господствующих классов отсрочить свой конец бессильны перед законами истории. Разве можно удержать за горизонтом солнце, когда пришел час восхода?

Наступило молчание. Жубур сидел, глубоко задумавшись. Слова Силениека разбудили в нем столько юношеских мечтаний, дремавших долгие годы, столько новых мыслей, что он не мог говорить от волнения. Один лишь вопрос задал он Силениеку:

— Почему вы говорите со мной так откровенно? Почему вы мне доверились?

— Значит, были основания, — улыбнулся Силениек. — Между прочим, в день нашего знакомства ты неплохо показал себя в схватке с двумя негодяями.

Я узнал об этом еще до твоего появления у Прамниека.

— От кого? — удивленно спросил Жубур.

— Об этом поговорим как-нибудь потом. А сейчас расскажи лучше, что ты прочел на своем веку?

И Силениек назвал несколько книг. О некоторых Жубур знал только понаслышке, иные он читал, но это было так давно. Он покраснел: ему вдруг ясно представилась картина духовного прозябания, в котором он прожил последние годы. Силениек вышел из комнаты и через несколько минут вернулся с небольшой, завернутой в газету книгой.

— Вот, прочти.

Это было «Государство и революция» Ленина.

В ту ночь Жубур поздно вернулся домой.

6

В дверь спальни тихонько постучали. Альфред Никур тщательно расправил узел галстука и стал застегивать жилет. Из зеркала на него глядело гладко выбритое белое лицо. За последние четыре года оно чуть-чуть округлилось. Блестящие от помады, черные, как вороново крыло, волосы и маленькие усики оживляют его, иначе эта белизна казалась бы болезненной. Вот что с животом делать, — его не могут скрыть даже специального покроя жилеты. И в боках стал заметно раздаваться. Ай-ай-ай, просто возмутительно!

Он взял пульверизатор, подставил лицо под одеколонное облачко и только тогда сказал:

— Можно.

В дверь просунулась голова горничной.

— Господин министр, там какой-то человек пришел. Говорит, по вашему приказанию.

— Фамилия? — спросил Никур, продолжая разглядывать себя в зеркало. Узел галстука упорно сбивался набок, под уголок крахмального воротничка, и Никур уже начал нервничать.

Фамилию он не сказал; говорит, господин министр знает. На вид молодой еще, высокого роста.

Никур достал из кармана маленький блокнот, нашел страничку, помеченную текущим числом. «С 19–20 дома. — К. П.», — прочел он и взглянул на часы. Шесть минут восьмого.

— Пусть подождет в приемной.

— Слушаюсь, господин министр.

Горничная бесшумно притворила за собой дверь. Собственно можно бы выйти и сейчас, но это не соответствует сану: министры не бросаются навстречу каждому посетителю. Необходимо выдержать паузу, дать почувствовать дистанцию. За каждым шагом Альфреда Никура следит вся Латвия, газетные столбцы посвящаются подробностям его времяпрепровождения. Когда он того желает, разумеется. Иначе нельзя. Так что пусть подождет. Господин министр занят, он даже дома завален работой.

Впрочем, к восьми надо уже быть у Каулена. Сегодня сверх обычной партии в карты предстоит нечто более заманчивое: Каулен пригласил бывшего консула с молодой женой. Занятная женщина. (Никур познакомился с ней на последнем морском празднике.) Коктейли Каулена быстро ударяют в голову, и весьма вероятно, что консульша сразу станет покладистой.

Никур заговорщицки подмигнул своему отражению в зеркале.

«А позвольте задать вам, Альфред Никур, откровенный вопрос: пользовались ли бы вы таким успехом у женщин, если бы не были членом кабинета, одним из героев пятнадцатого мая, и, к слову сказать, если бы вы не были владельцем двух пятиэтажных домов в тихом, удобном районе и роскошного лимузина? А?»

Он еще раз окинул взглядом свое отражение.

«Вне всяких сомнений, сан министра значит очень много, но и личное обаяние тоже чего-нибудь да стоит. Не скроем, было время, когда вы бегали по вечерам за какой-нибудь замызганной особой с Известковой улицы. Зато теперь женщины сами приходят к вам — и какие женщины! Цвет высшего общества, из лучших семей! Теперь у вас богатый выбор».

Кажется, пауза выдержана, церемониал соблюден. Никур открыл дверь, пересек зал и вошел в кабинет. Окинул взглядом письменный стол, убрал в ящик несколько запечатанных пакетов с надписанными адресами и тогда только приотворил дверь в приемную.

— Прошу.

Вошел довольно молодой, франтоватой наружности человек в сером костюме в полоску. Подбородок у него сбоку был аккуратно залеплен белым пластырем.

— Что это у вас, господин Понте? — насмешливо-соболезнующе покачал головой Никур. — Косметический дефект?

Понте расплылся в улыбке, польщенный вниманием министра.

— Это у меня с воскресенья, ваше превосходительство. Как изволите знать, должность моя сопряжена со множеством обязанностей, и в их числе не последнее место занимает бокс.

— Где же это вас отделали? — сказал министр, показывая на кресло. — Напал кто-нибудь?

— Наоборот, ваше превосходительство, нападающей стороной был я сам, — хихикнул Понте и, дождавшись, когда Никур сел, пристроился на краешке кресла. — Мы с Аболом должны были выследить на Взморье женщину, которая направлялась на явку с одним из руководителей коммунистической организации. У нас были точные сведения, что она везет весьма ценные материалы, чуть ли не инструкции Центрального Комитета. Господин Штиглиц[8] поручил нам каким угодно способом достать эти материалы…

— Вы их достали? — резко перебил его Никур. Лицо его приняло жесткое выражение: разговор перешел на деловую почву.

— Мы бы их достали, ваше превосходительство. Бумаги были почти в наших руках, если бы к нам не прицепился какой-то идиот. Женщину мы нашли на дюнах; она, видимо, дожидалась условленного часа. Тогда мы притворились пьяными. Я подсел к ней и стал ее ощупывать. Бумаги были спрятаны у нее на груди. Только я изловчился вытащить их, как вдруг подлетает этот молодчик и принимается читать мораль. Но этим дело не кончилось, ваше превосходительство: парень полез драться. Хорошо еще — место безлюдное, а то бы сбежалась публика.

— И вы вдвоем не справились с этим фруктом? Так?

— Ваше превосходительство, у этого фрукта оказались здоровые кулаки, — заторопился Понте. — Но мы его в конце концов уняли. Беда только в том, что за это время женщина скрылась со всеми материалами и мы не могли напасть на ее след.

Никур только звучно сплюнул в большую плевательницу, вытер губы и ничего не выражающим свинцовым взглядом уставился на Понте.

— Больше вам нечего докладывать, господин Понте?

Понте невольно выпрямился в кресле.

— Ваше превосходительство, у меня имеется интересный материалец о настроениях среди художников.

— Говорите, — равнодушно проронил Никур. Будто невзначай, он взял карандаш, раскрыл лежавший перед ним блокнот и стал чертить какие-то завитушки. Но Понте знал, что теперь каждое его слово будет записано.

— В то же воскресенье художник Прамниек праздновал день рождения. За пирушкой он весьма непочтительно высказывался о вожде и вообще о нашем государственном строе. Мы давно уже стараемся выяснить, не связан ли он с какой-нибудь подпольной организацией. Впрочем, весьма возможно, что это обычная болтовня недовольного интеллигента. Наш осведомитель рассчитывает в скором времени выяснить этот вопрос, он получил кое-какие дополнительные сведения. Кроме того, могу сообщить вам, ваше превосходительство, что в числе гостей оказался и тот самый тип, которого мы отколотили на дюнах. Зовут его Карл Жубур.

— Следите за ним. Вполне возможно, что он и должен был получить материалы от той женщины.

Замешательство, изобразившееся на лице Понте, показывало, что эта мысль не приходила ему в голову. «Ну, хватка! Недаром столько лет был шпиком!»

— Совершенно верно, ваше превосходительство. С Жубура мы теперь глаз не спустим.

— И много народу было у Прамниека?

— Восемь человек, считая и его самого с женой.

— Значит, вы говорите, непочтительно отзывался о президенте?

— В самых недопустимых выражениях. Анекдоты, двусмысленные намеки…

— Если мы наложим на Прамниека денежный штраф, не повредит это нашему агенту, не вызовет нежелательных подозрений? — спросил Никур, продолжая чертить в блокноте какие-то фигурки.

— О, будьте покойны, ваше превосходительство, в этих кругах он свой человек и стоит вне всяких подозрений. Он сам такого наговорит, что никто и не подумает.

— Хорошо. Прамниека придется наказать на пятьсот латов. Вам и осведомителю — обычный агентурный процент.

— Благодарю вас, ваше превосходительство. — Понте почтительно нагнул голову. После этого он стал передавать содержание разговоров, подслушанных им за неделю в кафе и трамваях. По большей части это было бессильное брюзжание интеллигентных обывателей. Но во всех этих разговорах больше всего доставалось самому «вождю» и Никуру.

— Редактор Саусум охарактеризовал политику вождя как гигантский блеф и рекорд лицемерия. Так и сказал, ваше превосходительство. И это еще не все. Позор, говорит, латышскому народу, как он еще терпит этих политических шутов! Дальше. Директор средней школы Аузинь в разговоре с учителем истории сказал, что Ульма… что вождь фальсифицирует историю, заказывает историкам костюмы на свою мерку. Он-де не будет удивлен, если в один прекрасный день президент объявит себя королем и прикажет архиепископу Гринбергу возложить на его голову корону. Раз вступил-де на путь узурпации, то пойдет по нему до конца. А вас, ваше превосходительство, будто бы объявят наследным принцем, потому что вождю рассчитывать на потомство не приходится. Тут он намекнул на его… гм-гм… особенности…

Никур чуть заметно усмехнулся. Как ни презирают, как ни ненавидят его враги, а все-таки признают его самой крупной после президента фигурой в Латвии. «Наследный принц… Что же, недурно сказано, право, недурно». Он занес в свой блокнот:

«Наложить штраф на редактора Саусума — 2000 латов».

«Директора средней школы Аузиня — уволить».

Затем поднялся и протянул руку Понте.

— Через неделю, господин Понте, и в это же время. Продолжайте наблюдать за Прамниеком и Жубуром. Завтра зайдите к моему секретарю, он выдаст вам чек на Латвийский банк. До свидания.

Бывший шпик высшего ранга проводил младшего собрата по профессии до дверей. «Этот далеко пойдет, хотя он еще только начинает карьеру. Все данные налицо. Нет, это недурно сказано — „наследный принц“. Ха-ха-ха! Бедняга президент: приличия ради не мешало бы его поженить. Тогда, может быть, прекратятся разговорчики о его особенностях. А впрочем, что тут плохого? Болтают-то ведь не обо мне. Смеются не надо мной. Надо мной не смеются, меня ненавидят».

Часы показывали без четверти восемь. Никур позвонил в гараж и приказал подать машину.

7

После свидания с Никуром Понте поспешил окончить свой трудовой день. Забежал на полчасика в офицерский клуб, выпил у стойки бутылочку пива и тут же принял двоих осведомителей — капитана и старшего лейтенанта административной службы. Сведения были не особенно интересные, Понте не счел даже нужным браться за блокнот.

Из офицерского клуба он ринулся в ресторан «Эспланада». Снова кружка пива, снова осведомитель.

Следующей станцией был погребок гостиницы «Рим». Там Понте задержался подольше. Официант-осведомитель сообщил любопытные сведения об одном доценте консерватории, который накануне кутил здесь с оперными артистами. Разговор зашел о крупной карточной игре, которая чуть ли не каждый вечер шла у военного министра и успела получить широкую огласку. Доцент высказал предположение, что «вождь» побаивается министра, за которым стояло большинство офицерства, и потому позволяет ему хапать из казны изрядные куши на покрытие проигрышей и пьянки: за кутежами и картами некогда думать о свержении президента и тому подобных вещах, оно и Ульманису спокойнее.

Из погребка Понте пошел в кафе «Опера». Прикрывшись газетой, он курил папиросу за папиросой, отхлебывал из стакана остывший кофе и все прислушивался, прислушивался. Он ничем не брезговал, все ему шло на потребу — и альковные тайны, и слухи о новейших хитроумных методах валютной контрабанды, и болтовня о последних приобретениях «вождя» в Швеции и Швейцарии.

Незадолго до закрытия кафе к Понте подсел молодой немецкий писатель, политический эмигрант Эрих Гартман. Бывший социал-демократ, он еще в 1933 году бежал от преследования гитлеровцев. В Латвии он нашел гостеприимный прием и покровительство в кругах, резиденцией которых был Народный дом на Рыцарской улице[9]. Но для Понте не было тайной, что эта жертва гитлеровского режима, что-то уж слишком быстро овладевшая латышским языком, начала свой скорбный эмигрантский путь с благословения Геббельса и Риббентропа и щедро делилась своими впечатлениями и наблюдениями с немецким послом и Штиглицем.

Понте получил от Гартмана информацию о тайных собраниях бывших депутатов сейма в районе Межа-парка, на которых если и не обсуждали планов государственного переворота, — слишком жидка была эта публика для таких замыслов, — зато президента и Никура буквально смешивали с грязью. Бывшие депутаты, которым «вождь» ежемесячно выплачивал по четыреста латов отступного, ломали головы над составлением петиций правительствам некоторых западноевропейских государств, — петиций, преисполненных сетований по поводу того, что в Латвии нет парламента, что правительство не утверждено народными представителями, — и рекомендаций не поддерживать с таким незаконным правительством дипломатических связей.

— Мерси, дружище, — сказал Понте, выслушав Гартмана. — Если узнаю что-нибудь новенькое насчет немецких эмигрантов, я тебя не забуду.

Так время от времени они оказывали друг другу услуги, обмениваясь важной информацией. Рука руку моет…

Остаток вечера Понте собирался посвятить развлечениям, решив вознаградить себя за дневные труды. Он взял извозчика и покатил к ночному ресторану «ОУК».

Завсегдатаи ресторана едва начинали собираться. Понте занял свое излюбленное местечко в нише, откуда было удобно обозревать весь зал, оставаясь в то же время не замеченным публикой. В нише помещалось только два столика, и официанты всегда сажали за них посетителей, которыми больше всего интересовался Понте, — художников, писателей, журналистов, офицеров и иностранцев.

Намерения у Понте были самые мирные: побеседовать немного с официантами-осведомителями, выпить традиционную порцию кофе с коньяком, послушать джаз, а в заключение посидеть в отдельном кабинете с какой-нибудь девочкой из бара. Но разве может отдыхать спокойно такая опытная легавая, зачуяв дичь? До того ли?

Он было сговорился с полненькой разбитной девицей и заказал один из самых уютных кабинетов, когда в зал ввалилась шумная компания актеров, вокруг которой закружилось, завертелось ночное кабацкое веселье.

Нельзя сказать, чтобы это были большие кутилы. Официанты не ждали от них крупных чаевых, не ждали от них поживы и ресторанные размалеванные красотки. Иногда они приходили сюда со своими закусками, заказывали ровно столько напитков и еды, чтобы получить право на один из больших столов, и танцевали до закрытия ресторана. Они так привыкли жить на виду у людей, что чувствовали себя здесь как дома и на весь зал раздавались их смех, остроты и жаркие споры об искусстве. Только Мара Вилде сидела с рассеянным видом, почти ничего не говорила и много курила.

Среди актеров Понте увидел и одного своего сослуживца, которого в позапрошлом году удалось, не без содействия Никура, устроить в театр.

— Вот что, Сильвия, ты пока займись с кем-нибудь, — сказал он своей даме. — А я через часок буду ждать тебя в кабинете. Тут у меня дело одно есть.

Сильвия из добросовестности надула губы:

— И вечно у тебя так…

Через несколько минут она уже сидела за другим столиком с двумя приезжими оптовиками, так же добросовестно хмурила брови и вскрикивала: «Да неужели?», «Да не может быть!» — слушая их рассказы о разных удивительных происшествиях, случающихся на провинциальных базарах. Профессия ее требовала уменья мгновенно приспосабливаться к интересам и вкусам собеседника, быть такой, какой хотел ее видеть очередной знакомый: с весельчаками она сама становилась смешливой болтушкой, с меланхоликами принимала мечтательно-грустное выражение, робеющих новичков ободряла ласковой откровенностью…

— Мой друг Кристап Понте, министерский служака, — отрекомендовал подошедшего к столу шпика приятель-актер.

Появление Понте ни на кого не произвело особенного впечатления; с ним поздоровались, освободили ему место за столом и тотчас возобновили прерванный разговор. Актеры давно привыкли к вторжениям в их компанию никому неведомых личностей. В известной степени им льстил этот повышенный интерес, который простые смертные питают к богеме, а присутствие какого-нибудь домовладельца, фабриканта, крупного чиновника — вообще человека со средствами — всегда оказывалось на руку, когда надо было расплачиваться по счету. Да и те в накладе не оставались и при случае не забывали щегольнуть перед своими знакомыми:

— Режиссер Н.? Актриса К.? Занятные, доложу вам, люди… Как же, я с ними не раз кутил в «ОУК».

Понте, как того и хотел, очутился рядом с Марой. Он смотрит на нее, она — куда-то в глубину зала.

— Ваш супруг еще не вернулся из Лиепаи? — подобострастно спрашивает Понте.

Мара медленно поворачивается к соседу, рассеянно смотрит на него. «Наверное, кто-нибудь из знакомых Феликса».

— Нет еще. Он там разбирает конфликт с каким-то пароходом.

— Не скучаете без него? — вкрадчиво улыбается Понте.

Мара пожимает плечами и отворачивается.

«Пикантная женщина, хотя, видать, недотрога», — думает Понте.

— Не желаете потанцевать?

— Нет, спасибо, я лучше посмотрю, отдохну. Я очень устала за последнее время. Столько разных ролей… — Она тихонько вздыхает. На эстраду выходят мексиканские танцоры; оркестр играет танго.

«Столько разных ролей, — повторяет про себя Понте. — Ничего, знакомство пригодится на всякий случай. Многого не выудишь, но проверить через нее кое-кого можно». Посидев еще немного за столом, он расплачивается за выпитый кофе с ликером и, перемигнувшись через зал с Сильвией, уходит. Через несколько минут они уже сидят в отдельном кабинете.

— Чего ты так долго охаживал эту бледную графиню? — спрашивает Сильвия. — Вот не знала, что у тебя такой вкус.

— Какой черт вкус — служба это, служба! — потягиваясь, отвечает Понте. — Ну и голова трещит. Давай кутнем как следует, Сильвия. У меня сегодня настроение такое. Поддержишь компанию?

Развалившись на красном плюшевом диване, он лениво обнимает Сильвию.

— Коньяку… Фруктов и шампанского…

— Давай пригласим и Эрну, — просит Сильвия. — Ей, бедняжке, сегодня весь вечер не везет.

— Зови. Я угощаю.

Две женщины, два миловидных ласковых существа, увиваются вокруг него, смотрят ему в рот, когда он говорит, удивляются его ловкости и талантам.

«Эх, родиться бы тебе в Аргентине, Понте! Подвизался бы теперь в Голливуде, среди Грет Гарбо и Рудольфов Валентино… Эх, Понте, Понте!»

В эту ночь он чувствует себя хозяином на жизненном пиру. Стоит это ровным счетом полтораста латов.

8

Никур окинул оценивающим взглядом собравшихся и мысленно поморщился: ни одной интересной бабенки. Остановился, чтобы приложиться к ручке хозяйки дома — госпожи Каулен, с остальными здоровался на ходу, направляя направо-налево снисходительно-безразличный взгляд, столько раз увековеченный на газетных фотографиях. При его приближении разом протянулось к нему несколько рук, даже у членов кабинета сгибались спины в глубоком поклоне. Маститый писатель Мелнудрис не спускал с него просветленного взора, и после каждой произнесенной Никуром фразы позвоночник его слегка вздрагивал. Все его существо красноречиво выражало безграничное одобрение: «Да, о да, господин министр! Как это верно, как это глубоко сказано!»

Госпожа Каулен — сухопарая, изнуренная многочисленными недугами женщина, не давала скучать гостям. Как только собрались все приглашенные, она повела их к столу. Первые десять минут раздавался только стук ножей и вилок да откровенное чавканье. Сам Каулен брал по два раза от каждого блюда, воодушевляя своим примером гостей. Его плотная красная шея, широкое, как полная луна, лицо свидетельствовали о неукротимых аппетитах. Почти все присутствующие были родом из зажиточных крестьянских семей, и в их движеньях, в манерах сохранилось еще что-то от деревенской тяжеловесности и медлительности; сохранилось даже благоговейное усердие в еде. Точно так же, как это делали их отцы и матери, попав на свадьбу к соседям, в гостях они ели с таким рвением, как будто их единственной целью было насытиться на даровщинку по крайней мере на неделю.

Подавляя легкую отрыжку, автор исторических романов Алкснис обвел масленистыми глазами стол и заговорил расслабленным голосом:

— Щедрая Латвия, благословенная страна масла и бекона… Млеко и мед струятся по твоим долинам, — только знай не ленись их брать. И, однако, находятся еще злостные элементы, которые бесстыдно вопят о нужде и голоде.

— Демагогами у нас хоть пруд пруди, — подхватил министр Пауга. — Да вот вам пример. По утрам я иногда хожу в министерство пешком. Полезно для здоровья. Вчера иду я мимо Национального театра, вижу, несколько рабочих ремонтируют что-то. Смотрят на меня, видимо узнали. И один прямо вслед мне заорал: «Вон он, кровопийца, шагает! Мы на него целый день за два несчастных лата работаем, а он от жиру лопается!» Это я — кровопийца! Вот как они понимают заботу о благе государства.

— Что ни говорите, господин Никур, — грозя пальчиком, пропела хозяйка, — но вы слишком распустили вожжи, — я это не только вам, я каждый день и мужу твержу то же самое. До чего дело дошло, если каждый оборванец может безнаказанно обругать в глаза министра? Неужели в центральной тюрьме не найдется места для этих крикунов?

— Если бы мы стали обращать внимание на все подобные демонстрации, нам бы пришлось построить еще десять таких тюрем, — хладнокровно ответил Никур.

— Тогда посылайте их на принудительные работы, — наставительно продолжала госпожа Каулен. — Пусть они роют торф, строят дороги. Когда человеку надо работать с утра до ночи, у него не остается времени на болтовню. Иначе нам с вами скоро нельзя будет и на улице показаться.

— Мы так и делаем, голубушка, — сказал Каулен. — Немало этих горлопанов и торф роют и чинят дороги, это куда выгоднее, чем держать их в тюрьмах. Изрядное количество рабочих рук требуется и для крестьянских хозяйств, я разумею крупные хозяйства, владельцы которых айзсарги[10], члены волостных правлений — служат в сберегательных кассах или сельскохозяйственных обществах. Нельзя же с них требовать, чтобы они сами и пахали и косили. А если мы всех недовольных рассуем по тюрьмам, кому же тогда работать? — Каулен притворно недоумевающе развел руками.

Все рассмеялись.

— Дальше. Дети таких вот крепких хозяев со временем тоже станут айзсаргами. Это оплот государства, наша опора. Как же они подготовятся к этой роли, если ничего не будут знать, кроме работы в поле или в хлеву? Нет, без батраков им нельзя. И вождь поступает в высшей степени дальновидно, не позволяя повышать оплату батрацкого труда. Вот вам прожиточный минимум, а больше — ни-ни.

— Тем более, — проблеял нежным тенорком поэт Раса, — тем более, что повышение заработной платы чревато опасными последствиями. Батраки тогда захотели бы давать образование своим детям. И вот представьте себе нашествие этой, прошу прощения у дам, пропахшей навозом интеллигенции.

Мелнудрис на мгновение оторвался от своей тарелки.

— Что там ни говорят, — промямлил он, не переставая жевать, — в государственных учреждениях должны сидеть дети землевладельцев, их и надо учить.

Заговорил Никур, и за столом сразу воцарилась тишина.

— Вы, господа литераторы, давно бы должны были извлечь из этого урок и начать писать романы и разные там поэмы о благотворном значении физического труда. А вам это редко приходит в голову. Нам надо, чтобы хозяин-патриарх был окружен в глазах народа ореолом. Нам надо и в большом и в малом возвышать авторитет хозяина. Каждый работодатель — вождь своих рабочих или служащих. Учите почитать его, любить его сыновней любовью. Заткните рты коммунистам, чтобы нам не слышать больше таких слов, как «кровопийца», «эксплуатация», «борьба», «протест». Пишите о единстве и содружестве всех классов, пишите о том, что мир — благоденствие, вражда — разорение. Древние традиции латышского крестьянского двора должны возродиться в современных условиях. Если мы этого не добьемся, нас будут не только ругать в глаза, нас скоро забросают камнями. В своем кругу мы можем говорить откровенно. Борьба идет ожесточенная, не на жизнь, а на смерть. Рабочие не хотят работать за два лата в день, но, если мы станем платить им больше, у нас не будет капиталов, мы не сможем удовлетворять высшие культурные потребности, которые вытекают из нашего общественного положения. И не забывайте, что они хотят лишить нас этого положения. Дешевая и послушная рабочая сила — вот основа нашего благополучия.

Алкснис самодовольно улыбнулся.

— Именно этими идеями проникнуты все мои скромные творения…

— Позвольте напомнить вам, господин министр, что последняя моя пьеса, написанная по вашему совету, — перебил его Мелнудрис, — была встречена весьма одобрительно. Ее ставят во всех волостях.

— Знаю, знаю, — остановил его мановением руки Никур. — Недаром же вы получили премию Культурного фонда — и вы и ваша супруга — за сборник стихов. Мы умеем вознаграждать по заслугам.

— Кто же будет отрицать это, ваше превосходительство! — И Мелнудрис так низко нагнул голову, что его седеющие патлы почти коснулись салата. — Но некоторые не могут примириться с тем, что мы с женой каждый год удостаиваемся государственной награды. Если бы еще я не состоял членом комиссии по распределению премий, а то по всем кафе только и разговоров: «Что ни год — или себе, или жене».

— А кого же нам посадить в эту комиссию? — закричал Каулен. — Кого-нибудь из этих зубоскалов и ворчунов? Или из Совдепии выписать?

Подали новое блюдо.

— Что с покупкой дома? — тихо спросил Никур министра Пауту. — Купчую уже подписали?

— Надеюсь еще выторговать тридцать тысяч, — так же тихо ответил Паута. — Больше двухсот тысяч не стоит давать. Только двадцать квартир, и район отдаленный.

— Советую поспешить, иначе Беньямин из-под носа выхватит. С тех пор как вошел в силу закон о запрещении вывоза валюты, старик не знает, куда деньги девать, и скупает подряд все дома. Мне недавно его сын говорил, что он опять нацеливается на какой-то завидный объект.

— Вот как? Ну, тогда надо поторапливаться.

За пять лет пребывания на посту министра Пауга приобрел только один дом, и тот на имя жены. Он заметно отставал от других членов кабинета, у которых было уже по нескольку доходных домов в Риге, были большие имения и дачи, не говоря уж об акциях солидных предприятий. Впрочем, объяснялось это отнюдь не бескорыстием министра, — изрядная доля его доходов уходила на жену-француженку. Одни поездки на Ривьеру чего ему стоили, а там еще бесконечные приемы, парижские туалеты…

Медленно поднимались из-за стола отяжелевшие гости. Дамы удалились в будуар хозяйки — попудриться, обсудить очередные скандальные новости. Алкснис, с нетерпением ожидавший этого момента, чтобы рассказать несколько пикантных анекдотов (в качестве историка он хранил в памяти неистощимый запас их), удобно развалился в глубоком кожаном кресле, закурил сигару — и полился поток скабрезностей, прерываемый только одышливым кашлем, от которого шея романиста становилась совершенно сизой. Особенно восторгался его остроумием Раса, — после каждой непристойности его жиденькое тельце подпрыгивало в кресле, а улыбающееся личико покрывалось сетью мелких морщинок. Один Никур не мог забыть об отсутствии жены консула. «Надо будет позвонить в главное лесничество Радзиню, пусть организует охоту дня на два, на три. Амазоночка не откажется, а мужа можно услать в кратковременную заграничную командировку».

Мужчины направились к карточному столу. Только Мелнудрис из скупости воздерживался от игры; Раса предпочел провести остаток вечера возле госпожи Пауги. Оба остались довольны друг другом: по крайней мере досыта наговорились на классическом жаргоне парижских кабачков.

Вначале ставки были небольшими, но стоило игрокам войти в азарт, как в банке появились сотенные. Больше всех везло Алкснису. Он загреб один за другим три банка, в общей сложности около шестисот латов, как вдруг начавшийся сердечный припадок заставил его выйти из игры. Впрочем, партнеры давно уже разгадали тайну этих припадков: не так давно Алкснис купил где-то в Видземе большой участок земли и отстраивал на берегу озера уютную дачку.

Никур с Паугой и Кауленом играли до двух часов ночи. Пауга потерял тысячу двести латов, которые целиком достались Никуру. Но и выигрыш не поднял испорченного настроения. Что это за деньги, если один телефонный звонок к какому-нибудь оптовику, ожидавшему крупных неприятностей из-за нескольких тюков контрабандных кружев, приводит к более ощутимым результатам! Нет, он уже пресыщен, интересовать его могут только солидные дела.

«Наследный принц, наследный принц», — меланхолически мурлыкал он, садясь в машину.

9

В воскресенье Андрей Силениек, встав на заре, вывел за ворота велосипед, прикрепил к его раме небольшую корзиночку, в какие обычно собирают ягоды или грибы, и направился за город по Видземскому шоссе.

Миновав Баложскую корчму, он заметил у обочины девушку с корзинкой в руках и тотчас соскочил с велосипеда.

— Доброе утро. Много боровиков набрали?

— Пока только три, — ответила девушка, пристально взглянув на него, — вы будете четвертым.

— Лесника не заметили? — вполголоса спросил Силениек.

— Минут пятнадцать тому назад прошел один в сторону Ропажей, но он свернул влево от шоссе, — так же тихо ответила девушка.

— Частный?

— Нет, казенный. Старший надзиратель.

— Значит, можно приступать к сбору грибов.

Закуривая папиросу, Силениек незаметно огляделся. Кругом не видно было ни души.

— Я пойду к грибным местам, Айя, а когда подойдет Крам, можешь присоединиться к нему. Мы должны обернуться за час. Скоро здесь начнет шататься разная публика.

— Хорошо, Андрей. — Она кивнула ему вслед.

Силениек перетащил велосипед через канаву и углубился в лес. Ночью прошел дождь, и устилавший землю мох искрился миллионами мельчайших капель. Солнце едва поднялось: торжественно и тихо было в этот час под громадными величавыми соснами. По их красноватым стволам бегали какие-то бойкие серые птички. Выпорхнул из чащи черный дятел, пронесся в неровном полете через вырубку, и птички, мгновенно собравшись в стайку, скрылись вслед за ним.

Силениек вел велосипед, выбирая такие места, где бы он не оставлял следов, а где был влажный песок — нес его на руках. Полной грудью вдыхал он благоуханный воздух соснового бора. Растянуться бы на устланном хвоей, нагретом солнцем скате пригорка, покусывать стебелек метлицы и глядеть, глядеть в густую синеву, на крутые снежно-белые облака, застывшие над макушками сосен. А эти птичьи голоса! С какой силой напоминают они детство — вот такое же утро, поросшие ивняком берега тихой речушки, стадо коров и овец и старого, верного Дуксика, бодро перебирающего кривыми лапами рядом с пастушком Андреем!

Гулко отдался в тишине бора паровозный гудок — хриплый, протяжный. Недалеко, невидимый отсюда за лесом и озером, начинается город — грозная каменная громада, сосредоточившая в себе бессмысленную роскошь и ужасающую нищету, страдания и наслаждения, великие противоречия и великую, упорную борьбу. Там и была она, подлинная, полноценная жизнь, а не здесь, под тихими стройными соснами, не в созерцании кудрявых тучек, а в трудной работе, подготовляющей созидание нового мира. Он — Андрей. Силениек — участник этой работы, где не видно строителей, но время от времени заметны результаты. И многие, — как раз те, которым принадлежат власть, оружие, деньги, — страшатся этой незримой работы больше, чем землетрясения.

У опушки молодой лиственной рощицы Силениека встретил юноша в широких матросских брюках и синей рубахе. В одной руке у него была корзинка, в другой — обыкновенный столовый нож.

— Доброе утро, — поздоровался Силениек. — Много боровиков набрали?

— Пока только три, — быстро ответил парень, глядя в глаза Силениеку. — Вы будете четвертым.

Они пожали друг другу руки и заговорили на «ты».

— Настоящих любителей грибов еще не видно? — спросил Силениек.

— Место не грибное. Если не забредет случайно какая-нибудь парочка, можно здесь остановиться. На всякий случай мы присмотрели еще одно местечко возле озера.

— Ты до конца останешься в дозоре?

— До конца, товарищ.

Юноша показал тропинку, убегающую вглубь чащи. В этом не было необходимости: месяца три тому назад Силениек провел здесь районную конференцию и хорошо ориентировался в местности.

— Оставайся здесь, я и один дойду.

Пока Силениек пробирался сквозь частую поросль, костюм его промок от скатывающихся с листьев, не успевших высохнуть капель ночного дождя. Зацепившись за ветку, звякнул звонок велосипеда. Силениек достал из кармана платок и обернул им его.

Собрание подпольщиков происходило в лощинке, образованной обращенными друг к другу склонами двух холмов. Место было удобное: ни одна живая душа не могла незаметно проникнуть сюда. В случае опасности участники собрания могли быстро рассыпаться и уйти по трем направлениям, а холмы прикрыли бы их отступление.

В собрании участвовало восемнадцать человек — и мужчины и женщины. Это были металлисты с заводов «Вайрог» и ВЭФ, молодые рабочие из порта, школьный учитель, два железнодорожника, служащий городской управы, студенты. Каждый из них представлял целый партийный коллектив, его душу и мозг. Это были смелые, закаленные люди, до последней капли крови преданные идее освобождения народа. Их жесткие, натруженные руки свидетельствовали о суровой жизненной школе, которая кратчайшим путем приводит к пониманию правды. Но и тех, которые служили в учреждениях или учились, белые воротнички и портфели не могли отгородить от класса, который взрастил их, не могли заставить забыть, что в жилах их течет рабочая и батрацкая кровь. Был здесь и один юноша из зажиточной семьи, в трудных поисках обретший смысл жизни и порвавший с миром хищников и обманщиков.

Открыв собрание, Силениек сделал краткий доклад о текущем моменте.

— Буря вот-вот разразится. Еще не завершилась испанская трагедия, а в воздухе уже снова чувствуется запах пороха. Послушайте по вечерам радио — эфир полон угрожающих криков. Обрюзгший бульдог Муссолини лает с балкона Венецианского дворца об итальянской империи. В Нюрнберге и Мюнхене еще громче раздается истерический вой Гитлера. Империалисты распоясываются. Судетская авантюра[11] — безошибочный признак надвигающейся на Европу войны. Правительства западноевропейских государств уверены, что лавина агрессии минует их и обрушится на Советский Союз. Нам неизвестно, какой маршрут наметил Гитлер, но мы должны знать, что новая мировая война грозит всему человечеству. Народам всего мира предстоят неисчислимые страдания и бедствия. Рабочие и крестьяне будут умирать на фронтах, их жены и дети — гибнуть от голода и лишений, а капиталисты будут считать прибыль и вычислять, сколько времени они могут продолжать войну.

Смешно предполагать, что война минует Латвию, пройдет стороной. Мы находимся на перекрестке дорог. Восточные границы реакционной Европы проходят у Зилупе и Индры[12]. Ульманис и его клика не покладая рук готовятся к войне с Советским Союзом. Фактически они давно уже запродали страну Гитлеру и другим империалистам в качестве удобного плацдарма для грядущей войны.

Сейчас, товарищи, самое время, чтобы полным голосом заговорить с народом. Надо открыть ему глаза, рассеять ядовитый туман лжи, которым отравляют его буржуазная пресса и пропагандистский аппарат Валяй-Берзиня[13]. Мы знаем, что ищейки из охранки с ног сбились от усердия, что тюрьмы переполнены, что на каждой фабрике, в каждом учреждении сидят десятки шпионов. Но всех в тюрьмы не упрятать! Чем больше будет бесноваться правящая клика, тем быстрее будут расти ряды наших борцов. Так за работу, товарищи!

Каждому участнику собрания по отдельности Силениек поручил конкретное задание. Кроме существующей типографии, он решил организовать еще одну — резервную, чтобы в случае провала первой бесперебойно выпускать газету. Для распространения литературы он назначил еще нескольких молодых членов организации и увеличил вдвое число связистов на крупных предприятиях.

Суровые, выстраданные ценой многих благороднейших жизней традиции подполья руководили каждым шагом коммуниста. Излишнее любопытство могло привести к непоправимым бедам, поэтому никто не обижался, если его не информировали о том, что не входило в круг исполняемой им работы.

У каждого участника собрания была своя кличка. Самые испытанные, надежные товарищи только в редких случаях знали друг друга по именам или кто где работал. Иной раз знали, например, что на таком-то заводе есть свой человек, выполняет партийные задания, но известен он был только руководителю организации или Центральному Комитету.

На своей родной земле, среди своего родного народа, лучшие сыны его были окружены сетью ловушек, расставленных слугами господствующей клики, и каждое неосторожное слово, каждый необдуманный шаг грозили их великому, благородному делу. Любой из них с первых шагов своей героической и опасной работы свыкся с мыслью о возможном аресте.

За час все было закончено. Силениек роздал заранее доставленные сюда брошюры и воззвания, и все стали расходиться. Уходили по двое, причем Силениек указывал, кому с кем идти. Это была последняя предосторожность. Если бы на собрании оказался провокатор, он некоторое время — во всяком случае не менее часа — находился бы под контролем своего спутника. За это время остальные участники могли спокойно разойтись по домам.

Силениек подсадил на велосипед Айю и покатил к городу. У моста через Юглу Айя села в автобус, направляющийся к центру, а Силениек поехал домой. Уверенно звучал звонок его велосипеда, предупреждая неосторожных пешеходов. На дне корзинки лежало несколько подосиновиков, маслят и лисичек.

Нет, не зря прокатился он в лес за грибами!

Глава вторая

1

— Слышали? — еле переводя дух, выпалил Прамниек и сел за столик между Освальдом Ланкой и Гартманом.

В погребке гостиницы «Рим» было необычно малолюдно. Посетители, не задерживаясь болёе пяти минут выпивали кружку пива, закусывали и торопились уйти! Что-то гнало их на улицу, домой, к друзьям, все были чем-то возбуждены.

Эрих Гартман лениво потянулся к пепельнице, стряхнул пепел и удивленно посмотрел на Прамниека. Вид у того был взбудораженный, густые волосы прилипли к влажному лбу; концы галстука выбились из-под старого, испачканного красками пиджака, — очевидно, он выбежал из дому в чем был.

— Вы это про Зандарта спрашиваете? — широко улыбаясь, спросил Ланка. — Да, он у нас вчера выиграл в тотализатор тысячу семьсот латов. Вот угощает теперь друзей, — и он похлопал Зандарта по жирной спине.

Толстяк, не сводя восторженного взгляда с Эдит, самодовольно хохотнул:

— На собственного рысака поставил. Я своих лошадок знаю…

Прамниек возмущенно перебил его:

— Ах, да не о том вы… Неужели вам в самом деле ничего не известно?

Все вопросительно уставились на него. Прамниек говорил охрипшим голосом, как будто у него горло пересохло от жажды:

— Сегодня утром немецкие войска вторглись в Польшу. Мне знакомый из телеграфного агентства звонил, сказал, что ждут речи Гитлера по радио. Сейчас весь вопрос в том, будут ли Англия и Франция выполнять свои обязательства… Чехословакию же бросили в пасть волку, неужели и Польшу предадут? Ну и ну… Официант, кружку пива!

— Значит, вон уже до чего дошло, — несколько театрально закусив губу, протянул Ланка, — свершилось. Заговорили пушки, льется кровь, города превращаются в пепел.

— Ну, полякам достается поделом, — с авторитетным видом сказал Зандарт. — Позарились на чужое, отхватили… как ее… эту самую Тешинскую область. Когда Гитлер прибрал к рукам Чехословакию, он, будьте уверены, знал, что в скором времени заграбастает всю Польшу, потому и не мешал им! Нет, это здорово получилось, ей-богу здорово!

Он хотел еще что-то сказать, но не нашелся, торжествующе оглядел стол и потер руки.

— Господин Зандарт в известной мере прав, — сказал Гартман, насмешливо поглядев на него. — Поляки действительно подавились этим кусочком и оскандалились перед всем миром. Боюсь, что сейчас они ни в ком не вызовут сочувствия.

— Рыдз-Смиглы[14] и Бек[15] — это еще не вся Польша! — ударив кулаком по столу, крикнул Прамниек. — Только сумасшедшие или преступники могли вести такую политику, как они. А отвечать за этих продажных панов придется польскому народу.

— Так вы не считаете Бека польским патриотом? — спросил Гартман.

— Я уверен, что он гитлеровский агент в польском правительстве — ни больше ни меньше. А эта старая рухлядь Мосьцицкий[16] служит для них вывеской.

— Пожалуй, крепковато сказано о главе дружественного государства, — заметил Ланка. — Хотя здесь нет никого из поляков, но вы бы все-таки поосторожнее…

— Через месяц за этого главу никто гроша ломаного не даст, — не унимался Прамниек. — А за свои слова я готов отвечать хоть перед Лигой наций.

— Ну, это еще не так страшно, — засмеялся Гартман. — Кажется, там скоро не перед кем будет отвечать. Невилю Чемберлену не увильнуть от руки судьбы. Его зонтик не укроет Европу от свинцового дождя, никто не станет искать под ним убежища. И вообще, должен вам признаться, хотя мне и пришлось покинуть из-за Гитлера родину, хотя по его милости мне негде издавать свои книги, но временами я просто восторгаюсь им.

— Ого! — покачал головой Прамниек. — Чем же это вы восторгаетесь? Его жестокостями? Истерическим кривлянием? Проповедью ненависти ко всем народам, потому что они не немцы? Вы что же, значит, тоже думаете, что латыши способны только к физическому труду? Так ведь он, кажется, сказал?

Но Гартмана нимало не смутили язвительные нападки художника.

— Подождите. Я только хотел сказать, что меня поражает его уменье добиваться поставленной перед собой цели. У него сверхчеловеческая воля. Обратите внимание, как он действует на массу. И главное — достигает осязаемых результатов. Вообразите себя хотя бы на секунду немцем. Тяжелые, унизительные послевоенные годы… инфляция, репарации, оккупация Саарской области… Какие перспективы на ближайшие тридцать лет были у Германии? Никаких. Теперь посмотрите, что сделал Гитлер… Как же после этого не считать его великим человеком, почти гением, как же не восторгаться им среднему немцу!

— А себя, господин Гартман, вы тоже причисляете к средним немцам? — спросил Прамниек.

Гартман развел руками:

— Если бы это было так, я не сидел бы здесь, а жил бы где-нибудь в Мюнхене, издавал бы большими тиражами по две книги в год и…

— И маршировали бы в строю штурмовиков, — смеясь, закончила Эдит. — Воображаю, какая это тоска — быть женой штурмовика. Ведь ему непременно каждый год подавай ребенка. Не принимайте это на свой счет, господин Гартман, но в общем я терпеть не могу немцев. Такие они надутые, так надоедают разговорами о своей миссии, о своей расе!

— Да, есть этот недостаток у моих соотечественников, и вы это очень остроумно заметили, — любезно согласился Гартман.

— Пожалуй, в конце концов и поверишь, — задумчиво сказал молчавший все время Ланка, — что они завоюют весь мир. Что-то не видно силы, которая могла бы противостоять им. Янки вряд ли сунутся, Англия насквозь прогнила, а русские слишком слабы. Фанерные танки, которые Ворошилов показывает на маневрах, никого не введут в заблуждение. Нет, кто хочет удержаться, тот должен искать опоры в Берлине.

— Ну да, надо идти на поклон к щуке: сделай милость, проглоти меня, коли есть аппетит, — буркнул Прамниек.

Официант принес пиво, и все замолчали, потягивая из кружек холодный, приятно горьковатый напиток.

Гартман встал из-за стола первым и ушел, не дожидаясь остальных.

— Интересный человек, — глядя вслед ему, сказал Ланка. — Притом какая широта взглядов, если он может испытывать гордость за успехи Германии, несмотря на то, что в будущем они грозят ему гибелью. Попадись он в лапы нацистам, они его живо повесят.

— Боже, какие ужасы, — поморщилась Эдит, — право, не довольно ли об этом?

— Когда же вы приедете посмотреть мои конюшни? — вполголоса спросил ее Зандарт. — Я недавно несколько лошадок купил. Ах, что за лошадки! С вашего позволения хочу одну гнедую кобылу назвать Эдит. Она у меня на будущий год первый приз на дерби получит.

Эдит погрозила ему пальчиком:

— Называйте как хотите, но моим именем не сметь! А лошадок я посмотрю с удовольствием.

— Как подвигается ваша картина, дружище? — спросил Ланка Прамниека, который уже несколько минут сидел молча, подперев кулаками щеки.

Прамниек словно расцвел. Угрюмый взгляд его просиял, даже голос стал мягче.

— Да вот натурщица заболела, иначе бы я ее за две недели окончил. У Олюк сложение не то, она больше на девочку походит. Тут нужна женщина высокая, величавая, вроде Эдит.

Эдит только молча взглянула на него — розовая, свежая, нарядная.

В дверях погребка Прамниек распростился с компанией и быстро зашагал домой. У всех прохожих в руках были еще сырые листы газет. Экспедиторы носились на велосипедах от киоска к киоску, подвозя их большими пачками. Весть о войне с быстротой молнии распространилась по городу, все только о ней и говорили. Лишь дети по-прежнему беззаботно играли: строили замки из песка, пускали бумажные кораблики, столпившись у фонтана, да у главного почтамта старый чистильщик сапог кормил хлебными крошками голубей.

«Когда ты образумишься, жестокое, безумное человечество? — думал Прамниек. — У тебя все есть для счастья только бы мирно работать, жить в согласии с интересами общества… Ведь всем хватило бы места под солнцем. А сейчас в Варшаве уже воют сирены воздушной тревоги, пикирующие самолеты бомбят и обстреливают по дорогам толпы женщин и детей, бегущих на восток от гитлеровской армии…»

Придя домой, Прамниек достал из почтового ящика вместе с газетами конверт с извещением, что на него наложен штраф в пятьсот латов за то, что он, художник Эдгар Прамниек, в недопустимых выражениях отзывался о главе государства и порицал существующий государственный порядок.

«Учись держать язык за зубами, дурак, — сказал он, потирая шею. — В стране интенсивного свиноводства скоро проходу не станет от свиней. Интересно знать, кому же это я обязан этим сюрпризом? Кому из приятелей должен показать на дверь?»

Но сколько Прамниек ни ломал голову, ответа на этот вопрос он не нашел.

2

— Тридцать лет работаю в порту, а таких чудес еще не приходилось видеть, — говорил старый Рубенис сыну Юрису, идя утром на работу. — Видать, всю Латвию хотят увезти. Ну и жадность!

Время у них еще было, и они остановились, наблюдая с насмешливым удивлением бесконечный караван фур, грузовиков, фургонов и ручных тележек, который тянулся от спортивной площадки «Унион» до самой Экспортной гавани. Горами громоздились грубо сколоченные ящики, окованные железом лари, старинные сундуки с толстыми железными скобами, обвязанные ремнями чемоданы, брезентовые мешки, узлы с тряпьем… Старые, источенные жучком платяные шкафы, комоды с потускневшими зеркалами, полосатые матрацы, продавленные диваны, обшитые мешковиной гарнитуры старинной стильной мебели, солидные кожаные кресла, старые кухонные столы и табуретки, скатанные ковры, половые щетки, вешалки, птичьи клетки, эмалированные ведра, умывальные тазы и ночные горшки — все, что можно найти и в квартирах богачей и на толкучке, было представлено в этом пестром обозе.

— Ну и жадность! — повторил за отцом Юрис. Опершись, как на трость, на обернутый брезентовым фартуком крюк, он провожал взглядом вес новые и новые подводы и грузовики.

Портовый грузчик, обязанный своим воспитанием не столько начальной школе, сколько десятилетнему рабочему стажу, Юрис, однако, отлично понимал значение этого зрелища. Немцы покидали Латвию, немцы, которые в течение семи веков, с того самого дня, как их предки вторглись в эту страну, не переставали измываться над ее народом.

У старика Рубениса вся спина была исполосована рубцами, — эти рубцы не давали ему забыть о карательных экспедициях 1905 года. Зеленые холмы Латвии еще осквернялись развалинами ястребиных гнезд немецких баронов; по улицам древней латышской столицы, никому не уступая дороги, задрав головы, расхаживали белобрысые сопляки, в брюках гольф и белых шерстяных чулках, и их папаши — седые усатые господа в зеленых шляпах с петушиными перьями, прогуливающие надменных супружниц и любимых собачек. И все они громко кричали «хайль» и все поднимали руку, по-фашистски приветствуя при встрече друг друга.

Столетиями они жирели на латышских хлебах и вдруг объявили всему свету, что их отчизна по ту сторону Немана. Но, уезжая по зову Гитлера, с надеждой вернуться сюда полными господами, они не гнушались ни ветхими кроватями, служившими приютом для многих поколений клопов, ни измятыми чайниками, — подбирали все до последней веревочки. Оставались, правда, дома, фабрики, земельные участки, но за них обещал щедро расплатиться Ульманис.

Скатертью дорога, по крайней мере воздух чище станет, — приговаривал старик Рубенис. — Эх, жалко, отцу не привелось дожить до этого.

Всю дорогу, идя мимо обоза, Юрис читал немецкие надписи, выведенные на ящиках. Иногда он подталкивал локтем отца, чтобы обратить внимание на какую-нибудь фамилию, изобличавшую онемечившегося латыша.

— Гляди, гляди: Катарина Граудинг… Иоганна Пакул… Эрнст Озолинг… и эти туда же! Весь век немцам руки лизали, как же теперь отстать от этой собачьей привычки! Ну, в фатерланде могут лизать сколько влезет. Гитлер им за это обглоданную кость бросит: «Ешь, песик, вот тебе в награду».

— Недаром моряки говорят, что с тонущего корабля крысы бегут, — сказал старик Рубенис.

— Ну, они еще надеются вернуться на насиженные места. Вернуться и опять народ оседлать. Они иначе не могут. Но если уж так случится, тогда нам и подавно жизни не будет. Лучше, кажется, быть негром в Африке.

— Всяк утешается, как умеет… — старый Рубенис выколотил трубочку о ноготь большого пальца и смачно сплюнул. — Радости им, конечно, мало, раз приходится уезжать от латышских колбас и масла. Разве мы не видим, какой бурдой их кормят на пароходах…

— Нет, они на этом не успокоятся, — продолжал Юрис, — сегодня на Польшу напали, а завтра еще что-нибудь придумают.

Дорогу им загораживали несколько репатриирующихся белочулочников и петушиных хвостов. Сбившись в кучку, они оживленно, перебивая друг друга, обсуждали что-то. Юрис, не опуская глаз, шел прямо на них, слегка выдвинув вперед одно плечо и помахивая своим крюком.

— А ну, посторонитесь! Живей, живей! Стоят здесь, как будто всю землю в наследство получили!

Немцы недоумевающе глядели на плечистую, словно из бронзы вылитую фигуру парня и, встретив его открытый презрительный взгляд, расступились, ворча сквозь зубы.

Большой серый пароход «Гнейзенау» пришвартовался у нового мола, в самом конце гавани. Он точно принес с собой дыхание разыгрывающейся на западе войны. Борта его и высокий капитанский мостик были камуфлированы коричневой и зеленой краской. На верхней палубе, на носу и корме стояли зенитные пулеметы, укрытые брезентом.

На берегу суетились агенты Утага[17], комиссары по репатриации, одетые в военную форму. Десятки мелких «фюреров» — штурмовиков — резкими, лающими голосами выкрикивали приказания. Свастики были у них на рукавах, свастика на германском флаге извивалась от ветра на корме парохода.

«Ну, на меня они не покричат», — подумал Юрис Рубенис.

— Вот потекут теперь чаевые! — радовался какой-то грузчик. — Сами подбегают, просят: «Осторожней мой шкафчик, не разбейте о борт, я заплачу, заплачу!»

— Пошли они к дьяволу со своими чаевыми! — закричал Юрис. — С деревом будем обращаться, как с деревом — это не стекло.

Ровно в восемь часов открыли грузовые люки. Грузчики, разделившись на группы, спустились в трюмы; их сопровождало несколько немцев. Загромыхали подъемные краны и лебедки, завизжали блоки.

— Берегись! — крикнул такелажник, подходя к люку.

Высоко в воздухе плыла платформа с ящиками и тюками. Покачавшись над люком, она стала опускаться и, не дойдя метра на два до дна трюма, остановилась. Множество рук уперлось в нее и стало отводить ее в сторону. Платформа тихо, осторожно поставлена на дно; тяжелый крюк поднят, и грузчики проворно берутся за работу — таскают, волочат, кантуют груз в дальний угол трюма.

Немцы показывали, куда что поставить, и в начале погрузки что-то отмечали на плане трюма, но вещей было так много, что их невозможно было отметить на плане.

— Пока до места дойдет — в кашу превратится, — с довольным видом заметил старик Рубенис, силясь втиснуть ночной столик между двумя ящиками. Столик не входил. Тогда грузчик вскочил на него и подпрыгнул. Столик затрещал, но, наконец, стал на место.

— Берегись! — снова закричали сверху.

Нагруженная платформа, раскачавшись, с силой ударилась о край люка. Весь груз заходил ходуном, а один шкаф и два чемодана соскользнули с платформы и полетели с пятнадцатиметровой высоты в трюм. Шкаф разлетелся в щепки, а у одного чемодана отскочили замки. Из-под обломков грузчики извлекли два бочонка масла и мешок колбасы.

— Ишь, прорвы, — засмеялся старик Рубенис, — на год хотели запасти…

Остальные грузчики обступили раскрывшийся чемодан и с хохотом разглядывали его содержимое. Вещи были самые добротные: кожаный портфель, наполненный золотыми часами и кольцами, два куска тончайшего сукна и ворох отлично выделанных замшевых шкурок.

— Беритесь, ребята, за крюки, пока не поздно! — крикнул кто-то. — Золотые часы не каждый день с неба валятся.

— Не надо мне их дерьма, — сплюнул Юрис, — пусть на зиму засаливают.

Немцы сбились поодаль в кучку, не зная, что делать. Обнаруженные грузчиками вещи не были внесены ни в какую опись, за них не уплатили вывозной пошлины. Конечно, их соотечественник, вздумавший поживиться на счет Латвии, был сам виноват, — не сумел упаковать лучше. Но как бы это пригодилось фюреру и «Великогермании»!

Бочонки с маслом, портфель с золотыми вещами и все остальное подняли с платформой на палубу. Когда на сцену появились таможенники в зеленых фуражках, господа с петушиными хвостами стали горячо объяснять им что-то; начался настоящий базар.

— Ничего, они между собой поладят, — сказал Юрис. — Ворон ворону глаз не выклюет. — Но он заметил, что некоторую толику взыскали и грузчики, прежде чем контрабанда вернулась на палубу.

— Эх, ребята, не туда вы смотрите.

В трюме все росли и росли горы разномастного хлама. И каждый раз, когда на платформе появлялось что-нибудь подозрительное, она раскачивалась чуть посильнее и непременно ударялась о край трюма. И каждый раз из разбитых чемоданов и ящиков вываливалось много интересных вещей. В одном сундуке оказалось огромное количество жестянок с консервами, в другом — целая коллекция всевозможного оружия — револьверы последних образцов, старинные, украшенные драгоценными камнями пистолеты, кинжалы в роскошной оправе, охотничьи ружья.

В одном чемодане было несколько мундиров офицера гвардии царских времен, одеяние капитана латвийского военно-морского флота, френчи командира айзсаргов со всеми знаками различия, а на самом верху — новешенький мундир майора немецкой армии. Тут же, под этой коллекцией, свидетельствовавшей о некоей исторической метаморфозе, в маленькой шкатулочке лежали ордена: царские — Анны и Станислава с мечами, Лачплесиса, айзсарговский крест, орден Трех звезд и еще какие-то значки с немецкими надписями.

— Надо думать, усердный служака, — смеялся Юрис, разглядывая их, — всяким властям успел послужить. Правда, с кем угодно поспорю, что хозяин-то у него один был, какой бы мундир он ни носил. Сам здесь жил, а душой — где-нибудь у Рейна. Оттаскивай, ребята, в сторону, у меня нос нафталинного запаха не терпит. — Ты как хочешь, — сказал он, подходя к отцу в одну из коротких передышек, когда грузчики ждали очередной платформы, — а я завтра на работу не выйду, тошно стало. Они увозят награбленное у нас добро, а мы для них стараемся. Лучше на дрова пойду.

— Ты что, маленький? — ответил отец. — Все равно и без тебя увезут со всеми клопами и жучками-древоточцами. А за десять латов можно и потрудиться. — И он опять притоптывал, встав на вешалку или на зеркальный шкаф: старый квалифицированный грузчик старался использовать каждый кубический сантиметр помещения трюма. Недаром от его трудов уже треснуло несколько зеркал.

Работали сверхурочно, и лишь поздно вечером Юрис с отцом пошли домой. Вереница повозок и машин все еще тянулась к Экспортной гавани. Возчики дремали на козлах и готовы были дремать всю ночь: им платили почасно.

На площадке «Унион» гремела музыка. Штурмовики танцевали с дочками местных немцёв рейнлендер; сквозь щели забора глазели на них мальчишки. И везде виднелись подводы, возле которых суетились репатрианты.

— Что-то не нравится мне эта музыка. Это они неспроста, — сказал Юрис. — Придется нам еще поработать кулаками, когда они поползут обратно. — И, встряхнув каштановыми запыленными волосами, уже весело закончил: — Ну что ж, за это дело я возьмусь с удовольствием.

3

Как-то посреди недели Ольга Прамниек приехала с дачи за покупками в Ригу. Набегавшись по магазинам, она на минутку заглянула домой, на улицу Блаумана, и еще в передней услышала телефонный звонок.

— Это ты, Олюк? — услышала она голос Эдит. — Какое счастье, что ты в городе… Умоляю тебя прийти ко мне, сейчас же, сию минуту. По телефону сказать ничего не могу. Ты мне очень, очень нужна.

— Видишь ли, меня ждет на вокзале Эдгар, мы с ним условились… — начала было Ольга. Она не присаживалась с самого утра и еле дышала от усталости.

— Олюк, если бы ты знала, в каком я отчаянии… — тихим, упавшим голосом сказала Эдит. — К кому же мне еще обратиться? Олюк, дружочек!

— Сейчас же прибегу, не волнуйся.

«У нее в самом деле какое-то горе, я сразу и не поняла… ужасная эгоистка! Но что же случилось?» — думала Ольга, сбегая по лестнице.

Эдит она знала с детства, и та даже на школьной скамье удивляла всех своим спокойствием, самоуверенностью. Ей и двенадцати лет не было, а она уже отлично знала себе цену. Она принимала как должное восторженную привязанность Ольги, всегда считавшей себя посредственностью, а всех подруг — умницами или красавицами. Правда, став взрослой, Ольга постепенно начала замечать в Эдит черты себялюбия (на многое ей открыл глаза муж), но по-прежнему дружила с ней и восторгалась ее красотой, уменьем держать себя, одеваться.

Ольга взяла извозчика и поехала на Виландскую улицу. Дверь ей открыл сам Ланка. У него было такое ледяное выражение лица, что она побоялась заговорить с ним.

— Эдит в гостиной, — сухо сказал он, поклонившись, и, проводив Ольгу до двери, снова вернулся в переднюю.

— Эдит, милочка, что с тобой? — бросаясь к подруге, спросила Ольга.

Эдит сидела на диване, опустив голову, опершись лбом на ладони. Она молча протянула Ольге руки. Лицо у нее побледнело, глаза блестели.

— Что у вас случилось?

— Ах, сейчас все расскажу. Я так устала! — Эдит взяла Ольгу за руку. — Я знаю, как это поразит тебя и всех наших друзей… Мы с Освальдом развелись. Подожди, не перебивай. Мы уже были сегодня в суде, и теперь он мне больше не муж. Вот и все. — Она нервно усмехнулась.

— Разводитесь? Так, ни с того ни с сего? — Ольга не могла найти слов от удивления. — Но как же это понять? Вы так дружно жили, так любили друг друга… просто уму непостижимо…

Эдит провела рукой по глазам.

— Да, я и сама не могу опомниться. Причина возникла так внезапно…

— Он что… изменил? — шепотом спросила Ольга.

— Да, он изменил. Не мне, конечно, — Эдит надменно улыбнулась, — он изменил родине, Латвии.

— Тут я совсем ничего не понимаю. Как это изменил родине?

— Он уезжает в Германию. Ре-па-три-ируется. Понимаешь? Оказывается, он не считает себя латышом. Наговорил мне, что в Германии у него живут родные, что он связан с ней разными там духовными и кровными узами и тому подобное… Вот теперь скажи мне, Олюк, скажи откровенно, что бы ты сделала, если бы это случилось с Эдгаром?

— Нет, с Эдгаром этого не могло случиться. Ты сама знаешь, как он ненавидит гитлеровскую Германию!

— Да, конечно… хотя и мой… хотя и господин Ланка тоже всегда говорил о немцах с презрением. А вот я узнаю на днях, что он давным-давно зарегистрировался в германском посольстве и внесен в списки. Он мне сказал об этом, когда началось это великое переселение. Думал, что я с ним поеду, и сначала слушать меня не хотел, но я сразу заявила: «Поезжай хоть на край света, если жена для тебя ничего не значит. Раз я родилась латышкой, латышкой и умру. Детей у нас нет, никакие обязательства нас не связывают». Вот что я ему сказала. По-твоему, я правильно поступила, Олюк?

Когда Эдит начала свой рассказ, у нее на глазах навернулись слезы, но постепенно она поборола нахлынувшее на нее волнение и стала улыбаться.

— Да, ты поступила правильно, — тихо сказала Ольга, — я тебя понимаю. Ты удивительная женщина, Эдит. Скажи мне только одно: неужели Освальд в самом деле немец?

— Ну какой там немец! — Эдит пренебрежительно махнула рукой. — Он приживальщик, как и все прочие, которые прицепляют к своим фамилиям окончания «инг». Если бы ты знала, как я его презираю. Он мне за эти дни до того опротивел, что я дождаться не могу его отъезда. От прежней любви во мне ничего не осталось. Слава богу, теперь уже не долго ждать. Пароход стоит в гавани, завтра будут отвозить вещи.

«Какой сильный характер! — думала, глядя на нее, Ольга. — Она настоящая героиня. А Эдгар считал ее бесчувственной куклой. Но как ей тяжело сейчас, бедняжке…»

— Мне сейчас пришла в голову славная мысль, — сказала она, обнимая подругу. — Почему бы тебе не пожить немного с нами на даче? Первое время одной тебе будет тяжело, а у нас места хватит.

— Спасибо, Олюк, ты у меня добрая подружка. — Эдит нежно потрепала ее по руке. — Мне и самой пришло это в голову, но я постеснялась начать разговор… Потом вот еще что: я хочу попросить тебя об одной вещи, только не знаю, согласишься ли ты…

— Чего же меня-то стесняться?

— Видишь ли, у нас сегодня должен произойти раздел имущества. Пришлось вызвать полицию, чтобы обставить это необходимыми формальностями. Нужен еще свидетель с моей стороны. Ужасно неприятная история. Из знакомых звать никого не хотелось, я не могла придумать, как быть…

— Хорошо, я останусь. Но неужели Освальд и здесь показал себя непорядочным человеком? Разве нельзя поделить мирно?

— Он готов драться из-за каждого стула. Впрочем, теперь я могу признаться тебе, что он всегда был скуповат… ну, да что об этом говорить, раз у меня с ним покончено…

Эдит замурлыкала припев какой-то модной песенки. Эта напускная беззаботность еще сильнее растрогала Ольгу.

— Перестань огорчаться, Эдит, он тебя не стоит.

— Я и не огорчаюсь, Олюк. Но мне никто не запретит презирать его… и ему подобных. Жалкие пресмыкающиеся. — Голос у нее стал хриплым и низким, большие голубые глаза метали искры. — Пусть они поскорее вылетают из Латвии… скоро они увидят, какие блага ждут их в Польше.

— Почему в Польше? Разве он не в Германию уезжает?

— В Германию их не пустят, — с неприятным смешком ответила Эдит. — Их поселят в оккупированной Польше. Там уже поляки каждый день то одному, то другому перерезают горло. Ха-ха-ха! Так им и надо.

Раздался звонок, в передней послышались шаги. Освальд постучал в дверь и приоткрыл ее.

— Пора начинать. Полицейский надзиратель пришел.

Ольге Прамниек пришлось стать свидетельницей довольно неприглядной сцены, продолжавшейся около часа. Она внутренне ежилась, глядя, как два человека, прожившие вместе несколько лет, любившие друг друга, торговались и спорили не хуже базарных торговок из-за каждой скатерти, из-за каждой табуретки.

— Этого я не дам, это мое! — выкрикивала Эдит.

— Эта вещь куплена на мои деньги, — хладнокровно повторял Освальд.

— Тогда можешь брать все, мне ничего не надо…

Но, наблюдая за результатами раздела, Ольга вынуждена была признать, что Эдит напрасно поднимала такой шум: Освальд претендовал лишь на самую незначительную долю имущества; большая часть его — мебель, посуда, серебро — оставалась у Эдит. Заупрямился он только, когда дело дошло до беличьей шубки и чернобурой лисы: эти вещи он во что бы то ни стало хотел взять с собой, хотя сам же подарил их когда-то Эдит.

— Все понятно. Собираешься повезти в подарок какой-нибудь Гретхен? — съязвила Эдит.

— Вам это безразлично теперь, милостивая государыня, — так же язвительно ответил Освальд, и оба замолчали. Полицейский надзиратель потерял терпение:

— На кого же записывать?

— Хорошо, пусть остается у нее, — махнул рукой Ланка.

Наконец, акт был составлен и скреплен подписями. Ольга дождалась ухода полицейского и стала прощаться с подругой.

— Когда ты приедешь? Лучше бы завтра.

— Приеду, если он успеет убраться до вечера. Без меня он может обчистить всю квартиру.

— Мы с Эдгаром будем ждать тебя, — заторопилась Ольга, чтобы не говорить больше на неприятную тему. — С друзьями тебе станет легче.

Ольга ушла. Эдит направилась было в кабинет, но в это время зазвонил телефон. На звонок из соседней комнаты вышел Освальд и вопросительно взглянул на Эдит.

— Ты подойдешь или я?

— Может быть, это к тебе, — сказала Эдит.

Освальд взял трубку.

— Кого? Да, она дома. Кто просит? А, здравствуйте, здравствуйте, господин Зандарт, пожалуйста, сейчас передам ей трубку. — Передавая трубку Эдит, он многозначительно улыбнулся. Она подмигнула ему.

— Господин Зандарт? Добрый день. Как поживают ваши лошадки? Ах, меня ждут? Да, пожалуй, им теперь долго ждать не придется. Кстати, можете меня поздравить: я развелась с мужем… Я шучу? Ну, знаете, это не тема для шуток… Да, совершенно серьезно. Он репатриируется в Германию, а я, как настоящая дочь латышского народа, остаюсь на родине… Удивляет? Вы меня плохо знаете… Да, скоро… Завтра?.. Сейчас подумаю… Послезавтра можно будет посмотреть и ваших лошадок. Хорошо, буду ждать вашего звонка. До свиданья. До послезавтра.

Эдит положила трубку и задумчиво уставилась в темный угол передней. Потом упрямо встряхнула головой и улыбнулась.

— Ну что же, я думаю, справлюсь.

Ланка взял ее за руки и посмотрел в глаза.

— Ты должна справиться. — Он вытянулся, точно при команде «смирно». — Этого требует фюрер. Действуй любыми способами, тебе все дозволено.

— Я знаю, милый. — Эдит прильнула головой к плечу Освальда. — Я буду ждать тебя.

— Долго ждать тебе не придется. Я скоро вернусь. — И сразу перешел на шутливый тон: — Но какова сцена с Ольгой? Разыграна безупречно.

— Артистически, — захохотала Эдит. — Бедная дурочка развесила уши, поверила каждому моему слову!

— Они должны поверить, поверить всему, что мы будем говорить. Этого хочет фюрер.

4

Бунте, карапуз Бунте сиял от сознания собственного благополучия. К чему он ни прикладывал за последнее время руки, все ему удавалось. Немецкий Юрьев день[18] для человека с коммерческими задатками оказался на руку. Нельзя сказать, чтобы заработок так прямо с неба и валился, надо было и разнюхать вовремя и побегать, не жалея ног. Бунте целый день носился по городу высунув язык, лазил по лестницам, разыскивал квартиры репатриантов, рылся в грудах вещей, предназначенных на продажу. Не все же немцы тащили за собой весь хлам; некоторые сочли более благоразумным отправиться налегке.

Громоздкие люстры, массивные позолоченные рамы для картин, аквариумы с золотыми рыбками, подержанные мотоциклы — все могло пригодиться, и все это Бунте свозил в подвал к Атауге, где был устроен склад. Оборотный капитал предоставил сам хозяин, оговорив законные четыре процента; прибыль, за вычетом накладных расходов, условились делить пополам. В общем по наблюдениям Бунте, Атауга оказался далеко не мелочным человеком, но он подозревал, что немалую роль сыграла здесь и его дочь.

Фания давно уже перестала питать иллюзии относительно своей наружности. Правда, с ее приданым можно было кое на что надеяться, но Фания трезво рассудила, что особенно высоко забираться не стоит. Характера она была независимого и, решив, что главное — всегда чувствовать себя хозяйкой, обратила свой взор к более скромным сферам. Отец часто похваливал Бунте за его деловитость, но тут прибавилось еще одно обстоятельство. Рассудок рассудком, а когда мужчина глядит на тебя с немым обожанием, когда он не может скрыть радости при твоем появлении, — тут уж невольно заговорит о своих правах сердце. Фания все реже и реже вышучивала Бунте, а когда он — нечаянно или нет, кто знает, — дотрагивался до ее руки, делала вид, что не замечает этого.

Ободренный этими и многими другими признаками, Бунте, наконец, решился на пробный шаг.

— Яункундзе Фания, вы когда-нибудь бывали в Сигулде?

— Ну, конечно, бывала. — Она пожала плечами, но уши у нее вдруг густо покраснели: девушка быстро сообразила, куда он клонит, и в душе уже ответила согласием.

— Я на днях ездил туда по делам. Чудные места! Не поехать ли нам туда в воскресенье? Сходили бы на могилу Турайдской Розы, посмотрели бы с башни на Гаую — оттуда далеко видно.

— А вдруг дождь пойдет?

— Ну что вы, разве там негде укрыться? А пещера Гутмана?

— Нет, я так сразу не могу сказать.

Но Бунте уже понял, что даже проливной дождь не заставит Фанию отказаться от поездки.

Воскресенье они провели в Сигулде: спускались по крутым тропинкам к Гауе, ели мороженое в киоске возле пещеры Гутмана, любовались с нового моста быстрым течением и следили за крупной рыбой, которая резвилась у самой поверхности воды.

На могилу Турайдской Розы Бунте возложил две георгины, а когда они поднялись на башню разрушенного турайдского замка, Фания заявила, что ни за что на свете не уйдет отсюда, — у нее даже сердце замирает при виде такой красоты. Но когда они стали спускаться вниз по узким ступенькам, Фания испытала новое, невыразимо приятное ощущение, опершись на плечо Бунте. Правда, это не было плечо атлета и, оступись она немного — оба они покатились бы вниз, но Фания больше не чувствовала себя никому не интересным, незаметным существом, — рядом с ней был человек, готовый защитить ее, стать за нее грудью.

Потом они пошли к излучине Гауи, где на лугу была устроена танцевальная площадка, огороженная свежесрубленными березками. Вот тут уж Бунте блеснул: в каждом па, в каждой фигуре танца сказывалась высокая техника, приобретенная им ценой немалых жертв, когда он проходил курс бальных танцев в школе Каулиня. Зато Фания, танцевавшая все время с самым серьезным и даже строгим лицом, большой ловкостью не отличалась.

— Эта фигура у меня еще не очень хорошо получается, сказала она, когда они пошли отдохнуть после танго. — Вы мне ее как-нибудь покажете.

— С удовольствием, с большим удовольствием, Фани, — с жаром ответил Бунте.

Так незаметно был сделан следующий шаг к сближению: «Фани» звучало гораздо приятнее, чем официальное «яункундзе Фания».

Фанию все меньше и меньше огорчало, что Бунте был на полголовы ниже ее. В конце концов, если носить каблуки чуть повыше, никто и не заметит разницы в росте. Мать у нее тоже выше отца, а ничего, живут. Да и стоит ли обращать внимание на этот предрассудок, глупый, как все предрассудки!

Домой они возвращались в разных вагонах, по всем правилам приличия: Фания — во втором классе, Бунте — в третьем. Но, сойдя с поезда, они еще с минутку поговорили на перроне.

— Спасибо, Джеки, я прямо замечательно день провела, — сказала, прощаясь, Фания.

— Раз замечательно, можно и повторить, — заглядывая ей в глаза, ответил Бунте. — Вы мне только скажите, когда, а я в любое время готов.

— Хорошо, Джеки… мы потом поговорим… — улыбнулась она. — Пока.

«А ведь дело на мази! Ах, черт возьми… до чего у нее дошло — Джеки называет».

Бунте уже чистосердечно уверовал в свою любовь к этой девушке. Велика беда — веснушки или там рыжие волосы. Нет, девица — ничего, право, ничего. Да и смешно же домогаться Греты Гарбо, когда у тебя за душой нет ничего, кроме серых брюк гольф.


Совсем иначе складывались обстоятельства для Жубура. В конце июля Атауга вызвал его как-то к себе в кабинет и, предложив сесть, приступил к разговору:

— Вы, вероятно, и сами изволите знать, господин Жубур, что в последнее время работы на трех агентов у меня не хватает. Не подумайте, что я считаю вас плохим работником, совсем нет. Но дела сейчас идут до того плохо, что мне приходится сокращать штат бюро. Вы у меня самый молодой по стажу, — как ни прикидывай, а с вас и придется начать. Унывать вам нечего — человек вы с образованием… что там у вас? А, незаконченное высшее? Ну что же, и это неплохо. Если вам понадобится, могу дать самую лучшую рекомендацию. Ну, все, кажется? Желаю вам всяческих успехов и прочее. До свиданья, господин Жубур, всего лучшего.

Увольнение даже и не очень ошарашило Жубура. Правду говоря, он уже был готов к этому, так ему не везло за последнее время.

На всякий случай он попробовал сунуться в несколько государственных учреждений. Разговор там начинался с долгих расспросов — состоит ли он в айзсаргах, есть ли у его родителей недвижимое имущество, может ли он представить свидетельство о политической благонадежности и так далее. На аттестат об окончании средней школы нигде и смотреть не хотели. Тысячи людей с такими же аттестатами мечтали о самой обыкновенной должности конторщика.

Долго раздумывать не позволяли средства. Жубур бросался из стороны в сторону в поисках места и каждый вечер возвращался домой с тем же, с чем и вышел. В айзсаргах он не состоял. Его родителям принадлежало лишь несколько метров земли на Мартыновском кладбище. Идти в полицию за свидетельством о благонадежности он никогда не собирался, а теперь, после знакомства с Силениеком — и подавно.

Выслать его из города не могли: он был уроженцем Риги, но и возможности существовать не давали. Призрак безработицы распростер над ним свои черные крылья. Тысячи людей коченели, хирели и просто гибли под их сенью.

Оставалось одно из двух: ехать в деревню на полевые работы или на торфоразработки. Рабочий сезон кончался уже через каких-нибудь полтора месяца; по крайней мере потом можно будет заявить, что честно выполнял указания Управления труда, — может быть, это даст кое-какие права на получение работы в Риге.

Жубур облачился в старый костюм, уложил в маленький чемоданчик бельишко и запер комнату.

5

Более мрачное и безотрадное место трудно было себе представить. Здесь человек даже в самые яркие солнечные дни не видел своей тени — так мертвенно черна была почва. Далеко-далеко тянулась однообразная болотистая равнина, и лишь кое-где подымались над ней карликовые деревца. У самой линии горизонта чуть виднелись серые, смутные очертания крестьянских домов; по другую сторону болота, за шоссе — чахлая березовая рощица.

По сточным канавам медленно текла густая, черная, как деготь, вода, покрытая маслянистыми ржавыми пятнами. И всюду сохли на солнце сложенные в большие и маленькие кучки кирпичи торфа. Высушенный и готовый к отправке торф хранился под четырьмя низкими длинными навесами.

На весь участок был только один экскаватор. Большую часть торфа добывали примитивным путем — при помощи лопат: в Латвии была дешева рабочая сила.

Теперь Карл Жубур целые дни проводил на болоте. В одних трусах, повязав носовым платком голову, он прокладывал в вязкой почве широкую и глубокую борозду. И рядом, и впереди, и позади двигались согнутые голые спины, лоснящиеся от пота. Шуршали лопаты, разбрызгивая во все стороны фонтаны грязи. Люди с ног до головы покрывались этой липкой грязью, она присыхала к телу, отваливалась, а коричневая жижа, стекая с груди и ног, разрисовывала кожу фантастическими узорами.

Работа была несложная и угнетающе однообразная.

«На что мне дан мозг?» — думал Жубур, в сотый и в тысячный раз повторяя одно и то же движение. Нагибался, нажимал ногой на ребро лопаты, отводил назад рукоятку и откидывал в сторону кусок торфа. И опять — нагнуться, нажать на лопату, и опять то же самое.

Руки у него покрылись мозолями, по вечерам отчаянно болели спина и плечо, но потом он привык. В первый день Жубур заработал лишь восемьдесят сантимов. Такое начало его обескуражило. На второй день он уже усвоил несколько простейших приемов, приобрел некоторую сноровку. Постепенно его дневной заработок достиг лата, но больше полутора латов ему не удавалось выгонять даже в самые удачные солнечные дни. Убедившись, что этого предела ему не перешагнуть, Жубур перестал стараться.

Кругом все было до того примитивно и убого, что замораживало в зачатке малейший порыв честолюбия или гордости. Поставив человека на самую нижнюю ступень производственного процесса, общество превратило его жизнь в голое физическое существование; затрата мускульной силы, усталость, потребность в пище и сне — вот и все, и из этого круга для него не было выхода. Один день ничем не отличался от другого, утро не сулило ничего нового. В этом месте чудес не знавали.

Спали рабочие в дощатых бараках, на голых топчанах, едва прикрытых тонким слоем сена. Ржаной хлеб, кипяток и суррогаты жиров составляли всю их пищу. Видавшие виды люди говорили, что в тюрьмах кормили не хуже и там по крайней мере не гоняли с самого утра на тяжелую работу. Свобода? Много ли радости в такой свободе, которая привела их на это болото, приковала к нему цепями безработицы и неизбывной нищеты!

По вечерам рабочие могли читать вчерашние газеты, но то, что происходило за пределами их болота, в большом мире, не имело к ним отношения. Там шла своя жизнь, но им не дано было участвовать в ней. Они были брошены сюда, чтобы выполнять незначительный заказ той жизни. Ум, знания, индивидуальность здесь не требовались. Здесь нужны были только руки, только определенное количество мускульной силы. И если бы, например, кто-нибудь из рабочих не умел читать, никогда не слыхал бы о железных дорогах, об электричестве, здесь, на болоте, он и не заметил бы, чем отличается от остальных людей — не заметили бы этого и другие.

«Вот к чему я готовился, вот для чего я учился, — с невеселой иронией думал Жубур, — вот как они ставят нас на свое место».

Эту мысль он читал на многих лицах. Преобладающим настроением здесь была безнадежность и грустная злоба. Постепенно люди здесь становились похожими друг на друга. Но не каждый обладал хладнокровием рабочей лошади, которая безропотно сносит удары кнута и укусы оводов.

Незадолго до Жубура на торфоразработки приехала молодая девушка, Ария Селис. Весной она окончила среднюю школу и собиралась поступить в университет. Полная самых радужных надежд, пришла она домой с аттестатом зрелости. Ей казалось, что самое трудное у нее позади, что она встала на ноги и может самостоятельно пробивать себе дорогу в жизни. У нее уже был выработан свой план: днем она будет работать, чтобы помочь матери прокормить и воспитать младшую сестренку и брата (отец у них умер), вечером — занятия на медицинском факультете. Через шесть-семь лет она станет врачом, получит интересную, полезную для общества специальность и возьмет на себя все заботы о семье. Но с первых же шагов Ария увидела, что для нее никто не припас места в жизни — даже самого маленького и скромного; ей везде твердили о безработице, о перепроизводстве интеллигенции. Наконец, ее взяли билетершей в кино, а через неделю хозяин вызвал ее к себе на квартиру и деловито, не смущаясь, предложил стать его любовницей. Ария выбежала от него, не помня себя от ужаса и негодования. Это был первый плевок в лицо, полученный ею от жизни.

После этого она сразу согласилась пойти прислугой в семью одного адвоката. Взбалмошная хозяйка смотрела на нее как на домашнюю скотину и считала себя вправе за двадцать латов в месяц не давать ей ни минуты покоя. Тяжело было девушке выносить ночные горшки, выполнять тысячи унизительных поручений, но она дала себе слово держаться. Худшее было впереди. Хозяйка уехала на несколько недель в Кемери лечиться серными ваннами, а адвокат решил, что на это время ее с успехом может заменить Ария. Он даже заранее объявил цену такой услуги — прибавка жалования и кое-что из гардероба в подарок. Опять ей плюнули в лицо.

После этого Ария очутилась на торфяном болоте, где люди лишались даже собственной тени. Сначала она думала, что закалится, привыкнет к тяжелой и однообразной работе, она докажет, что сможет прожить собственным трудом. Ни грязь, ни мозоли не испугают ее — все это несущественные мелочи, и потом это не навсегда.

Уже через несколько недель Ария затосковала. Взгляд ее потух. Она разучилась улыбаться, избегала разговоров с соседками по бараку и все глубже погружалась в какую-то угрюмую, не оставлявшую ее навязчивую мысль. Однажды утром подруги увидели в углу барака труп повесившейся Арии Селис.

Газеты об этом умолчали.

На рабочих конец ее произвел гнетущее впечатление. Карл Жубур несколько дней ходил с таким чувством, как будто в этой смерти чем-то повинен был и он сам.

«Да, приноравливаться к существующему порядку, терпеть его — значит мириться с судьбой Арии Селис и тысяч подобных ей молодых слабых существ, считать естественной их гибель».

Несколькими днями позже всех взволновал другой такой же случай. Один рабочий уехал на воскресенье в Ригу. Он не вернулся ни в понедельник, ни во вторник. И только в среду вечером кто-то прочел в газете, что возле Баластной дамбы молодой человек, по имени Ян Бридинь, решив покончить с собой, бросился в Даугаву. Причина самоубийства — неудовлетворенность жизнью.

Ян Бридинь и был тот рабочий, который не вернулся на болото.

«Малодушные и неверующие… — думал Жубур. — Вам казалось, что этот подлый порядок незыблем, что он никогда не изменится. Потому и не хватает у вас сил выдержать до конца. Да, жить такой жизнью — без веры в лучшее будущее, в наступление иных времен — невозможно. Но почему вы ограничиваете свой мир пределами собственной личности, почему измеряете все свои цели только собственными силенками? Знаю, по себе знаю, что это такое. Нет, одиночество — страшная вещь. Оно принижает человека, делает его жалким, беспомощным. Малейший ветерок валит его с ног. И как прав Силениек — надо раскрыть людям глаза, пусть они видят, что они сильны, что их сотни тысяч, миллионы, что у них одна цель, и надо только понять, в чем она…»

Сам он уже выбрал свой путь и никогда не сойдет с него. Он больше не чувствует себя одиноким.

Жубур роет торф и считает время, оставшееся до дня отъезда. Однажды вечером, возвращаясь с работы в барак, он нагоняет на дороге молодую девушку, она оборачивается, и оба узнают друг друга.

— Добрый вечер, — говорит он и широко улыбается, чуть ли не в первый раз за весь месяц.

Девушка протягивает ему руку.

— Здравствуйте. Оказывается, и вы здесь работаете? Позвольте, наконец, поблагодарить вас, вы меня выручили из большой беды.

Это та самая девушка, которую Жубур видел на дюнах.

У бараков они прощаются, называют друг другу свои имена. Девушку зовут Айя Спаре. На болоте она уже второй месяц, но здесь так много людей и все они становятся так похожи друг на друга из-за этой грязи, что можно за целый сезон не заметить знакомого лица, объясняет она.

6

— И потом мы же еще были незнакомы.

На следующий вечер они встретились на том же месте, но уже не случайно. Жубур с первых слов признался Айе:

— Я ждал вас.

— Вот и хорошо, — без всякого смущения или кокетства ответила она. — Мне и самой хотелось вас встретить. Что вы обычно делаете по вечерам?

— Да почти ничего не делаю. Прочту газету и заваливаюсь спать.

— Наверно, очень устаете за день?

— Теперь уже не так, как в первые дни. Тогда, правда, тяжело было.

— Да, вначале всем тяжело, а потом привыкаешь. Ну, а не жалко вам так легкомысленно растрачивать драгоценное время? Я уверена, что вы спите часов по девять.

— Вы почти угадали. — Жубур улыбнулся, хотя почувствовал себя несколько сконфуженным. — И мне это вовсе не по вкусу. Но чем прикажете здесь заниматься? На газету достаточно получаса, книг достать негде. Даже поговорить не с кем… Я много раз пробовал сойтись поближе со своими соседями, но все это очень усталые и замкнутые люди.

«Странно, — думал он, глядя на открытое, но серьезное лицо Айи, — она лет на восемь, на десять моложе меня, а я перед ней чувствую себя чуть ли не мальчишкой. Как будто и сам признаю ее право спрашивать или даже оценивать меня…»

— Вот что, — сказала Айя, немного подумав. — Если вы не очень устали, выходите после ужина в рощицу, знаете, за шоссе? Мы там с вами поговорим об одном деле.

— Я приду туда через полчаса.

— Да нет, зачем так спешить… Лучше через час. Раньше я не могу.

В бараке Жубур долго умывался. Потом, надев чистый костюм и наскоро проглотив скудный ужин, собрался уходить.

— Не иначе, как на свидание, — подмигивали друг другу соседи по койке, наблюдая его сборы.

— Да пора уже проветриться немного, — весело ответил Жубур. — А то живешь, как в тюрьме.

— Ничего, дело хорошее. Желаем счастья! — крикнули ему вдогонку несколько голосов.

Он старался угадать, о каком деле будет говорить Айя. «О чем-нибудь серьезном? Немного рановато с незнакомым почти человеком. Или это один предлог, а девушке просто хочется поболтать, отвести душу с товарищем по несчастью. А тут подвернулся такой подходящий повод для дальнейшего знакомства, как эта история на Взморье. Нет, не похоже. Что в ней как раз бросается в глаза с первого взгляда — это прямота, полное неумение или нежелание хитрить, лукавить. Видимо, совсем, совсем незаурядная девушка».

Айя пришла точно в назначенное время. Она тоже приоделась. Жубур сразу узнал синюю юбку и белую блузку — те же, что и тогда, на Взморье. Даже косыночка на шее та же.

Пожалуй, Аня была единственным человеком на болоте, у которого лицо не выражало обычного здесь уныния или покорности судьбе. В ней была та спокойная, ненавязчивая жизнерадостность, которая не нуждается в резких, шумных проявлениях, но тем сильнее оставляемое ею впечатление. В ее присутствии и Жубур почувствовал себя душевно освеженным, уверенным.

— Походим, или вам хочется посидеть? — спросил он.

— Сначала посидим, а потом можно будет прогуляться.

— Пойдемте тогда вон к той срубленной березе.

Айя с сомнением покачала головой.

— Лучше не здесь. — Она повела его на небольшую лужайку, почти у самого шоссе. — Вот сюда.

— Здесь мы будем у всех прохожих и проезжих на виду. Чем это лучше? — удивился Жубур ее выбору.

— Зато и они у нас на виду. Главное, чтобы никто не слышал нашего разговора. И вы запомните на будущее, что никогда не следует заводить разговоры о секретных делах в лесу, там могут подслушать из-за любого куста. — Она улыбнулась. — Вижу, что у вас еще никакого опыта нет.

«Секретные дела?.. О чем это она?» — недоумевал Жубур.

Наконец, они выбрали местечко посуше и присели.

— Вы знакомы с Андреем Силениеком? — спросила Айя.

Жубур молча кивнул в ответ. Теперь он начал догадываться. «Да, тогда ничего странного в ее поведении нет. Вероятно, оба они — и Андрей и Айя — люди одного дела».

— Я его тоже знаю. Уже четыре года знаю. И скажу вам только одно, — горячо сказала Айя, — я ему обязана воспитанием больше, чем отцу с матерью.

— Да, такого человека и я впервые вижу. Как он заставляет людей думать, — вот меня, например. А ведь мы с ним недавно познакомились. Да, как раз в тот же день, что и с вами.

— Я давно уже об этом знаю, мне Силениек и рассказал. Да, он большой человек — таких немного. И вы знаете, надо крепко дорожить его дружбой. Никогда он вас не подведет.

— Как же не дорожить, когда я так мало избалован в этом отношении! Не так много у меня друзей.

— Кто знает, может быть, это и к лучшему. Иные друзья на такую дорогу заведут… А с Силениеком вы можете стать другом сотен и тысяч лучших людей, с которыми у вас будут общий путь и общая судьба.

— Вы тоже с ними?

— Да, и я, — просто, серьезно сказала Айя, глядя в глаза Жубуру. — Друзья Силениека — мои друзья. Но мы называем друг друга по-иному.

— Товарищами?

— Да, товарищами. Хотите и вы стать нашим товарищем?

— Если меня сочтут достойным…

— Мы знаем о вас все, что необходимо знать о новом товарище. Не удивляйтесь, пожалуйста, мы вовсе не так одиноки, как это некоторым кажется. Есть люди, с которыми вы ежедневно встречаетесь, не подозревая о том, что они наши.

— Но ведь я должен что-то делать, работать?

По шоссе загремели колеса повозки. Когда она проехала мимо, Жубур заговорил снова:

— Мне и самому хочется взяться за дело. Вопрос лишь в том — сумею ли я, принесу ли какую-нибудь пользу. Мне ведь еще надо учиться да учиться. Я до сих пор и сам не представлял, как мало знаю, считал себя вполне интеллигентным малым. Понял это лишь только тогда, когда прочел книги, которые мне дал Силениек. А здесь у меня даже нет возможности читать такие книги.

— Вначале вам будут давать несложные поручения. А там видно будет, что вы сможете делать. Только помните, что работу нужно вести в любом месте, в любых условиях и что каждое задание важно, хотя бы оно казалось незначительным, мелким. И потом еще одно. Вы сами знаете, с каким риском связана наша работа. Вы можете очутиться в тюрьме — такая возможность не исключается. Понимаете вы, как надо держаться в случае провала?

— Я об этом уже много думал. Надо как можно меньше рассказывать, чтобы не выдать своих товарищей.

— Да, ответственность громадная. Мы с вами еще поговорим об этом в другой раз.

Сам того не замечая, Жубур ловил каждое слово Айи. То, что она принадлежала к организации, которая взяла на свои плечи самое великое и благородное дело в мире, заставило его проникнуться уважением к девушке. И он едва решился задать ей один вопрос:

— Неужели и вы попали сюда так же, как и я?

— Нет, не совсем так. Надо было направить сюда кого-нибудь для работы. Выбор пал на меня.

— Да, это другое дело, — задумчиво сказал Жубур. — Меня сюда загнали, а вы пришли по собственной воле. И вы находите возможным работать… в таких условиях?

— А как же иначе? Надеюсь, скоро и вы начнете работать со мной.

Что же предстояло делать Жубуру? На торфоразработках было несколько сот человек, и, как это ни парадоксально, большинство были люди интеллигентных профессий. По отношению к ним бесчеловечность существующего строя проявлялась в самой издевательской форме. Правительственная клика умышленно вела к деклассированию целую общественную группу, последовательными мерами создавая для нее невыносимые условия существования. Нельзя было допустить, чтобы эти люди морально опускались или гибли, подобно Арии Селис или Яну Бридиню. Тлевшие в их сердцах искры недовольства надо было раздуть в мощное пламя борьбы. Многие из них созрели для того, чтобы по-новому осмыслить жизнь. С этими людьми надо было разговаривать, помочь им выйти на верный путь.

Действовать, разумеется, надо было осторожно. Можно было не сомневаться в том, что в каждый барак заслан шпик, который прислушивается к разговорам, следит за настроениями и передает свои наблюдения куда следует. Но каждый такой шпик в конце концов неизменно разоблачал себя; к тому же политическая полиция не имела возможности держать на болоте свои «квалифицированные силы», — они предназначались для более важных мест.

— В вашем бараке есть один тип, Баунис, — предупредила Айя Жубура. — Про него точно известно, что он шпик. У нас в бараке тоже имеется их агент, какая-то девица из Камеры труда. Но, когда надо, мы ее живо обводим вокруг пальца.

Итак Жубуру предстояло познакомиться поближе с людьми, и, если бы он нашел подходящую почву, можно было бы при случае то подбросить листовку, то всунуть в газету что-нибудь из нелегальных брошюрок, то проверить кое-кого в небольших, не особенно рискованных по теме беседах. Если не разболтают — в следующий раз можно поговорить смелее. Только так — терпеливо, незаметно, не спеша — можно было готовить кадры будущих бойцов революции.

Ночь уже наступила. Молодой месяц разливал холодный свет над светлым от росы лугом. Вдали чуть поблескивал крест на церковной башне. По шоссе с шумом пронесся грузовик, отбрасывая далеко вперед снопы желтого света.

Айя и Жубур поднялись и медленным шагом направились к рабочему лагерю.

Не все еще спали; из рощи, с луга доносились иногда негромкие голоса: там прогуливался кое-кто из молодежи.

— Хорошо, что мы не одни, — сказала Айя. — Меньше будут обращать внимания.

Айя немного рассказала и о себе. Ничего необычного в ее биографии не было. Рабочая семья, нужда, ранняя самостоятельность, образование, полученное ценою лишении и жертв всей семьи. Примечательным путь Айи был лишь в одном отношении — она выросла в семье революционеров. И родители и брат — все они, хоть и в разной степени, были участниками борьбы за освобождение народа. Мать последнее время работала на лесопилке, отец — на сплаве. Брат Петер уже четвертый год находился в тюрьме, и до отбытия срока ему осталось целых шесть лет. А ему всего-то было двадцать шесть.

— Вот что, — сказала Айя, когда впереди уже стали вырисовываться серые строения бараков. — Ничего, если я вас буду называть просто Карлом? И потом лучше бы без этого «вы»…

— Идет. Значит, и ты не обидишься, если я буду называть тебя Айей?

— Вот и ладно, — улыбнулась Аня. — Только нам пока нельзя называть друг друга товарищами. Привыкнешь, забудешься, а потом неприятностей не оберешься. Ну, мне сюда сворачивать. Покойной ночи, Карл.

— До свиданья, Айя.

В бараке никто не заметил, когда вернулся Жубур.

7

За неделю они встретились еще два раза. В четверг вечером Айя спросила Жубура, не нужно ли ему привезти что-нибудь из Риги.

— Я завтра еду на свидание к брату в центральную тюрьму. Дома некому пойти отнести передачу: мать эту неделю работает в дневную смену, отец сейчас на сплаве — где-то под Огре.

Жубур попросил привезти общую тетрадь и кое-что из книг.

На другой день Айя чуть свет двинулась в путь: до станции было семь километров, а поезд приходил в восемь часов. В девять она уже была в Риге, а еще через полчаса — в Чиекуркалне, у себя дома, где ее ждала приготовленная матерью корзина с провизией для Петера.

У ворот тюрьмы стояла длинная очередь; Айя заняла в ней место. Большинство лиц она видела здесь много раз; некоторых людей она знала и раньше, с иными познакомилась во время многочасовых стояний в этой очереди. Почти всех их связывала общность судеб, о которой говорилось мало, но которая подразумевалась сама собой.

Были там седые матери, чьи сыновья и дочери томились за этими серыми непроницаемыми стенами. Урывая у себя последний кусок, они каждую пятницу приходили сюда с корзиночками провизии и долгие часы выстаивали у ворот и под летним солнцем и под осенним дождем, и в слякоть и в мороз, поддерживаемые одним чувством, одной мыслью — надо выстоять до конца, дождаться дня свободы.

Были там и жены с детьми, которые ни разу не видели своих отцов. Иному малышу при слове «отец» представлялось таинственное, сказочное существо — самое сильное, самое умное, лучше всех людей в мире. Богатые боятся его силы, поэтому и заперли его в каменных стенах, за железными решетками, чтобы он не вырвался и не изменил весь мир. Но когда-нибудь отец все равно освободится, и тогда мама не будет больше оставлять их одних, чтобы бежать к чужим людям заработать на хлеб, и у всех детей будут новые ботинки. И все, все у них будет, когда вернется добрый, сильный и умный отец.

Стояли в очереди и почтенного вида господа и дамы, чьи отпрыски отдыхали в третьем корпусе от утомительных трудов по подделке векселей или каких-нибудь афер. Ярко раскрашенные проститутки, подруги воров и взломщиков, притихшие и степенные, тоже ждали в этой грустной толпе.

Из-за забора доносились свистки паровозов, шум прибывающих и отходящих поездов. Вернулась из города «черная Берта», мрачная закрытая машина, в которой заключенных возили на допрос к следователю.

Айя, поручив одной знакомой присмотреть за корзинкой, попросила сторожа впустить ее в канцелярию.

— Мне надо внести деньги.

Два раза звякнула связка ключей, двое окованных железом ворот распахнулись перед Айей. Она пересекла маленький дворик, и еще раз путь ей преградила дверь с железной решеткой. Спросив, по какому делу она пришла, сторож впустил ее в коридор.

В просторном помещении налево тюремные надзиратели осматривали корзинки с провизией. Караваи хлеба, булки, масло и другие продукты они протыкали металлическими прутьями, разыскивая запрещенные предметы и письма. Один надзиратель был занят проверкой книг, передаваемых заключенным родными и близкими. Прежде чем записать книгу в журнал, он перелистывал ее от начала до конца, осматривал корешок, несколько раз встряхивал, держа вниз обрезом, книги в переплете вообще не принимались, — их можно было пересылать только через издательство.

Деньги для заключенных принимал помощник начальника тюрьмы — вооруженный револьвером мужчина, с черными, закрученными вверх усами и гладко прилизанными волосами с пробором посередине. Каждому подходившему к его столу посетителю он задавал один и тот же вопрос: «Что угодно?» Для него все они были в той или иной степени соучастниками осужденных, и разговаривал он с ними даже не как чиновник с просителями, а как начальник с провинившимися подчиненными. Еще бы, ведь все эти отцы, матери, жены и сестры старались облегчить своим близким тяжесть обрушившейся на них десницы правосудия!

Стоявшая перед столом женщина жаловалась, что ей отказали в приеме передачи.

— Там ничего запрещенного и не было, — не в первый раз прихожу, все порядки знаю. Почему раньше можно было, а теперь нельзя? Поймите, господин начальник, у него больные легкие, он же погибнет без дополнительного питания.

— Вашего мужа оштрафовали за нарушение тюремного устава, — хладнокровно ответил усач. — Один месяц обойдется и без передач. Да вы напрасно волнуетесь, мадам, здесь их кормят неплохо. Да, да, питание прекрасное. Дай бог каждому рабочему такое питание. Следующий!

Следующей была Айя. Она положила на стол десятилатовую бумажку и сказала:

— Петеру Спаре. Четвертый корпус.

Усач строго посмотрел на нее:

— Вы же недавно вносили десять латов.

Усердный служака помнил в лицо каждого посетителя.

— Должны знать, что нельзя так часто. Только развращаете этих разбойников. Они бездельничают, живут как у Христа за пазухой, а вы им еще и приплачиваете.

— Не знаю, как они здесь живут, господин помощник начальника, — ответила Айя, стараясь сдержать себя, но в голосе ее зазвенели нетерпеливые, резкие нотки. — Я делаю то, что разрешено по закону. Петер Спаре — мой родной брат.

— Вот то-то и есть что разрешается, — брюзгливо протянул усач. — Свыше установленных десяти латов в месяц этим братьям передавать не дозволено.

Позади Айи кто-то фыркнул. Она оглянулась. На кожаном диване полулежал рыжий детина, в такой же точно форме и с теми же знаками различия, что и усач. Это был второй помощник начальника тюрьмы.

— Прошлый раз я передавала деньги для Ояра Сникера, — стала объяснять Айя усачу. — Вот квитанция, можете сами убедиться.

— Ах, и это ваш брат? — чиновник ощупал ее циничным взглядом. — Сколько же у вас всего братьев? Как их всех по именам?

Айя молчала. Усач перегнулся через стол, сверля ее взглядом, и вдруг рявкнул:

— Из МОПРа[19] получаете!

— Я приехала с торфоразработок, господин помощник, — сказала Айя.

Тот стал выписывать квитанцию, подал ее девушке, а деньги спрятал в стол.

— Следующий!

Айя вышла и заняла свое место в сводчатом проходе между двумя наружными воротами. Через час она сдала передачу и в том же проходе, вместе с другими записавшимися на свидание, стала дожидаться очереди.

Часы показывали половину третьего, когда надзиратель вызвал по фамилии семь человек, в том числе Айю, и повел их еще к каким-то воротам. Усатый чиновник проверил их документы и по одному пропустил во внутренний двор. Зазвенела связка ключей, — посетителей впустили в тесную камеру и снова заперли ее.

Здесь им пришлось прождать минут двадцать пять, пока не вышла предыдущая партия. Это опять-таки был один из предписанных правительством изощренных способов унижения, посредством которого тюремная администрация морально воздействовала на родных и друзей заключенных. Им тоже не мешает поразмыслить в тесной, запертой на ключ камере о том, что над ними стоит некая сила, готовая усмирить и обезвредить любого непокорного и недовольного… Посиди, потерпи и ты в тюремной камере, если уж так хочется повидаться со своим преступным родственником или другом!

Кончилось и это испытание. Надзиратель отпер дверь и впустил посетителей в помещение, несколько напоминающее операционный зал банка или почты. Оно было разделено пополам перегородкой, поверх которой была натянута до самого потолка металлическая сетка. В перегородке через каждый метр были проделаны окошечки, затянутые такой же сеткой. Только здесь она была двойная, так что посетители видели заключенных лишь на некотором расстоянии. Они не могли даже коснуться друг друга. Взволнованно гладили они металлическую проволоку, еще теплую от прикосновения чьих-то рук.

Заскрежетал замок. За перегородкой послышался топот деревянных башмаков, и в окошках стали появляться бледные лица; воспаленные, блестящие глаза жадно искали близких среди посетителей.

И тут началось нечто трагически-нелепое. Разговаривали одновременно семь-восемь человек, и приходилось повышать голос почти до крика, чтобы быть услышанным. По обе стороны перегородки прохаживались надзиратели, зорко следившие за тем, чтобы в разговорах заключенных и посетителей не мог проскользнуть какой-нибудь тайный смысл, чтобы они не обменялись условными знаками. Заметив что-нибудь подозрительное, надзиратели без всякого предупреждения прерывали свидание и уводили заключенного. Иногда они вмешивались в разговоры, подавали иронические реплики, делали непристойные замечания. Особенно веселил их каждый раз поднимавшийся в зале гам.

— Эк их воют — не хуже, чем на псарне. Недаром говорится: каков зверь — таков и голос.

Айя встала у самого крайнего окошечка: здесь шум голосов раздавался только с одной стороны. Зная по опыту, как быстро пролетают минуты свидания, она уже заранее обдумала, о чем надо поговорить и в какой последовательности, чтобы сказать самое главное. Сквозь разделяющие их частые сетки, от которых рябило в глазах, она посылала Петеру долгую нежную улыбку, нежным влажным взглядом приникала к его бледному лицу, а пальцы ее любовно поглаживали сетку, будто то были руки ее брата. И он отвечал ей той же проникновенной улыбкой, тем же полным любви взглядом.

— Дома все благополучно, ты за нас не тревожься, родной, — быстро говорила Айя. — Мама здорова, работает все на том же месте, отец ушел с плотами, а я сейчас на торфоразработках. Сегодня внесла в канцелярию деньги. Андрей шлет тебе привет. Он здоров и чувствует себя хорошо. Мама вяжет тебе носки и фуфайку. Ты получил книги? Я послала все, что ты перечислил в письме.

Коротко в двух-трех словах рассказала она обо всех знакомых, которые могли интересовать Петера. И как ни прислушивались к их разговору тюремщики, ей удалось между домашними новостями передать кое-что запретное. А это все были немаловажные сообщения. Надо было сказать о недавнем аресте одного товарища, предупредить коллектив, что в их четвертом корпусе появился провокатор. Петер то взглядом, то кивком подтверждал, что все понял. Когда Айя кончила, стал говорить Петер. Задал ей несколько вопросов о людях, про которых она забыла упомянуть, потом рассказал о себе.

— Не унывай, Айюк, у меня все хорошо. Легкие в порядке, а за нервы и подавно нечего бояться. Привет Андрею и от меня и от всех наших. Пусть он не перенапрягается, чтобы не надорваться. Кому тогда о семье заботиться? Сейчас он остался почти единственным кормильцем.

Айя поняла, что надо немедленно предупредить Силениека о возможности провала. Последнее время в воздухе чувствовалось что-то тревожное, а Андрея нужно было во что бы то ни стало уберечь от ареста — он был единственным руководителем организации, оставшимся на свободе.

— Кончать! — раздался грубый окрик тюремщика.

Оглядываясь назад, отходит Петер от решетки. В дверях он еще раз машет сестре рукой и бросает на нее ласковый взгляд. Она смотрит ему вслед, пока его еще можно видеть сквозь сетку. Смотрит с улыбкой, полной надежды, хотя сердце у нее сжимается от боли.

На обратном пути возле Матвеевского кладбища за ней увязался какой-то подозрительный тип в потертом сером костюме, жокейском картузе и в рубашке с открытым воротом.

— Со свидания, товарищ? — прочувственно, насколько позволял ему осипший голос, спросил он девушку. — Могу оказать содействие, если надо что переслать… Есть знакомый надзиратель.

Айя, не глядя на него, ускорила шаг, но он не отставал. Со стороны это походило на состязание. Наконец, незнакомец схватил Айю за руку.

— Зачем так бежать? Напрасно вы мне не доверяете, я же свой.

— Отстаньте, не то я позову на помощь, — отталкивая его, резко ответила Айя.

— Господи, да разве я пристаю? — сладко заулыбался тип. — Вы вполне можете положиться на меня, раскаиваться не придется, вот увидите. Я бы мог устроить вашего брата в канцелярию или в библиотеку, там ему легче будет. Вот только сговоримся, где нам встретиться.

— Не на таковскую напал! — грубо крикнула Айя.

— А, бывалая!.. — разочарованно свистнул он и повернул обратно.

У железнодорожного переезда Айя села в автобус.

«Вот подлец! — сердито думала она. — И ведь таким удается иной раз провести какую-нибудь доверчивую душу. Если даже из десяти один клюнет, и то их труды оправдываются. А все же он дурак, — уж если ему известно, кто мой брат, должен бы догадаться, что с такими приемами к Айе Спаре не подъедешь!..»

В центре Айя пересела в другой автобус и направилась к Силениеку. Надо было немедленно поговорить с ним.

8

Жаловаться на судьбу Гуго Зандарту еще не приходилось. Из мелкого провинциального трактирщика он к сорока пяти годам превратился во владельца одного из самых популярных кафе столицы и беговых конюшен.

Среди завсегдатаев кафе были художники, писатели, актеры композиторы, были и тренеры с ипподрома, и биржевые маклеры, и учащаяся молодежь. Всех привлекали сюда умеренные цены, отличный повар, хорошенькие официантки и гостеприимный, разговорчивый хозяин. У Зандарта каждый чувствовал себя как дома.

Вряд ли он достиг бы таких успехов, если бы не его жена Паулина. Ее приданое послужило фундаментом для всех последующих приобретений. Она была не только экономной хозяйкой, но и душой и мозгом всех фамильных начинаний. На ее широкие, прочные плечи ложились все заботы по кафе. С самого утра она уже была на месте — то отдавала распоряжения главному повару, то делала наставления прислуге, то обходила залы, чтобы поздороваться с посетителями; ее рабочий день завершался приемом выручки от кассирши. Супруг ее главным образом занимался разговорами с самыми почетными клиентами, а остальное время проводил на черной бирже или в конюшне на ипподроме.

Несмотря на свою расчетливость, Паулина никогда не отличалась мелочностью, и если Зандарту случалось потратить неизвестно на что сотню — две латов, она не надоедала ему с расспросами. Как-никак, благодаря его общительному, добродушному нраву круг клиентуры все расширялся, а что касается семейной жизни, там все выглядело в высшей степени прилично и благопристойно. Два розовых херувимчика — две девчурки — составляли предмет неусыпных забот обоих родителей. На разных торжествах, на балу прессы, на всех премьерах Гуго Зандарт всегда появлялся под руку со своей супругой. Конечно, проницательное око Паулины не могло не замечать маленьких увлечений Гуго, но она давно пришла к выводу, что благоразумнее всего смотреть на них сквозь пальцы. Перебесится, набегается — и опять домой вернется.

Да и сам Зандарт чуть не со слезами умиления говорил всегда о святости домашнего очага. Самым большим удовольствием для Зандарта было показывать своим дочуркам маленьких жеребят. Девочки кормили их сахаром, а потом шли глядеть гордость конюшен — пятилетнего жеребца Альбатроса, удивительно добродушное и милое животное. Завидев девочек, он тихо, ласково ржал, тыкая им в плечи бархатной теплой мордой, а когда ему протягивали сахар, он так деликатно брал его, что даже не касался ладони. Но больше всего девочки радовались, когда им показывали двухгодовалых жеребят, названных их же именами — Расмой и Илгой. Зандарт возлагал на них большие надежды и с нетерпением ждал, когда они подрастут и начнут участвовать в рысистых бегах. Они уже числились в списках участников дерби 194! года как претенденты на главный приз.

Владельцем конюшен Зандарт сделался не так давно — всего года три, хотя в душе всю жизнь был заядлым лошадником, и в этой сфере деятельности он проявил такую энергию, что его конюшни скоро заняли одно из первых мест.

Всего у него было около двадцати лошадей, — больше он не держал. По крайней мере половина их участвовала в рысистых бегах. Красою конюшен был знаменитый ганноверский жеребец Регент, в лучшие свои годы стартовавший на первоклассных ипподромах Америки и Европы. Поставленный им за границей рекорд равнялся 1 минуте 16 секундам. Правда, в Риге он ни разу не показал лучшего времени, чем 1 минута 24 секунды, но и этого было достаточно, чтобы числиться одним из главных фаворитов рижского ипподрома.

Один из сыновей Регента — Орлеан — уже стартовал в 1939 году в первой группе, вместе со своим отцом, и обещал со временем побить его рекорд. Пока он показал только 1 минуту 28 секунд, но сам Зандарт и его тренер Эриксон отлично видели, какие возможности таятся в жеребце. Когда-нибудь в будущем, думал Зандарт, когда никто не будет ждать от него чудес и публика перестанет играть на него, — он себя покажет. И тогда Гуго Зандарт положит в карман крупный выигрыш.

Каждое утро он по нескольку часов проводил в конюшнях: следил за конюхами, наблюдал за тренировкой, обсуждал с Эриксоном свои планы. Можно было бы сказать, что главная часть его души принадлежала конюшням, если бы ее не оспаривал прекрасный пол. Но и здесь Зандарт проявил себя истым спортсменом: он постоянно рвался к новым рекордам.

За последнее время он все чаще и чаще стал задумываться, каким бы манером одолеть сердце Эдит Ланки. Ее холодные и насмешливые шутки до того обескураживали Зандарта, что иной раз у него руки опускались. Главное — он боялся рисковать: сделаешь неправильный ход — и все пропало. Нащупать бы ее слабую струнку, а так, ухаживать вслепую — нет никакого интереса. Очаровать ее своей наружностью он не надеялся, — сам понимал, какой это слабый козырь.

На всякий случай Зандарт решил терпеливо выжидать и наблюдать: тише едешь — дальше будешь.

Однажды утром Эдит исполнила, наконец, свое обещание, — приехала посмотреть конюшни.

Зандарт, не переставая говорить, водил ее от стойла к стойлу и показывал свои сокровища.

Эриксону заранее было сказано, что гостья подыскивает подходящего рысака, и тот со всей добросовестностью решил помочь хозяину. Пустив в ход запасы профессионального красноречия, он усердно расхваливал самых посредственных лошадей, от которых ничего не ждал.

— Все это страшно интересно, господин Зандарт, — сказала Эдит, когда они выходили из конюшни, — но гораздо интересней посмотреть на них на ипподроме. А я, к стыду своему, должна признаться, ни разу в жизни не была на бегах. Явный пробел в моем воспитании…

Зандарт, захлебываясь от восторга, выразил готовность помочь ей восполнить этот пробел.

— С будущего воскресенья и начнем, чтобы не терять времени. Мой Орлеан будет стартовать в одной группе с Регентом. Смею вас заранее уверить, что ничего подобного вы не видели.

— Ну что ж, — милостиво согласилась Эдит, — можете заехать за мной.

В следующее воскресенье они сидели в одной из лучших, расположенных прямо против финиша лож: Зандарт откупил ее целиком, чтобы избавиться от докучливых соседей.

Пожалуй, никогда еще Эдит не казалась ему такой красивой, как в этот день. Ее роскошные белокурые волосы были завиты по последней, необыкновенно замысловатой моде. Соломенная шляпка с вуалеткой придавала ее розовому лицу до того загадочное выражение, что из соседних лож за ней с вожделением следили десятки взглядов, и это еще больше льстило Зандарту.

Но держалась Эдит еще холоднее, чем обычно. Она деловито расспрашивала Зандарта, — и даже не о лошадях, а о завсегдатаях ипподрома. Какая публика чаще всего бывает на бегах? Да, да, офицеры — это понятно. Как, и видные государственные деятели? И даже дипломаты?

Зандарт вполголоса рассказывал ей о здешних знаменитостях: о проигравшихся домовладельцах, о женах, спускающих в тотализатор весь заработок мужей, о ловких дельцах, каждое воскресенье уносивших с собой по нескольку сот латов выигрыша.

Это был сущий Вавилон: мужчины и женщины, старики и молодежь, важные господа и мелкие лавочники — все смешались в одну толпу, обуреваемую одной страстью.

Иностранная речь слышалась здесь вперемежку с латышской; рядом с подносчиками теса из Саркандаугавы, в складчину покупающими билет, в надежде выиграть на облюбованного рысака, можно было увидеть вооруженного моноклем элегантнейшего сотрудника дипломатической миссии. В одной из лож появился секретарь японского посольства — вместе с женой и даже с детьми. Он тоже играл в тотализатор, а в перерыве занимался фотографированием, удивляя публику своим аппаратом: объектив у него был направлен куда-то в сторону, так что трудно было определить, кого фотографируют — не то лошадей, не то зрителей.

Внизу, у беговой дорожки, толпилась самая экспансивная, крикливая публика. Эдит заметила в этой толпе старуху с трубкой в зубах, взглядом знатока окидывавшую каждую лошадь, которую тренеры выводили прогулять перед очередным заездом; старик цыган, облокотившись на перила трибуны, не спускал глаз с рыжего жеребца. В соседней ложе какой-то отчаянный «лотошник» раскладывал на коленях карты, лихорадочно шепча: «Выиграет — не выиграет, выиграет — не выиграет!» Вдруг он сорвался с места, спрятав колоду в карман, и бросился к кассе тотализатора, а через несколько минут вернулся, держа в руках целую пачку билетов.

— Обратите внимание вон на ту караковую кобылу, — сказал Зандарт, прикоснувшись к локтю своей дамы, — из простых, крестьянских лошадей. У нее и родословной-то нет, а поглядите, как она побежит! Как бог, — вот увидите. Она уже оставила позади многих рысаков лучших кровей. Ее хозяин заработал на ней семь тысяч латов и еще тысячи четыре заработает, не меньше! Или вон тот, гнедой жеребец. Прошлой весной его привезли из Латгалии, прямо из сохи выпрягли. Глядеть не на что было: шерсть длинная, лохматая, везде кости выпирают — сущий одер. А с тех пор он успел отхватить подряд семь первых призов, и теперь его узнать нельзя. В будущем году он определенно будет стартовать в первой группе вместе с иностранцами…

— А как их распределяют по группам? — спросила Эдит. — По рекордам?

— По общей сумме взятых призов. Чем больше заработал рысак, тем выше группа.

Прозвучал гонг к старту. Семь рысаков рванули вперед по беговой дорожке. Две тысячи пар глаз сопровождали каждое их движение. Дух азарта, дух стяжательства владел этой огромной толпой. Почти у каждого в кармане был билет тотализатора, каждый желал победы своему фавориту и поражения остальным лошадям. Всюду слышалось тяжелое, прерывистое дыхание; одни радостно вскрикивали, другие истерически бормотали, третьи молча ерзали на скамьях.

Но напрасно зрители рылись в программах, изучали родословные лошадей и их рекорды, — если за кулисами было решено не допускать к ленточке финиша какого-нибудь рысака и он слишком вырывался вперед, — наездник «подымал его в воздух», и лошадь начинала скакать, капризничать. Требовалось время, чтобы ее успокоить, а за эти секунды или минуты предназначенный в победители рысак вырывался вперед и первым приходил к финишу.

После заезда выигравшие откровенно изъявляли свою радость, проигравшие рвали билеты. Из публики доносились громкие ругательства по адресу наездников, на беговую дорожку летели огрызки яблок, и не одно миловидное личико искажалось от злобы.

— Кто же узнает, что у нее на уме, — вздохнул какой-то неудачник, — лошадь бежит, как ей вздумается.

— Не как вздумается, а как велит наездник, — поправил его другой. — Надо ставить не на лошадь, а на наездника.

В этот день каждый заезд приносил победу Эриксону. Конюшня Зандарта взяла одними премиями тысячу латов; немногим меньше он выиграл в тотализатор. Он был здесь свой человек и знал, на какую лошадь ставить. Лат за латом текли в кассу тотализатора из карманов простачков, которые рассчитывали в своем азарте только на счастье, на чудо. Они кляли и ругали потом весь белый свет, а Зандарт посмеивался.

Беговой день закончился совместной победой Регента и Орлеана. Заезд был действительно интересный. Регент уже в первом круге покрыл восьмидесятиметровый гандикап и затем уже до самого финиша шел голова к голове с Орлеаном, позволяя своему сыну бежать по внутреннему кругу. Орлеан хоть и пришел вторым, но улучшил свое время почти на секунду.

Выслушав поздравления знакомых, коннозаводчиков и тренеров, Зандарт вернулся в ложу.

— Только, чур, не сердиться, госпожа Эдит: я ведь немного схитрил.

— Вот как? — выжидательно улыбнулась она.

— Я решил ничего не говорить вам, а сам все время играл в тотализатор пополам с вами. Ничего, повезло. Если скостить цену билета, то на вашу долю приходится четыреста двадцать латов. Получите-ка.

Эдит колебалась не очень долго. «Четыреста с лишним латов — не пустяк, здесь нет ничего компрометирующего… Все играют в тотализатор…» Она спрятала деньги в сумку и прищурилась.

— Понимаю. Вон вы какой хитрец, оказывается; хотите приучить меня к игре в тотализатор… А вдруг я начну ходить каждое воскресенье?

— И не пожалеете, — зашептал Зандарт, — со мной вы всегда будете в выигрыше.

В этот момент Эдит заметила в проходе рослую фигуру Андрея Силениека. Встретив ее взгляд, он попробовал отвести глаза в сторону, но было уже поздно — Эдит заулыбалась, замахала ему рукой, приглашая в ложу. Он подошел, но лицо его не выражало удовольствия — оно оставалось по-прежнему спокойным.

— А я и не знала, господин Силениек, что вы знаток лошадей, — сказала Эдит, показывая кивком головы на соседнее место (Зандарт кисло улыбнулся при этом). — И часто вы здесь бываете?

— Вы не поверите, может быть, — первый раз в жизни. Улучил вот свободный часок, решил посмотреть, что это такое.

— Ну и как? Понравилось?

Эдит с удовольствием рассматривала его светлое лицо, широкие плечи, большие красивые руки.

«Какой он, наверно, сильный!» — подумала она, и у нее дыхание захватило от приятно тревожного чувства.

— Да, в общем довольно интересно. Сходить стоило, — ответил Силениек, рассеянно глядя по сторонам. И тут же встал. — Вы меня простите, но я должен спешить, меня ждут.

Его привело сюда неотложное дело. — надо было предупредить товарища по партийной организации о готовящейся засаде.

Это ему удалось. А если бы ему сказали, что с этого дня Эдит Ланка стала частенько думать о нем, — он бы только пожал плечами, улыбнулся и тут же забыл об этом.

Глава третья

1

В конце сентября окончился сезон на торфоразработках. Жубур вернулся в Ригу. Надо было немедленно начинать поиски работы. Это было еще труднее, чем летом, когда его уволил Атауга, — в город возвращались с хуторов и со сплава сезонные рабочие, и армия безработных все росла и росла.

Айя оказалась удачливее: ее приняли официанткой в какую-то столовку. Жубур стал ходить туда обедать.

Наконец, ему удалось достать работу. Заболел и уволился один из книгонош издательства Тейкуля, обслуживавший довольно значительный район. Айя сообщила об этом Жубуру и тут же посоветовала сходить в издательство. Работа эта особенных благ не сулила, но по крайней мере дала бы возможность перебиться до весны.

— А залог внести вы сможете? — с первых же слов спросил издатель Жубура. — Внесите сто латов и принимайтесь за работу.

— Разрешите мне внести деньги завтра. Я не знал, что здесь требуется залог, потому ничего не взял с собой, — сказал Жубур. «Вот где только я их возьму, черт бы вас побрал?» — подумал он при этом.

— Приносите завтра, тогда и о деле поговорим.

Жубур сейчас же пошел к Айе и рассказал о неожиданном затруднении:

— У меня всего-навсего двадцать пять латов. Думал на них прожить до первого заработка.

— Латов десять — пятнадцать и у меня найдется, но этим делу не поможешь. Но мы что-нибудь придумаем Знаешь, поезжай-ка ты к Андрею, посоветуйся с ним.

Так он и сделал.

У Силениека было условлено с друзьями, что при посещении его квартиры они каждый раз будут приходить другой дорогой или одетыми по-другому, чтобы их не могли заприметить жители соседних домов. Район фабричный, и, наверное, не один глаз следит здесь за каждым новым лицом.

— Вовремя пришел, — сказал Силениек. Еще пять минут — и ты бы меня не застал.

Жубур в двух словах рассказал о своих затруднениях, извинившись, что побеспокоил его по такому пустяковому делу.

— Поставить человека на ноги — дело не пустяковое — ответил Силениек. — Значит, ты говоришь, есть возможность устроиться книгоношей… — Он прошелся по комнате, сел рядом с Жубуром и хлопнул его по плечу.

— Великолепно, просто великолепно. Обязательно иди на это место, оно для нашей работы пригодится. Черт возьми, как это мне раньше не приходило в голову. Обслуживать клиентуру на дому, доставлять хорошие, полезные книжки… И еще кое-что…

Он посмотрел на Жубура с хитрецой и улыбнулся.

— А ведь и правда, Андрей, — обрадованно закивал Жубур.

— Деньги я тебе достану, приходи вечером часам к одиннадцати или завтра утром пораньше… Только иди через огород, со стороны леса. Что-то мне не нравится один дядя, вон из того дома. Целый день сидит у окна и глазеет на прохожих, да и на мои окна частенько поглядывает. Когда на фабрике кончается смена, он выползает на улицу и прогуливается мимо ворот.

— Может быть, приготовить вексель? — неуверенно спросил Жубур, прощаясь с Силениеком.

Силениек посмотрел на него ласковым и в то же время насмешливым взглядом.

— Эх, дружище… Если бы мы не могли доверить тебе какую-то сотню латов, то как же быть с остальным? А это остальное дороже, чем все Тейкули с их издательствами.

На следующий день Жубур был принят на работу. Ему тут же вручили адреса постоянных подписчиков и клиентов, набили чемодан и портфель книгами, брошюрками, и он двинулся в путь.

С утра до вечера ходил он по назначенному ему району из дома в дом, из квартиры в квартиру, сталкивался с самой разношерстной публикой. Одни встречали его как желанного гостя, другие разговаривали через порог, а в общем ему почти каждый день удавалось что-нибудь продать. Больше всего он зарабатывал, когда кто-нибудь из клиентов подписывался на многотомные собрания сочинений или серийные издания. Некоторые поручали ему подобрать специальную литературу, найти какую-нибудь иностранную книгу или что-нибудь из полулегальных изданий, которые нельзя было достать в книжных магазинах и газетных киосках.

Нарасхват разбирали клиенты бульварные романы с соблазнительными красавицами на обложках, которыми Тейкуль старался наводнить рынок. Подростки требовали что-нибудь про ковбоев и «Настольную книгу молодоженов», но Жубур старался направить их интересы в другую сторону.

— У меня сейчас ничего подходящего нет, — говорил он обычно. — Вот возьмите лучше «Жизнь животных» Брема.

Так выглядела одна сторона работы Жубура. Другая была сопряжена со многими опасностями. Он стал лучшим связистом организации. Всякий раз, когда надо было срочно передать что-нибудь товарищам, Силениек обращался к Жубуру. Присмотревшись к своим клиентам, действуя с величайшей осмотрительностью, он стал распространять и драгоценные брошюрки, отдельные главы «Краткого курса», переписанные на машинке, номера подпольных газет. «Нужно выполнять любую работу», — не раз вспоминал Жубур слова Айи. Жизнь для него приобрела глубокий смысл.


Навсегда остался памятным для него тот зимний вечер. Они сидели втроем у Силениека — Аня, Силениек и Жубур. Было уже поздно, но огня не зажигали. В окно светила луна, у всех троих лица казались бледнее обычного… Говорил Андрей.

— Товарищ Жубур, организация решила принять тебя в партию. Ты станешь членом коммунистической партии — великой героической партии, у колыбели которой стоял величайший сын человечества — Ленин. Мракобесы, реакционеры и плутократы всего мира боятся этой партии — нашей партии. Но как бы ни пытались они в своей ненависти оклеветать ее — коммунистическая партия растет и побеждает. И никакой ложью не очернить ее, ибо коммунисты живут не для себя, а для партии, — это значит, для рабочего класса, для народа, для всего честного, для всего светлого, что существует и зарождается в мире. Нет большей чести, чем быть членом этой партии. Я поручусь за тебя перед организацией. Второе поручительство дает Айя Спаре. Поздравляю тебя, товарищ Жубур, и желаю тебе плодотворной работы в нашем великом боевом строю.

Оба — и Андрей и Айя — пожали руку взволнованному до слез Жубуру.

— Я оправдаю доверие партии, — сказал он. — Вам не придется меня стыдиться. Я связан с вами на жизнь и на смерть. Никакое задание не покажется мне тяжелым или опасным, если его возложит на меня партия.

Так был оформлен прием Жубура в партию. В условиях подполья не существовало таких вещей, как партийный билет, печать и собственноручная подпись на документах. Подписью служило честное слово, а единственным партийным документом — доверие товарищей.

Опять заговорил Силениек:

— Мы в последний раз встречаемся здесь, товарищи. Последнее время за мной ведется явная слежка. Меня выдает высокий рост — он каждому бросается в глаза. По постановлению Центрального Комитета, я перехожу на нелегальное положение и с нынешней ночи переселяюсь на конспиративную квартиру, — стану кротом. Адрес будете знать только вы. Раза два в неделю вы будете по очереди навещать меня и передавать мои указания товарищам. Через вас же я буду получать и информацию извне. Несколько месяцев я не смогу ходить ни на какие явки, мою работу будут вести другие товарищи.

Айя поняла, что это решение стояло в какой-то связи с предупреждением, которое Петер передал через нее из тюрьмы. Организация не могла терять Силениека, ему надо было остаться на свободе, чтобы руководить начатой работой. Но вокруг него уже кружили провокаторы и шпики. Было очевидно, что охранке что-то стало известно, и теперь каждую минуту следовало ждать ареста.

Сначала ушла Айя. В полуотворенные ворота она увидела черную тень человеческой фигуры, падавшую на освещенный луной тротуар. Тихонько вышла Айя через огород к лесу, дошла до поляны и, сделав большой крюк, направилась к автобусной остановке. В центре она сделала пересадку и поехала домой, в Чиекуркалн.

Минут через пятнадцать после Айи вышел и Жубур. Он выбрал ту же дорогу.

В два часа ночи агенты охранного управления и полицейские явились на квартиру Силениека с ордером на обыск и арест. На стук никто не отозвался. Дверь взломали. Силениека там не оказалось. Тогда возле его квартиры устроили засаду и целую неделю ждали его возвращения. День и ночь следили за ней шпики, в надежде на появление кого-нибудь из товарищей Силениека, чтобы установить за ним потом слежку, но никто не появлялся.

2

Кипучая натура Гуго Зандарта не могла довольствоваться незначительными успехами, которых он добился в результате медленной осады. Но не мог же он — черт возьми — в ожидании победы обзаводиться новой любовницей. Дорогие туалеты, украшения, заграничные духи стоили немалых денег, а заботливый муж и отец вовсе не желал подрывать материальные основы семейного благополучия. Но Зандарт давно уже нашел удобный вариант решения этой проблемы.

В районе улицы Валдемара, недалеко от ипподрома, имелась в одном из домов четырехкомнатная квартирка, выходящая окнами на беговые конюшни. Квартира принадлежала почтенной пятидесятилетней вдове Оттилии Скулте. Время от времени Зандарт звонил ей по телефону и справлялся, нет ли чего новенького… Если ответ был положительный, Зандарт немедля объявлял Паулине, что идет навестить лошадок. Возвращался он иногда в самом приятном расположении духа, а когда и в плохом настроении — в зависимости от того, насколько сумела угодить его вкусам Оттилия Скулте.

С этими вкусами дело обстояло не так уж просто; Зандарт не отличался постоянством. Он искал новых впечатлений, разнообразия типов. Иногда Скулте получала от него конкретный заказ: «Найдите мне такую-то и такую». И усердная хозяйка старалась. Круг ее знакомых был весьма обширен и охватывал различные слои общества, начиная от горничных и кончая законными подругами довольно известных и солидных лиц. Бывало и так, что, пока она впускала в одни двери мужа, из других выходила его жена, хотя еще ни разу не случалось, чтобы в ее уютных апартаментах произошла скандальная встреча какой-нибудь супружеской четы.

Как-то Оттилия Скулте получила от Зандарта новый заказ: «Найдите мне представительную блондинку, выше среднего роста, с хорошим экстерьером, не старше тридцати лет». Бедный донжуан подыскивал женщину, похожую на Эдит Ланку! Спустя неделю Оттилия Скулте позвонила ему в кафе.

— Господин Зандарт? Говорит Скулте. Ваш заказ выполнен. Если желаете, можете прийти сегодня. С двух до шести.

— Весьма вам признателен. Я бы хотел этак через часок.

— Пожалуйста, пожалуйста.

Зандарт заторопился:

— Паулина, меня экстренно вызывают на ипподром. Привезли из Латгалии какую-то трехлетку; говорят, резвая и с хорошим экстерьером. Дай-ка мне деньжат. Вдруг сладимся, может потребоваться задаток.

— Сотни довольно? — флегматично спросила Паулина.

— Хватит, хватит. Говорят, сущее чудо. Родословная в двенадцать поколений.

К Скулте Зандарт всегда ходил пешком: извозчики знали его в лицо; кроме того, всякий старался проникнуть в этот дом как можно незаметнее. И все равно ему каждый раз становилось немного не по себе, пока он ждал на площадке, когда ему отворят дверь.

— Проходите в гостиную, там никого нет, — любезно пригласила Скулте. — Я уже позвонила ей, минут через двадцать придет. На этот раз вы останетесь довольны.

Скулте смотрела на него влажными карими глазами и улыбалась. Когда она улыбалась, становились видны все ее золотые зубы. Зандарта раздражали и эти золотые зубы, и белое, одутловатое от сытой комнатной жизни лицо, и эта улыбка понимания. Он уже заранее знал — сейчас она поведет его в гостиную, усядется напротив со своим вязаньем и начнет нудный разговор про погоду и ревматизмы. Потом раздастся звонок. Скулте побежит мелкими шажками отворять дверь, потом в передней будут долго шушукаться, может быть гостья даже заглянет в замочную скважину, чтобы посмотреть на него…

— Госпожа Скулте, я, пожалуй, немного отдохну. Сегодня много дел было, я устал.

— Пожалуйста, пожалуйста. Когда придет, я ее прямо к вам и пошлю.

Он вошел в самую дальнюю комнату. Там стоял приятный полумрак от спущенных плотных штор. Зандарт подошел к окну, раздвинул шторы. Из-за крыши соседнего гаража виднелись строения беговых конюшен, забор, беговая дорожка, трибуны.

«Латгальская трехлетка, — Зандарт покачал головой. — Паулина, наверно, поверила. Ну, ничего, пускай верит, этак и ей спокойнее».

Звонок. Зандарт присел на краешек дивана. Его вдруг взяла робость. Послышались быстрые, легкие шаги; в дверь постучали.

— Пожалуйста, пожалуйста, — откликнулся он.

— Можно? — спросил тихий женский голос.

— Пожалуйста, — повторил он не оглядываясь.

Женщина вошла в комнату, дверь за ней затворилась. Зандарт решительно поднялся с дивана навстречу вошедшей. Он взглянул на нее и остолбенел — в первую минуту он и сам не знал, от чего — от ужаса или от радости. Перед ним стояла Эдит Ланка.

Это было до того неожиданно, что он не мог прийти в себя. Главное, она ничуть не смутилась, спокойно смотрела ему в лицо и улыбалась.

— Добрый день, господин Зандарт, — ровным, приветливым голосом заговорила она. — Вы меня долго ждали?

— Э-э, я собственно… Здравствуйте, госпожа Эдит… Я… Мне… Я пришел сюда… — заикаясь и давясь собственными словами, лепетал он.

— Что же вы мне руки не подаете?

— Ох, простите… До того все неожиданно… Сами понимаете…

Он долго тряс ее руку, потом спохватился, торопливо поцеловал и отпустил.

— Такая приятная неожиданность, госпожа Эдит, я прямо опомниться не могу.

— Я это вижу. Но для меня тут нет ничего неожиданного.

— Тем лучше, тем лучше… — поспешил согласиться Зандарт.

«Ей хоть бы что! Дьявол… дьявол, а не женщина…»

— Я знала, что вы будете здесь. Может быть, мы сядем и поговорим?

— Как вам угодно, госпожа Эдит.

Они сели на диван.

Ее выдержка, наконец, подействовала и на Зандарта. Он вытер вспотевший лоб, закурил папиросу и сделал несколько глубоких затяжек.

— Господин Зандарт, скажите мне откровенно, вы ненавидите немцев?

Он не ожидал такого вопроса, но ответил сразу и то, что думал:

— Хорошего я от них не видал. А с тех пор, как они стали уезжать, дела у меня идут лучше и лучше. Они только под ногами у нас мешались.

— Я тоже их ненавижу, — сказала Эдит. — С тех пор как я развелась с мужем, у меня осталось только одно желание — делать против них все, что в моих силах. Я хочу, чтобы они больше никогда не возвращались в Латвию, не могли здесь распоряжаться, как прежде. Согласны вы помогать мне?

— Я? Господи, да такие вещи вовсе не по мне! Я ведь только деловой человек…

— Вот и хорошо, потому-то вы и можете пригодиться. Не думайте, что мы с вами будем действовать вдвоем только. Нас много, и нам надо знать людей, на которых мы можем положиться, когда наступит решающий момент. Нужны люди, которые, как вы, как я, ненавидят немцев и никогда не пойдут за ними. Кроме того, надо знать и тех, кто втайне ожидает их возвращения, ждет прихода германской армии… Ведь рано или поздно Гитлер даст ей приказ двинуться в Латвию. Словом, мы хотим знать и врагов и друзей. У вас много знакомых. И в кафе и на ипподроме вы встречаетесь с самой разнообразной публикой. Если вы захотите, то можете принести большую пользу. Согласны?

Зандарт провел ладонью по голове и задумался.

«Вот те и свидание!.. Куда же это она гнет?..»

— А какая мне будет от этого выгода? — на всякий случай спросил он.

— Неужели в вас нет ни капли честолюбия? Вы дальше своего кафе и конюшен видеть ничего не желаете? Так вот: вас не забудут. Впереди у вас Камера торговли, а может быть — и министерство. Будет же у нас когда-нибудь парламент.

— А это не повредит мне? Вдруг кто-нибудь узнает?

— Знать об этом буду одна я. Ну и еще один человек. Наконец, в чем вас могут обвинить? Ведь вы латыш и будете действовать только из патриотических чувств.

— Это вы правильно. Я латышом родился, латышом и умру, — машинально повторил Зандарт.

— Ну вот. Я тоже латышка. Мы с вами одной крови.

Успокоенный этими доводами, Зандарт, наконец, согласился. А когда Эдит объяснила ему, в чем будут состоять его обязанности, в нем опять пробудились чувства, которые привели его в квартиру Оттилии Скулте.

— Ну, а как же у нас с вами, госпожа Эдит? — жалобно спросил он. — Могу я на что-нибудь надеяться?

— Это будет зависеть от вас, от того, как вы будете работать. Если постараетесь, достанете ценные сведения, не скрою — я буду к вам милостивее.

— И долго придется мне ждать?

— Говорю: все в ваших руках. Темпы зависят от вас.

— Хоть бы какой авансик… — умолял Зандарт.

— Вот ведь какой нетерпеливый! — она засмеялась и, нагнувшись к Зандарту, поцеловала его в щеку. — Ну, и хватит на этот раз!

— Бесчувственная вы женщина, — плакался Зандарт. — Войдите в мое положение.

— Буду помнить о вас, господин Зандарт. А теперь — до свидания.

Эдит ушла. Зандарт уже и сам не знал, как отнестись ко всей этой истории. Не то радоваться надо, не то горевать. Вечером, когда Паулина спросила его про латгальскую трехлетку, он, не обинуясь, ответил:

— Задатка я пока не дал. Лошадь-то с норовом, оказывается. Надо хорошенько присмотреться, а там видно будет.

3

Никогда еще Карл Жубур не жил такой полной, содержательной жизнью. Он странствовал с книжками из квартиры в квартиру, зарабатывая семьдесят, восемьдесят латов в месяц, что при его неприхотливости обеспечивало сравнительно сносное существование. Но это была лишь внешняя, менее важная сторона его жизни. Вторая — незримая, полная опасностей — не приносила материальных выгод, но она доставляла Жубуру глубочайшее моральное удовлетворение. Больше он не стыдился самого себя, не чувствовал себя лишним, бывали даже моменты, когда он испытывал гордость, удачно выполнив какое-нибудь трудное поручение. Теперь он нашел свое место в обществе. «Жить для будущего, отдавать все свои силы борьбе за утверждение правды на всей земле — что может быть благороднее, прекраснее такой судьбы! — думал он, и перед его глазами вставал при этом цельный образ Андрея Силениека. — Вот настоящий человек, вот с кого надо брать пример, если не хочешь прожить бесплодно свой век».

У Силениека вся жизнь заключалась в работе. Каждая его мысль, каждый шаг были устремлены к одной цели. Он и не женился поэтому, думая, что ответственность за судьбу семьи может ослабить сознание ответственности перед партией, а он всегда должен действовать с предельной решительностью и мужеством.

Силениек никогда не думал о себе — ему никогда ничего не требовалось. Месяцами жил он, подобно заключенному, на конспиративной квартире, только по ночам выходя подышать свежим воздухом. О таких вещах, как одежда, еда, сон, он вообще не заботился. Зато когда товарищ попадал в нужду, Силениек отдавал ему последний сантим.

Жубур раз в неделю приходил к нему, информировал о работе организации и получал указания для передачи товарищам. В последний раз Жубур засиделся у него дольше обычного; разговор перешел на разыгрывающиеся во всем мире события.

— Развязка приближается как на крыльях, — сказал Силениек. — Капиталистический мир запутался в противоречиях и, точно загнанный волк, ищет выхода… Он ищет выхода в новой мировой войне. Он мечется то в одну, то в другую сторону, пытаясь нащупать самое уязвимое место, откуда можно начать. Гитлер спешит укрепить свои стратегические позиции, а правители других западных государств из кожи вон лезут, чтобы направить агрессию на восток — в сторону Советского Союза. История с Финляндией — не что иное, как провокация крупного масштаба, затеянная с целью скомпрометировать перед всем миром социалистическую державу и втянуть ее в большую войну. Однако сейчас уже стало ясно, что империалисты просчитались.

— Вот именно, — сказал Жубур. — Об этом свидетельствует истошный вой международных демагогов и провокаторов. Особенно подло ведут себя во всех странах социал-демократы.

— А как же! Чувствуют, что сейчас самый подходящий момент лишний раз доказать свою преданность империалистам. Надеются, что и им перепадет какая-нибудь кость… От усердия они даже не пытаются прикрыться обычными псевдопрогрессивными фразами и с полной откровенностью выражают свою звериную ненависть к Советскому Союзу. Пауль Калнынь[20] проливает слезы над «бедным» Таннером[21] и лапуасскими[22] фашистами — над этими «славными парнями», которые вырезают финками пятиконечные звезды на спинах попавших в плен раненых красноармейцев.

— Непонятно, — задумчиво сказал Жубур, — непонятно, как эти мерзавцы могут воображать, что рабочие не разберутся, не разглядят существа их предательской политики?

— Эх, дорогой друг, а где же это, в какой стране было видано, чтобы меньшевики и им подобные вставали в решающий момент на сторону революционного пролетариата? Для этого им пришлось бы изменить свою природу, свое нутро, перестать быть меньшевиками. Одно можно сказать — если до сих пор малосознательные слои рабочих еще питали какие-то иллюзии насчет социал-демократов, верили, что они способны играть какую-то положительную роль в борьбе за освобождение трудящихся, что они являются прогрессивным элементом, способным выступить на бой с капитализмом, — то сейчас социал-демократы теряют остатки всякого доверия в глазах рабочих и передовой интеллигенции. Каждому здравомыслящему человеку ясно, что они такие же реакционеры, такие же враги трудящихся, как фашисты и прочая братия, — только еще опаснее и вреднее, потому что их реакционность искусно прикрывается красивой фразой. Нынешнее испытание — еще не последнее испытание, Жубур, — придет время, когда весь народ увидит, кто друг, кто враг. Но уже сейчас со многих слетели маски.

— Факт, конечно, положительный.

— Да, и весьма, весьма — особенно для нашей богоспасаемой Латвии, — улыбнулся Силениек. — Уж твердо будем знать, с кем иметь дело… в тот день, когда нам придется взять на себя ответственность за переустройство жизни на нашей земле.

— Выходит так, — улыбнулся за ним и Жубур. — Между прочим, ты знаешь, Андрей, почему исчезло вдруг в рижских магазинах белое полотно?

— Ну как же, слыхал, слыхал. Ульманис отсылает его в Финляндию, на маскировочные халаты для маннергеймовской[23] армии.

— Говорят, что в последнее время многие айзсарги один за другим уезжают в неизвестном направлении, а оно, надо думать, приводит к тем же лапуасцам.

— Вполне вероятно.

— А как бесится наша буржуазия по поводу размещения советских гарнизонов в Лиепае и Вентспилсе! Охранка задерживает каждого, кто обменяется несколькими словами с красноармейцами. И это у нас называется добрососедскими отношениями. В вокзальном киоске начали продавать «Известия», и что же ты думаешь, — оказывается, достаточно человеку купить эту газету, как за ним начинают следить.

— Да, Жубур, вопрос будет решен радикально, и это время не за горами. Клика Ульманиса зашла слишком далеко, и народ ни на какой компромисс не пойдет. Пора уже, дружище, подумать о кадрах, о людях, которые смогут работать, строить новую жизнь, когда шайка реакционеров будет сметена. Недавно у нас состоялись конспиративные переговоры с некоторыми лидерами социал-демократов. Ну, публика! Они воображают, что мы без их помощи шагу ступить не сможем, что у нас и людей-то нет, которых можно выдвинуть на министерские посты. Думают, что мы так и кинемся просить у них министров. Как же, у них и фраки сохранились, а кое-кто из этих торгашей уже и побывал министром в коалиционных кабинетах. Только зря они так думают — мы вполне обойдемся без их помощи. Есть у нас и министры, хоть и сидят они сейчас в центральной тюрьме или отбывают каторгу в Калнциемских каменоломнях. Наши резервы — это прогрессивная интеллигенция, это народ, в недрах которого зреют новые неизмеримые силы. С ними мы построим наше государство. Вопрос о людях сейчас самый важный вопрос. Я часто думаю об этом и вижу, что надо очень многое сделать…

Весь декабрь Жубур провел в провинции Он объехал почти всю Латвию, доставляя на места, в областные и уездные организации, директивы Центрального Комитета. Поездка, разумеется, была связана и с издательскими делами. В Резекне у него два раза проверяли документы, но удостоверение книгоноши спасло его от подозрения в неблагонадежности. Эверт, префект лиепайской полиции, два раза заходил в его купе до отхода поезда, оглядывая его с головы до ног, но так и не нашел, к чему придраться. Потом рядом с Жубуром уселся какой-то облезлый субъект и до самой Елгавы приставал с расспросами. Верит ли он в бога? Какие книги у него покупали в Лиепае? Где он работал раньше? Потом сказал, что будто слышал от одного красноармейца, как в Советской России запрягают женщин в соху, что в колхозах жены у всех общие, и тут же спросил Жубура, что он думает на этот счет.

Жубур не дал ему втянуть себя в разговор, сделав вид, что туговат на ухо. В Елгаве этот субъект отстал, но на его место явился другой.

В Риге, на вокзале, Жубура задержали и обыскали. В портфеле и чемодане оказалось только несколько нераспроданных книг и корешки квитанций на подписные издания. Объяснения Жубура удовлетворили полицейского; его отпустили. Возможно, что тут действовала обычная подозрительность охранного управления, но могло быть и так, что им начали интересоваться на основании более веских данных. Жубур поделился своими предположениями с Силениеком.

— Придется некоторое время быть осмотрительнее, — сказал Андрей. — Не исключена возможность, что тебе хотят пришить хвост. Ты недели две не приходи ко мне, пусть одна Айя этим занимается Если ничего подозрительного не заметишь, можно работать по-прежнему. Но как это здорово получилось у тебя — всю периферию объехал! По крайней мере, если с нами что и случится, организации будут знать, как действовать дальше.

Жубур зашел в столовую к Айе и передал ей поручение Силениека. Две недели он усердно занимался распространением изданий Тейкуля. За это время он не заметил, чтобы за ним следили. Жубур решил, что обыск на вокзале был чистой случайностью: за последнее время все чаще и чаще обыскивали пассажиров.

4

Таких холодов, как в эту зиму, не помнили и старики. Мороз доходил до сорока градусов и держался по целым неделям, а когда отпускало, начинал идти снег. На улицах Риги, всегда тщательно убиравшихся, лежали сугробы. Трамваи останавливались. Рабочие пешком, по глубокому снегу, отправлялись на фабрики и заводы. В ту зиму гибли и птицы и звери; морозом побило много фруктовых садов.

Бегая целый день по улицам, Жубур отморозил палец на ноге, — его поношенные ботинки были не по такой зиме. Но пересиживать холод в комнате он не мог — Тейкуль и так сердился, что его новинки плохо расходятся. Впрочем, подгоняло его не столько ворчание Тейкуля, сколько желание вовремя выполнить партийные задания. За те две недели, пока он вынужден был отойти от работы, некоторые начинания организации приостановились именно из-за отсутствия связи. Для очередного номера партийной газеты не сумели получить в нужный момент интересный материал, и он вышел бледным. А в эти дни надо было пользоваться всеми возможностями, чтобы разоблачить перед народом мерзости, творимые Ульманисом и его сворой.

Первую половину зимы Жубур проходил в старом демисезонном пальто и шляпе. Когда уже стало невтерпеж, он подзанял деньжат и обзавелся одеждой потеплее, — купил, по совету Силениека, черную барашковую шапку и серый полушубок. В более теплые дни Жубур обходил клиентуру в старом коричневом пальтишке и в шляпе, а полушубком и шапкой пользовался только в сильные морозы или когда отправлялся к Силениеку. Обычно в этом одеянии его не узнавали на улице даже старые знакомые, поэтому Жубур был крайне удивлен, когда однажды его окликнул Феликс Вилде.

Было это поздним вечером; светила луна. Жубур направлялся по одной из узких улочек Задвинья на нелегальную квартиру Силениека. Вилде столкнулся с ним лицом к лицу и сразу остановился.

— Это вы, господин Жубур?

Жубур вздрогнул от неожиданности. Но ему все равно не удалось бы притвориться, что он не принял на свой счет этот оклик, — Вилде с широкой улыбкой протягивал ему руку.

— Добрый вечер, господин Вилде, — сказал он неохотно.

— Ну и нарядились вы! Прямо рождественский дед, узнать даже трудно. С работы?

— Нет, мой рабочий день еще не кончился. Надо забежать еще к нескольким абонентам. Ну и мороз… — сказал Жубур, с намерением показать собеседнику, что долго разговаривать с ним не расположен.

— Что же, мороз отличный, — продолжая улыбаться, ответил Вилде. Он был в теплом пальто с котиковым воротником, в теплых лыжных ботинках и подбитых мехом перчатках.

«Тебе хорошо шутить», — подумал, оглядывая его, Жубур.

— Вы, кажется, работаете в каком-то издательстве?

— Да, у Тейкуля, книгоношей. Днем редко кого застанешь дома — все на работе. Вот и приходится ходить по вечерам. А вы разве в этом районе живете?

— Нет, я заходил по делу к одному коллеге, но не застал его дома. Хочу с полчасика прогуляться, а потом снова наведаюсь. Слишком неотложное дело… Чего же мы собственно стоим на одном месте? Идемте, я провожу вас немного. Вы ведь в ту сторону шли?

Увиливать не имело смысла, все равно Вилде видел, в каком направлении он шел.

— Да, осталось зайти еще к одному абоненту.

— Почему вас не видно у Прамниека? — шагая рядом с Жубуром, спросил Вилде.

— Я ведь к нему случайно попал тогда, летом. А сейчас я даже не знаю его городского адреса, — рассеянно ответил Жубур, перебирая в голове адреса ближайших абонентов.

«Если не отвяжется, придется зайти к кому-нибудь».

Квартира Силениека была совсем близко, но если бы сейчас рядом с ним шагал даже самый испытанный товарищ, Жубур и тогда не посмел бы идти туда.

У перекрестка Жубур остановился.

— Мне направо, господин Вилде.

— Хорошо, я еще немного пройдусь с вами. Какая прекрасная ночь! Этот лунный свет, тени на снегу… Завтра, кажется, мороз еще крепче будет. Посмотри на луну, — какие круги.

«Отправлялся бы ты к черту со своим кругами, — сердился про себя Жубур, — и дернуло же его коллегу уйти из дому. Теперь не отвяжешься».

Он решительно повернул на другую сторону улицы, к первому трехэтажному дому. Будь что будет…

— Мне сюда, господин Вилде. Благодарю за компанию.

— Не стоит благодарности, господин Жубур, мне и самому было в высшей степени приятно. Завернули бы как-нибудь ко мне, я живу на Антонинской. — Он назвал номер дома и квартиры. — Приходите. И Мара будет вам рада.

Жубур вошел в подъезд; Вилде медленным шагом двинулся обратно.

«Вот живет человек, не зная забот, — думал Жубур, подымаясь по лестнице, — никто за ним не следит, скрываться ему не надо. Вероятно, доволен и собой, и службой, и квартирой… А все-таки он беднее меня, — никогда ему не узнать тех радостей, которые знаю я…»

Поднявшись на третий этаж, он постоял несколько минут на неосвещенной площадке, потом не спеша стал спускаться обратно. У подъезда он несколько раз оглянул улицу. Везде было тихо, пустынно. Из боязни наскочить на Вилде Жубур покружил еще по окраинным улочкам, свернул на Приморское шоссе и через пять минут ловко проскользнул в небольшой домик, стоявший в глубине сада. Он опоздал на целых полчаса.

— Я уже думал, ты не придешь, — сказал Силениек.

— Чуть было так и не вышло. — Жубур рассказал ему о встрече с Вилде. — Ну и зорок! И видел-то меня всего один раз, у Прамниека. А тут с одного взгляда узнал, да еще в этой шапке, в полушубке.

— Юрист. Такая уж профессия у них, требует уменья схватывать характерные черты. В конце концов большой опасности тут не было, хотя в нашем положении осторожность никогда не бывает излишней. Ну, Жубур для тебя опять есть работа. На этой неделе надо провести собрание. Есть несколько вопросов, которые я не могу решать единолично, надо обсудить их. Вам с Айей придется побегать, чтобы созвать представителей.

— Раз надо — будет сделано.

— После собрания я переменю квартиру, — продолжал Силениек. — Дальше оставаться здесь нельзя. К хозяйке приезжает сестра из Валмиеры. Уже есть новая квартира, не хуже этой.

Жубур пробыл у Силениека не дольше, чем у любого абонента. На другой день он пошел в столовую и за обедом ухитрился передать Айе поручение Силениека. После этого он дня два усердно бегал по квартирам — главным образом по таким, которые не числились в списке абонентов Тейкуля. Айе было легче действовать: нужные люди сами заходили к ней в столовую.

Собрание состоялось в субботу на какой-то частной квартире, в самом центре города. Проводили его под предлогом именин или еще какого-то семейного торжества. Непрерывно играл патефон; включено было и радио. Участники собрания время от времени затягивали приличествующие случаю песни. Дворника щедро угостили пивом и закусками, так что он перестал проявлять интерес к доносившемуся из квартиры шуму. Если бы даже пришел кто-нибудь сверх приглашенных, то вид праздничного стола, уставленного тарелками и водочными бутылками (в них была налита кипяченая вода), мгновенно убедил бы его в том, что здесь справляется вечеринка. Для полноты впечатления несколько женщин облачились в передники.

Собрание было созвано по поводу предполагаемого объединения с левым крылом социал-демократов, которые требовали, чтобы всю их группу автоматически включили в ряды коммунистической партии. Требование это было встречено с возмущением. Во-первых, оно противоречило партийному уставу, по которому каждый новый кандидат или член должен приниматься в индивидуальном порядке. Во-вторых, нельзя было принимать целую группу непроверенных людей, они могли только ослабить крепко спаянный, монолитный партийный коллектив. Дискуссия лишний раз показала Жубуру, как он еще мало знал, сколько ему надо было учиться, чтобы выступать наравне с другими товарищами.

На собрании присутствовал и один из представителей левого крыла социал-демократов. Ему поручили передать единомышленникам решение партийной организации.

Расходились с собрания по двое, по трое. Спутницей Жубура оказалась пожилая женщина, лет пятидесяти по подпольной кличке — Рудис. Пройдя несколько кварталов, Рудис села в трамвай, а Жубур пошел в кино смотреть новый советский фильм.

Все воскресенье Жубур просидел дома за составлением очередного отчета для Тейкуля. В понедельник он, как обычно, пошел обедать в столовую. Айи там не было. Расспрашивать о ней других служащих он не рискнул. Во вторник Айя тоже не показывалась. Не на шутку встревожившись, Жубур поехал к ней на дом.

Старый сплавщик Мартын Спаре встретил его с бесстрастным лицом, посасывая трубку, но в глаза не глядел, а когда Жубур спросил про Айю, он холодно, даже недоброжелательно ответил:

— А вы так и не знаете? Айю взяли. В воскресенье, к вечеру нагрянула полиция, шпики. Обыскали всю, квартиру. Ничего, ясное дело, не нашли, но Айю увели. Больше я ничего не знаю.

Провал был тяжелый. Арестовали почти весь актив организации. Силениека взяли в воскресенье, Рудис — ночью после собрания; накрыты были обе типографии. Из участников последнего собрания на свободе остались Жубур и один рабочий.

Удар был нанесен в самый ответственный момент — в преддверии решающих боев. Долго и тщательно готовилась к нему охранка.

Надо было начинать все сначала, но как? Что делать без Силениека? Где печатать газету и листовки? Напрасно задавал Жубур эти вопросы самому себе и немногим оставшимся на свободе товарищам, которых он знал. Один он не мог решить их, а товарищи не вдавались с ним ни в какие разговоры. Все были сдержанны, немногословны и ограничивались короткими ответами:

— Что тут скажешь — сработано чисто… Без провокатора не обошлось…

Жубур вдруг понял, что ему не доверяют. Он слишком много знал, был тесно связан с Силениеком и другими арестованными. И теперь те сидели в предварилках охранки, а он свободно разгуливал по рижским улицам. Действительно, странно… Что же удивляться, если товарищи избегают его!

«Меня считают провокатором», — оформилась в голове Жубура страшная мысль. И он тут же понял, что не может доказать свою невиновность. Пока не найдется провокатор, он будет молча нести на своих плечах этот груз подозрений. Но почему же все-таки его не арестовали? Неужели о нем ничего не было известно охранке?

Жубур чувствовал себя, как в непроходимом лесу. Он мог неделями, месяцами, годами искать выхода, не находя его. Но выход надо было найти — сейчас же, немедленно, до начала решающих битв. Иначе он выбудет из боевых рядов, опять станет ненужным, лишним человеком…

«Нет, этому не бывать. Надо найти предателя. Я найду его хоть под землей!»

5

Виновником провала организации мог быть только человек, знающий и Силениека, и Айю, и Жубура. Кто-то из этой тройки считал себя вправе полагаться на него, доверять ему, — иначе откуда бы тот знал столько адресов?

Жубур думал об этом целыми ночами напролет. Силениек, разумеется, стоял вне всяких подозрений. Айя… нет, если бы даже она и осталась на свободе, никому не пришло бы в голову обвинить ее в чем-нибудь. Может быть, хозяева конспиративных квартир? С квартирой в Задвинье все обстояло благополучно — Силениек как ушел на собрание, так и не возвращался туда. На новой квартире он успел провести только одну ночь, а на следующий вечер его взяли вместе с хозяином — старым коммунистом. Но даже, если предположить худшее — что тот оказался предателем, — все равно многое оставалось непонятным. Он не знал ни адресов типографий, ни адресов двадцати четырех коммунистов, арестованных вместе с Силениеком. Нет, это предположение ничего не объясняет. Провокатором был кто-то другой, человек, обо всем информированный, с широкими связями. Еще более правдоподобным был другой вариант: охранка получила эти адреса не от одного агента, а от целой сети шпиков и в разное время. Скорее всего подручные Штиглица выявляли подпольщиков по одному, но с арестами не спешили, пока не напали на след Силениека.

«Значит, вся суть в том, что провокатором был известный одному Силениеку человек, — рассуждал Жубур. — Тогда понятно, почему меня оставили на свободе. Если бы арестовали и меня, — разоблачить его можно было бы в несколько дней. Для того меня и оставили на свободе, чтобы направить подозрения по ложному пути. Этого неизвестного провокатора знал только Силениек, а меня — очень многие; ясно, что в их глазах я и должен считаться виновником всех арестов. Вот на что рассчитывала охранка. Действительно, тонко сработано».

Было еще одно обстоятельство, осложнявшее все дело: иногда охранка для запутывания следов применяла другой метод. Провокатора арестовывали, сажали в одну камеру с его жертвами, держали там целыми месяцами, пока не отпадали все подозрения.

Может быть, провокатор сейчас сидит рядом с Силениеком и вместе с ним клеймит предателя… Никто не называет его имени, но все думают на него — на Жубура…

При одной этой мысли у Жубура кровь приливала к лицу.

«Нет, Андрей, я честно, по мере своих сил, служил нашему общему делу. Я не изменял и не изменю ему.

Если бы ты, друг, мог сказать мне, кто тот человек, которого знал один ты…»

У него мелькнуло даже предположение, что Андрей мог сблизиться с какой-нибудь женщиной из узкого круга своих знакомых и она оказалась предательницей.

Случалось, что провокатор был слишком заметной в обществе фигурой, — тогда фиктивный арест только скомпрометировал бы его. Крупную рыбу даже ненадолго нельзя пускать в садок, — ее чешуя навсегда теряет блеск. Другое дело мелкие шпики…

«Могло быть так, могло быть этак… По-разному могло быть, а ясности все-таки нет. Если бы хоть часок побыть с Силениеком, расспросить его! Сколько времени пройдет, пока наладится связь с тюрьмой… Не раньше, чем окончится предварительное следствие и Силениек увидится с другими заключенными».

А пока Жубуру приходилось ограничиваться лишь теми фактами, которые имелись в его распоряжении. Но он почти ничего не знал.


Однажды Жубур встретился на улице с Марой Вилде. Она сошла с трамвая и торопливо зашагала по тротуару. Увидев Жубура, она остановилась. Ее бледное сосредоточенное лицо озарилось улыбкой.

— Господин Жубур! Какая неожиданная встреча! Вы так старательно скрываетесь от знакомых, что это можно счесть за чудо.

— Я несколько раз уезжал из Риги по делам службы… — начал объяснять Жубур.

— Подождите, — перебила его Мара. — Вы не очень спешите?

— Не очень, — согласился он.

— Тогда зайдемте на минутку к Зандарту. Выпьем по чашке кофе, поболтаем, вы что-нибудь расскажете о себе, я — о себе.

Кафе Зандарта было почти рядом. Жубур оставил чемодан с книгами в гардеробной. В зале они сели за отдельный столик, и вдруг замолчали оба, не зная, с чего начать разговор.

Заговорила Мара:

— Вы не болели, господин Жубур? Летом вы выглядели гораздо лучше.

Жубур машинально провел рукой по подбородку. «Хорошо, что побрился утром».

— Болеть не болел, но в последнее время мне приходится очень мало спать. По ночам я готовлюсь — хочу с будущей осени возобновить занятия в университете.

— В прошлую субботу мы были у Прамниеков. Не хватало только вас с Силениеком, тогда бы собрались все, кто был у них в тот вечер на даче. Мы всё о вас вспоминали. Прамниек очень обижен, говорит, что вы его совсем забыли. Силениека он тоже ругал за то, что тот давно не показывается… По-моему, он очень хороший человек — Силениек, хотя я его мало знаю. Феликс тоже всегда говорит, что он очень умен и талантлив. Он все собирается затащить его к нам. Кстати, зашли бы и вы когда-нибудь. Мы живем в центре, на Антонинской.

— Благодарю вас, — поклонился Жубур, — ваш муж уже приглашал меня.

— Разве вы встречались с Феликсом? Странно, он мне ничего не говорил.

— Встретились мы совершенно случайно, на улице. Это было… это было в прошлую среду, в Задвинье.

— В среду вечером? — переспросила Мара. Чуть подкрашенные брови удивленно приподнялись. — В среду вечером у него было длиннейшее заседание в правлении.

— Он, помнится, говорил, что идет к какому-то сослуживцу. Может быть, в связи с этим заседанием?

— Возможно. Да это и не так важно в конце концов. — Но на лице ее в течение нескольких минут еще оставалось выражение напряженной мысли.

«Кажется, это мои слова ее расстроили. Почему?» — с недоумением подумал Жубур. Он вдруг понял, что в обществе Мары почувствовал себя спокойнее. Острая, щемящая боль, чувство собственной отверженности, не дававшее ему покоя последние дни, чуть утихло. В ее взгляде, в голосе он ощутил дружеское доверие, какую-то душевную поддержку.

Мара была из тех женщин, чья красота открывается не сразу: на улице, в многолюдном обществе она могла остаться и незамеченной, точно всю свою грацию, всю талантливость своей натуры она оставляла для сцены, для любимых ролей. В обществе она не проявляла той ровной, выработанной веселости, которой отличаются светские люди; она могла вдруг надолго задуматься, не отвечать на вопросы окружающих; с людьми, неприятными ей, держалась иногда с презрительным равнодушием. Редко-редко и лишь для немногих расцветала ее душевная прелесть. Вдруг открывалась глубина хмурых глаз; в ее медлительной речи начинали звучать такие искренние грудные ноты, что становилось тепло на душе.

Одного не мог объяснить Жубур: почему она обратила на него внимание, что означает это дружеское участие? Ведь и тогда, у Прамниеков, она так доверчиво положила руку на его плечо, так странно смотрела на него… «Что может найти во мне такая женщина? Кто я для нее? С мужем она, кажется, счастлива… Жизнь у нее интересная, богатая впечатлениями. Хотя, как знать? Вилде, возможно, человек незаурядный, но особых симпатий, не вызывает… И потом у него, наверное, вечно дела, заседания… Даже такие, о которых жена ничего не знает… Да, со стороны трудно судить…»

Мару действительно тянуло к Жубуру. Увидев его в первый раз, она поразилась какому-то неуловимому сходству его — не то в чертах лица, не то в голосе — с одним человеком, другом ее юности, которого она любила и который погиб при автомобильной катастрофе. Это была старая история, никто о ней уже не вспоминал, да и сама Мара ни с кем об этом не говорила. Она стала известной актрисой, вышла замуж за Феликса Вилде, но первую свою любовь забыть не могла. И вот пришел Жубур и растравил эти дорогие и горькие воспоминания, оживил смутные мечтания ранней юности…

Жубуру она ничего об этом не говорила… Она глядела на него доверчиво-ласковыми глазами и рассказывала — о театре, о новой пьесе, в которой должна играть главную роль, о том, как она трактует характер героини.

— Премьера в субботу. Мне очень хочется, чтобы вы пришли в театр. Очень хочется. После спектакля поедем прямо к нам, отпразднуем новую роль. Гостей совсем немного будет… Прамниеки, конечно, может быть, еще кто-нибудь. Приходите.

Но Жубур и не отказывался. И не потому даже, что почувствовал симпатию к Маре. Еще в самом начале разговора, когда она несколько раз упомянула Силениека, его озарила вдруг одна мысль. Он слушал Мару, отвечал на ее вопросы, а мысль эта не покидала его, обрастала новыми доводами, предположениями. Неужели он в самом деле нашел путь к разрешению загадки? Неужели существует какая-то связь между нею и окружающими Прамниека людьми?

— Благодарю вас за приглашение, я приду, с удовольствием приду, — сказал он. — И раз уж вы напомнили мне о моих обязанностях, я схожу и к Прамниеку. Дайте мне, пожалуйста, его адрес.

— Записывайте. У меня и номер телефона есть.

Ей было приятно оказать ему хоть самую маленькую услугу.

Жубуру пора было уходить, — он решил немедленно отправиться к Прамниеку. Мара еще осталась посидеть в кафе.

Едва успел Жубур выйти за дверь, как к столику Мары подлетел Зандарт.

— Добрый день, добрый день, госпожа Вилде! Давно смотрю на вас, любуюсь, только не хотелось мешать. Вы были так заняты своим партнером. Ха-ха! — обрадовался он своей шутке. — Между прочим, знакомое лицо, где-то я его как будто видел…

— Конечно, видели. Это Карл Жубур. Помните, летом, в день рождения Прамниека?

— Да-да-да!.. Совершенно правильно: Карл Жубур. Кажется, он еще отчаянно ругал немцев. Верно?

— Право, не помню, господин Зандарт.

— Ну, может, я и напутал. Между прочим, госпожа Вилде, а вы сами-то как? Признаете их?

Действуя с помощью одних и тех же, довольно топорных, приемов, Зандарт бросался теперь навстречу каждому знакомому и старательно выведывал его мнение о немцах. Он так усердствовал, что у него каждый день был готов для Эдит список фамилий, помеченных плюсами или минусами. А некоторые фамилии были снабжены даже двумя плюсами или минусами.

Вечером Мара рассказала мужу о встрече с Жубуром.

— Я его пригласила на премьеру и на ужин. Ты не возражаешь? Он такой славный, симпатичный человек…

— И отлично сделала, что пригласила, — с довольным видом ответил Вилде.

— Он сказал, что вы с ним встретились в прошлую среду.

— Да, я не сказал тебе тогда — как-то из головы вылетело.

— Ведь в среду у вас было заседание правления. Ты еще жаловался, что пять часов просидел и у тебя голова разболелась. А сам, оказывается, был где-то в Задвинье.

Вилде слегка закусил нижнюю губу, потом рассмеялся и потянулся обнять Мару.

— Первый раз за все годы брака я узнаю о том, что ты меня ревнуешь. Ты меня просто радуешь!

— Я вовсе не собираюсь ревновать тебя, — уклоняясь от его объятья, сухо ответила Мара. — По кто тебя вынуждал описывать с такими подробностями это мифическое заседание? Мне просто неприятно попадать в глупое положение. Люди начинают думать, что ты скрываешь какие-то похождения, одурачиваешь меня.

— Не волнуйся, Мара, — начал успокаивать ее Вилде. — Я действительно был в Задвинье, был по служебным делам. По каким — сказать сейчас не могу, да это и неважно. Обещаю тебе не подавать больше поводов к подобным недоразумениям. А главное — я твой верный муж, и если хожу на свидания — то только на деловые… — закончил он иронически-торжественным тоном.

6

В углу мастерской топилась железная печка. Стеклянная крыша была запорошена снегом, но солнца здесь было достаточно.

При входе Жубура натурщица спряталась за ширму.

— Можете одеваться! — крикнул ей Прамниек. — Сегодня больше работать не будем.

— Я тебе помешал? — спросил Жубур.

— Нет, ничего… я уже кончал. Ну, присаживайся, грейся, а я пойду попрошу Ольгу дать нам горячего кофе.

Пока натурщица одевалась, разговор у них не клеился.

С удовольствием осматривал Жубур мастерскую художника. «Какое это счастье, — думал он, — когда человек может целиком отдаться творчеству, вложить все свои способности и силы в любимый труд. Художник, настоящий художник отвечает только перед своей совестью, а в конечном счете — перед своим народом, и тогда в его творениях звучит сама жизнь».

И сам Прамниек, в белой, запачканной красками блузе, с трубкой в зубах, с копной густых волос на голове, с напряженно вглядывающимися в каждый предмет глазами, был очень колоритен.

Последнее время он работал над большим полотном. Везде были разбросаны эскизы голов и фигур, наброски композиций. Тут же стояло несколько занавешенных мольбертов поменьше, с неоконченными холстами.

— Пожалуй, мой замысел многим придется не по вкусу, — рассказывал Прамниек. — Я хочу создать — как бы это выразиться — что-то вроде поэмы о труде. Конечно, не о том труде, который является уделом раба и ведет к деградации человека. Пусть уж этот труд восхваляют и проповедуют интеллигентные прихвостни буржуазии, как это практикуется сейчас у нас. Вот уж стараются! Чего только они не делают, чтобы приукрасить безрадостный труд эксплуатируемых масс! Надеются, что он тогда покажется народу более привлекательным, что народ забудет, на кого работает. Мне все это до того осточертело, что вот я решил показать в красках, в динамике фигур, в самой композиции — другой труд, к которому людей не принуждают палкой, не подгоняют жадность и стяжательство… Свободный, творческий труд, который так же необходим человеку, как воздух и пища. И показать его без сентиментальной утрировки, а таким, каким он должен быть…

— И каким он будет, когда народ станет хозяином страны, — закончил его мысль Жубур.

— Да, когда-нибудь, наверное, наступят такие времена. Может быть, идея моей картины пока еще фантастична и не скоро еще воплотится в жизнь, а может быть, я не так уж намного опережу ее.

— Совсем не намного, — сказал Жубур.

Он внимательно посмотрел на Прамниека, тот на него, и оба многое узнали в это мгновение друг о друге. Жуб’уру точно дышать легче стало. Он понял, что без обиняков может приступить к разговору, ради которого пришел сюда.

Когда натурщица, наконец, вышла, Жубур спросил:

— Сможем мы поговорить полчаса наедине?

— Готов хоть целый вечер, — весело ответил Прамниек. — Ты у меня такой редкий гость, — когда еще тебя дождешься в другой раз?

— Здесь можно говорить не остерегаясь?

— Вполне. Я пойду скажу, чтобы Олюк никого не впускала.

В эту минуту в мастерскую вошла сама Ольга, держа поднос с кипящим кофейником и чашками. Прамниек тут же достал из шкафика бутылку коньяку. Ольга, очень довольная приходом Жубура, начала было расспрашивать его о делах, но, взглянув мельком на мужа, сразу поняла, что помешала разговору, и сейчас же вышла, воспользовавшись первым попавшимся предлогом. С Жубура она взяла слово, что он останется пообедать с ними.

Прамниек набил трубку и откинулся на спинку кресла.

— Скажи мне откровенно: что собой представляет Феликс Вилде? — начал Жубур. — Ты хорошо его знаешь?

— Как тебе сказать, — медленно ответил Прамниек, глядя вверх, на расползающееся кольцо дыма. — Познакомился я с ним после женитьбы, через Ольгу. Они ведь с Марой дружат еще с гимназических времен. Точно так же, как и с Эдит… Знакомство это поддерживается главным образом из-за Мары. Сама она — чудеснейший человек, с удивительно верным художественным чутьем. Жаль мне ее иногда становится — есть в ней какой-то Душевный надлом, а супруг ее не всегда это понимает, хотя, видимо, до сих пор влюблен в нее. Что же тебе о нем сказать? Он человек со способностями, быстро все схватывает и с поразительной ловкостью пускает в оборот свои знания. На службе ему везет, — больше того, удивляться приходится, с какой головокружительной быстротой поднимается он вверх, хотя влиятельных дядюшек у него не имеется. Отец его всю жизнь сидит на своем клочке земли — так гектаров в пятьдесят или что-то в этом роде. Есть у него брат агроном, он состоит командиром батальона где-то в айзсарговском полку, но Феликс много раз говорил, что особо нежных чувств к нему не питает и редко с ним видится. Сам он часто высказывает весьма радикальные суждения, но я никогда особенно не верил в их искренность. Самолюбия и честолюбия у него хоть отбавляй, больше всего, конечно, он мечтает о блестящей карьере и, если уж говорить по душам, — ради нее на все пойдет. У меня осенью случилась одна неприятность — пришлось заплатить пятьсот латов за свою откровенность. Тогда я, грешным делом, подумал, что это не без его участия произошло. Теперь-то я думаю на Освальда Ланку, — после того как тот отплыл с немцами, всем стало ясно, что это за фрукт. Но все равно, Вилде тоже может оказаться порядочным подлецом. И если бы не Мара — я бы с ним никогда в жизни не стал дело иметь… Теперь скажи, почему он так тебя интересует?

— Скажу, скажу, только немного погодя. У меня к тебе еще один вопрос. Андрей Силениек на самом деле приходится тебе двоюродным братом?

— Можешь не сомневаться, — улыбнулся Прамниек. — Да погоди, позволь мне отвлечься немного от нашей темы, заодно давай выпьем по рюмочке коньяку. Я, брат, последнее время стал очень часто задумываться над тем, что творится в мире. Ты не слыхал, как сейчас стараются доброжелатели Маннергейма? Оказывается, они издают у нас, под маркой телеграфного агентства, свой бюллетень. Получают его около ста человек: члены кабинета, крупные чиновники, военные чины. Один такой листок попался как-то мне в руки. Ну и разнузданность! С какой бешеной злобой они пишут о Красной Армии! По их описаниям получается, что у финнов очень мало потерь, а Красная Армия почти уничтожена. А главное, они носятся с проектом антисоветского блока всех скандинавских и прибалтийских государств. Под покровительством одной из великих держав, разумеется. Эти фабриканты бекона мечтают о войне с Советским Союзом. Понимаешь, что это значит? Они стараются науськать народ на советские гарнизоны, они лихорадочно производят противотанковые мины, чтобы окружить эти гарнизоны минными полями. Немало мы видели со стороны ульманисовских молодчиков безумных выходок, но тут они решили переступить всяческие границы. Но народ не пойдет на это, в этом я уверен… Ты меня прости, я тебя совсем заговорил. Да, так что ты хотел спросить насчет Силениека?

— Ты хорошо знаешь своего двоюродного брата? Знаешь о его работе?

Прамниек несколько секунд серьезно, почти строго смотрел в глаза Жубуру и тогда только ответил:

— Я знаю лишь то, что мне положено знать. Я считаю его выдающимся человеком.

— Я тоже знаю Силениека и знаю, что мне положено знать, — переходя на шепот, сказал Жубур. — Теперь скажи: когда ты видел его в последний раз?

— Приблизительно месяца три тому назад. Он мне тогда сказал, что уезжает по делам в провинцию.

— Ты с ним дружил?

— Он мне доверял. Ну, очевидно, в определенных границах. О многих вещах мы с ним разговаривали откровенно. Я иногда кое-что рисовал для него. Давал ему краски. Он приносил мне некоторые издания. Скажу, что из всей моей родни это единственный человек, которого я искренне люблю и уважаю. Андрей тоже, кажется, кроме меня, ни с кем не поддерживает родственных отношений.

— Скажи, а Вилде никогда не интересовался Андреем? Не спрашивал тебя о нем? Подумай хорошенько.

Прамниек надолго задумался. По мере того как он погружался в какие-то воспоминания, лицо его становилось все тревожнее. Вдруг он вскочил с кресла.

— Что с Андреем?

— В воскресенье его арестовали.

Прамниек ни о чем больше его не спросил. Он стал быстро прохаживаться из угла в угол, не глядя на Жубура. Потом, решив, видимо, взять себя в руки, круто повернулся и сел на прежнее место.

— Ты думаешь, что это Вилде?

Жубур утвердительно кивнул головой.

— Это очень похоже на правду, как сопоставишь все факты. И подумать только… Это верно. — Вилде спрашивал меня про Андрея, и не раз. Он даже спрашивал у меня его адрес — это было вскоре после последнего прихода Андрея. Сказал, что какой-то знакомый Андрея разыскивает его. Я было пошел к нему, но оказалось, что Андрей съехал со старой квартиры.

— Андрей перешел тогда на конспиративную квартиру, — объяснил Жубур. — Его еще в то время разыскивали, и он должен был перейти на нелегальное положение.

— Теперь я вспоминаю, что Вилде и тобой интересовался, — продолжал вспоминать Прамниек. Он даже как-то осунулся за несколько минут. — Все спрашивал, почему ты никогда не заходишь, что ты за человек. Один раз, чуть не на прошлой неделе, позвонил по телефону, сказал, что у него есть для тебя подходящее место. Я тогда еще пожалел, что не знаю твоего адреса.

— Подожди, — перебил его Жубур. — А откуда же он узнал, что я работаю в издательстве? На прошлой неделе в среду я встретился с ним в Задвинье. Дело было вечером, я шел к Андрею. Он так пристал ко мне, что я не знал, как от него и отвязаться. А давеча, во время разговора с его женой, вдруг выясняю, что ей он про эту встречу ничего не сказал, что он в тот вечер должен был присутствовать на каком-то заседании. Все это навело меня на подозрения.

— Подлец! Какой подлец! Это он, Жубур, ясно, что это он. Недаром не лежало у меня к нему сердце. Мерзавец! Вот как он делает свою карьеру. Ну, погоди у меня…

— Постой, Эдгар, не горячись, не то еще натворишь глупостей, — строго остановил его Жубур. — Пока еще ничего не доказано, пока у нас с тобой ничего, кроме предположений, не имеется. Скажем, мы уверены даже, что это он, но нам нужны факты. Нужно фактами доказать, что он служит в охранке. И если ты хочешь, чтобы предатель и виновник ареста Андрея был разоблачен, ты должен помочь мне в этом.

— Сделаю все, что в моих силах! — горячо ответил Прамниек. — Готов, кажется, на все пойти ради этого.

— Во-первых, ты ни при ком виду не подавай, что знаешь что-то про Вилде. Ни в коем случае не выказывай при нем своих чувств, держись с ним вежливо, ровно, — словом, по-прежнему.

— Ох, как это трудно! — покачал головой Прамниек. — Мне не терпится в глаза ему плюнуть, а я должен руку пожимать.

— Мало ли что трудно — дело это слишком серьезнее, придется потерпеть. Так вот, слушай. Я приглашен к ним на ужин. В субботу. Вы с Ольгой, кажется, тоже будете?

— Да, мне Олюк говорила, но после того, что мы узнали…

— Надо пойти, Эдгар. Мы просидим у них весь вечер и постараемся его хорошенько прощупать. Я уже начинаю кое-что придумывать, своего рода западню. Если наши предположения верны, он в нее попадется.

— Как ты все успел предусмотреть?

— Видишь ли, для меня это вопрос жизни. Если мне не удастся уличить его в самые ближайшие дни, произойдет ужасное недоразумение… Правду говоря, оно уже произошло.

— Я понимаю тебя, Карл, — мягко сказал Прамниек. — Обещаю сделать все, что ты находишь нужным. Надо найти предателя. Ах, Андрей, Андрей!..

— Это будет лучшее, что мы можем сделать для Андрея. И для его дела. Для народного дела, Эдгар.

7

В субботу вечером Жубур пошел в театр. Переживания последних дней оставили на его лице заметный след, глаза у него ввалились. Но он не чувствовал усталости. Страстное, нетерпеливое желание вернуть доверие товарищей, доверие партии заставляло его мысль работать с поразительной ясностью, заставляло забывать об отдыхе.

Спектакль окончился в половине одиннадцатого. Это была одна из переводных салонных пьес, которыми дирекция обычно пыталась залатать прорехи в бюджете театра. Чего можно было требовать от постановки, состряпанной в две недели? Большинство актеров не успели еще войти в роль и не в состоянии были произнести двух слов без помощи суфлера; режиссеру только в последний момент пришло в голову, что такой-то персонаж требует иного истолкования. Положение спасала только непритязательность зрителей. Рижскую публику не баловали хорошими постановками, образцов для сравнения у нее не было. Смотрите, что есть, и не обессудьте… А кому не нравится, идите в другое место. А в другом месте было только кино или оперетка, убогое, пошлое искусство ресторанной эстрады; и невзыскательный зритель принимал все, что ему преподносили в виде премьер каждые две недели. И еще спасибо говорил.

Мара, всегда очень вдумчиво работавшая над своими ролями, в этот вечер играла с особенным подъемом. Она сумела вложить в образ героини какие-то собственные черты и показала такую глубину чувств, о которой и не помышлял автор пьесы. Обманутая мужем молодая женщина решает начать борьбу с соперницей. Легкомысленный муж, поняв к концу пьесы, какими душевными качествами обладает его жена, раскаивается и возвращается к домашнему очагу. Довольно незамысловатый, избитый сюжет. Такая же незамысловатая, избитая мораль. Но большинство зрителей находили здесь собственную житейскую мудрость, выраженную приятными, округлыми фразами, и тихонько радовались: «Да, такова жизнь. Слаб человек, но — достоин снисхождения».

После спектакля Жубур разыскал в фойе Прамниеков. С ними были Эдит и Зандарт. Они решили подождать, когда Мара разгримируется и переоденется, чтобы ехать всем вместе. Разговор вертелся вокруг пьесы и игры актеров.

— С каким огнем играла сегодня Мара! Я ее давно-давно такой не видела, — сказала Ольга. — Но техника здесь ни при чем, Эдит, ты напрасно так думаешь. Мне кажется, она сама испытывает какой-то душевный подъем.

— Вы это правильно сказали, госпожа Ольга, она сегодня играла, как это я хотел сказать… да… очень изящно, — изрек Зандарт: он не таил под спудом светильник своей мудрости.

В дверях показалась Мара с огромной охапкой цветов в руках. Позади шел Вилде.

— Помни уговор, держись ровнее, — шепнул Жубур художнику.

Прамниек только дернул плечом.

В квартире Вилде все было приготовлено к приему гостей. Стол был накрыт. В гостиной топился камин; серый избалованный кот потягивался перед огнем на шкуре белого медведя.

— Прошу прямо к столу, — позвал гостей Вилде.

Усаживались как придется, но Жубур все-таки очутился рядом с хозяином.

— С водки начнем? — подмигнул тот Жубуру. — С морозу ничего не может быть приятнее. — И он стал наливать рюмки.

Чокнулись за успех Мары, потом взялись за тарелки. Вилде налил по второй, и все разом заговорили — смеясь, не слушая друг друга. Громче и больше всех говорил Прамниек, но политики на этот раз не касался. Зандарт распределял свое внимание поровну между Эдит и закусками. Эдит благосклонно подшучивала над ним: в их отношениях еще не произошло никаких изменений.

Вилде уже наполнил рюмки в третий раз.

— Э, да вы наших порядков не знаете, — с преувеличенным испугом сказал он Жубуру, увидев, что тот поставил на стол почти полную рюмку. — Нет, так нельзя.

— Я не привык много пить, — оправдывался Жубур.

— Тем хуже, вы же не молодая девушка. Церемониться у нас не принято, здесь все люди свои. А в случае чего — мы вас уложим на диванчик, и вы живо придете в себя. Нет, нет, сейчас же выпейте. — Он не успокоился до тех пор, пока Жубур не допил рюмку.

«Хочет напоить — значит, все идет так, как я ожидал, — подумал Жубур. — На этот раз ошибаешься, голубчик, — не проведешь». Чтобы не опьянеть, он решил пить одну водку и старался побольше есть. Взял с блюда несколько самых жирных кусков заливного, намазал хлеб толстым слоем масла — и покосился на Мару. «Вот, наверно, думает, обжора».

Водка лишь слегка ударила ему в голову, он вполне владел собой и старался рассчитывать каждое слово.

— Рекомендую для разнообразия перейти на более легкое, — суетился Вилде, — отличнейшее пиво.

Жубур заговорил через стол с Марой, поблагодарил ее за прекрасную игру. У нее сразу просияли глаза от его слов.

— Да, я сама чувствую, что играла верно. Режиссер сказал, что многие сцены у меня совсем по-другому получились, чем на репетициях. Но это, кажется, не испортило общего впечатления.

— Господа, — громко заговорил Вилде, перебивая все разговоры. — Я хочу показать вам нечто любопытное в своем роде. Давеча, перед уходом в театр, я обнаружил в своем почтовом ящике вот эту штучку. — Он вынул из кармана сложенный вчетверо листок печатной бумаги, развернул его и подал Жубуру. — Вот прочтите, потом дайте Прамниеку.

Пока Жубур читал, Вилде не спускал с него взгляда опытного наблюдателя. Жубур чувствовал этот взгляд, чувствовал, что и остальные выжидательно следят за выражением его лица.

Достаточно было Жубуру взглянуть на листок, и он узнал его. Это была последняя прокламация, вышедшая из-под руки Андрея Силениека, последнее издание разгромленной типографии. Он ее знал наизусть. Это было воззвание ко всем тем, кто еще не определил своего отношения к моменту, когда стоявшая у власти клика готовилась ввергнуть латышский народ в кровавую авантюру и сделать его вассалом Гитлера, — но главным образом адресовано оно было интеллигенции: «Народ оценит вас по вашим делам, по вашим поступкам будет он судить вас. Почему вы молчите? Или вы ждете, что и на этот раз другие проложат вам дорогу своим трудом, своими страданиями? А когда борьба решится в нашу пользу, когда победит народ, вы придете за своей долей? Скажите, на какую долю вы сможете тогда рассчитывать?»

И Жубур должен был скрывать чувство гордости за эти смелые, огненные слова, должен был притворяться, что читает их впервые и они не производят на него никакого впечатления.

— Как пишут, а? — наклонясь к Жубуру, вполголоса сказал Вилде, когда тот передал листовку Прамниеку. — Ведь здорово? Силу, видимо, за собой чувствуют. Они уж начинают требовать, грозить.

— Смело написано, — крутнул головой Жубур. — И язык литературный. По-моему, писал интеллигентный человек. — Он внутренне радовался, что не выдал себя ни единым жестом.

Прамниек буркнул, что такую же листовку он нашел в своем почтовом ящике, но не обратил на нее внимания, и что источник их распространения, наверно, скоро будет обнаружен.

Зато не на шутку разволновался Зандарт.

— Вон они куда хватают! — кричал он, размахивая коротенькими ручками. — За честных граждан принялись! Нет, меня этим не запугаешь! Плевать я хотел на их листки! Публика мое кафе не забывает, лошадки берут призы, — а больше мне ничего не надо… Ни у кого я ничего не отнимал, а своего тоже не отдам. Мое моим и останется.

Листовка, обойдя весь стол, вернулась к Вилде. Он сложил ее и спрятал в карман.

— Что нас ни ждет впереди, а выпить следует, — весело сказал он и стал разливать пиво.

Жубур выдержал с его стороны новый натиск: он пил только водку, решительно отказавшись и от пива и от вина. Чтобы не принуждать хозяина к назойливости, он понемногу стал входить в роль опьяневшего человека: перевирал слова или вдруг умолкал, уставившись бессмысленным взглядом в одну точку. В один из таких моментов, пока Мара и Ольга горячо обсуждали с Прамниеком композицию его новой картины, а Эдит слушала длинный рассказ Зандарта о том, как ему достался Регент, Вилде положил руку на плечо Жубуру и, осторожно кашлянув, начал:

— Мне все-таки кажутся несколько преждевременными подобные заявления коммунистов. В Латвии они едва ли добьются чего-нибудь раньше, чем через пятьдесят лет. Как это ни странно, но большая часть рабочих стоит за Ульманиса. Да, представьте. Конечно, коммунисты делают отчаянные попытки, чтобы лишить его этого ореола, этой популярности, но они избрали неверный путь… Вы со мной согласны?

— Кто их разберет… — равнодушно ответил Жубур. — Надо бы поговорить с кем-нибудь из коммунистов… Не хватало нам еще думать за них… — Он оглянулся на дверь. — Голова кружится… Прилечь немного.

Вилде взял его под руку и вывел из столовой. Вслед за ними встали из-за стола и остальные. Мужчины направились в кабинет пить кофе, Ольга и Эдит сели в гостиной. Мара, выйдя за чем-то в переднюю, столкнулась там с мужем. Она взглянула на него с гневным упреком.

— Феликс, я весь вечер не могу понять твоего поведения. Зачем ты напоил Жубура? Чего ты над ним издеваешься?

Феликс пожал плечами. В его светлых, прозрачных глазах появилось выражение неподдельного изумления.

— Мара, что ты говоришь? Кто над ним издевается? Жубур — милейший парень, я очень доволен его приходом. Ты просто утомлена, дорогая, или раскапризничалась. Ты бы приняла чего-нибудь… — И, не слушая ее, он ушел в кабинет.

Жубур лежал на диване. Вилде подсел к нему.

— Ну, что, легче стало?

Зандарт объявил, что с дамами веселее, и вышел в гостиную. Прамниек, задрав ноги на спинку кресла, набивал трубку. Жубур вдруг ухватил Вилде за пуговицу пиджака и подмигнул ему.

— Про эти листовки… Ульманису следовало бы поинтересоваться… Мне давеча вдруг пришло в голову… про гараж. — Он широко зевнул, закрыл глаза и повалился на подушку.

— Что? Какой гараж? — нагнувшись к нему, спросил Вилде. Он даже нетерпеливо встряхнул Жубура за плечо.

— Ну, в гараже… — опять забормотал тот, открывая глаза. — По ночам печатают… Там, на Кленовой улице, не то в седьмом, не то в девятом номере… Двор большой. Каждую ночь печатают, чуть стихнет… Утром развозят на тележках большие тюки… А я и не догадывался… Ну печатают и печатают. — Он опять зевнул.

— Интересно. — Вилде опасливо оглянулся на Прамниека, но тот внимательно перелистывал какой-то альбом. — Но как вы-то заметили?

— Очень просто! — запальчиво выкрикнул Жубур и, точно выдохшись от такого усилия, устало зашептал: — У меня там дела с абонентами. Никогда сразу не заплатят, ходишь-ходишь, ловишь-ловишь… И утром и вечером… И всегда печатают… Откуда только они столько бумаги берут?.. Прамниек, это ты написал? — вдруг закричал он художнику, показывая на большой портрет Мары, висевший на стене. — Очень похожа.

— Да, это моя работа… — недоумевающе ответил Прамниек.

— Че-орт, как это у тебя получается… — не успокаивался Жубур. — Трудно, наверно?

— Нельзя сказать, что легко.

— И сколько ты за него получил? Ты же не даром работал? Даром никто не работает. Так ведь? — с какой-то озлобленной наглостью спросил он Вилде.

— Это подарок Ольги к годовщине нашей свадьбы, — любезно объяснил тот. — Портрет действительно удачный.

— Прамниек! — уже не слушая его, опять закричал Жубур. — А когда ты напишешь мой портрет?

— Да я тебе давно предлагал. Приходи позировать.

— Сегодня не могу, — коснеющим языком забормотал Жубур. — Не высижу… Что это у тебя там, Прамниек? Коньяк? Почему не нальешь мне? Я хочу коньячку… Я еще не пил… А квартирка уютная. Приятная квартирка, приятный хозяин… — Потом он снова повалился на диван и заснул.

Гости просидели еще целый час. Пили кофе и коньяк, слушали по радио музыку. Наконец, Прамниек подошел к Жубуру и стал его расталкивать.

— Едем домой, пора.

— Разве я не дома? — протирая глаза, спросил Жубур.

— Вставай, вставай, Жубур. Повеселились, хватит.

Кое-как добрался он до вешалки, кое-как напялил на себя пальто и стал прощаться с хозяевами.

— Надеюсь, что это не в последний раз, — сказал Вилде, провожавший гостей до подъезда. — Заходите без приглашений.

— Спасибо, господин Вилде. Мне сначала надо научиться пить. В гостях спать не полагается.

— Какие пустяки! Это со всяким бывает, — успокаивал его хозяин. — В своей компании можно…

Прамниек подозвал извозчика.

— Мы и тебя подвезем, Карл, — тронул он за плечо Жубура.

Когда лошадь пошла рысью, Жубур, сидевший напротив Прамниека, нагнулся к нему:

— Все в порядке, друг, завтра он сам пожалует.

— Куда пожалует?

— Ну, туда… где печатают, — усмехнулся Жубур.

Поняв, о чем идет речь, Прамниек захохотал на всю улицу. Потом задумался и покачал головой.

— Значит, это правда. Какой подлец! Раньше я только строил предположения, а сегодня все стало ясно. Мерзавец!

— О чем это вы там? — сонным голосом спросила Ольга. Она все время дремала, зябко прижавшись к мужу.

— Мы говорим об охоте, — ответил Прамниек. — Карл, оказывается, заядлый охотник. На днях будет участвовать в облаве на серого волка.

Под полозьями визжал снег. Холодно дробился лунный свет в оконных стеклах неосвещенных домов. Ночь была тихая, морозная.

8

Под утро Юрис Рубенис проснулся. Ему показалось, что кто-то скребется в дверь. Он приподнял голову с подушки и стал прислушиваться. Кровать его стояла в углу кухни, за печкой. Голубоватое от луны, затканное искристыми морозными узорами окно освещало каждый предмет в комнате, по-праздничному блестел чисто вымытый с вечера пол. Снова звякнула дверная скоба. Теперь уже нельзя было сомневаться — кто-то стоял в сенях.

Сон как рукой сняло. Одеваясь, Юрис несколько раз окинул тревожным взглядом кухню, накрыл кровать стареньким домотканным одеялом и пошел открывать дверь. Спрашивать, кто пришел, не имело смысла: если это был кто-нибудь из своих, надо было впустить его тихо, не тревожа соседей. А если заявились молодчики с улицы Альберта[24], они все равно найдут способ войти.

Стараясь не шуметь, Юрис повернул ключ в замке и толкнул дверь. Он сразу узнал вошедшего. Это был Жубур.

— Заходи, чего же стоять на пороге, — сказал Юрис.

Пропустив Жубура, он запер дверь. Потом подошел к кровати, сел и сделал знак рукой Жубуру, чтобы тот сел рядом.

Говорили они все время шепотом.

— Ну, рассказывай, в чем дело, чего тебя принесло в такое время? — спросил Юрис.

Жубура ничуть не удивил этот недружелюбный тон. За последнее время так встречали его все товарищи. Но сейчас он уже не испытывал той острой боли, которая раньше не давала ему покоя.

— Мне нужна твоя помощь в одном важном деле, — сказал он. — Кроме тебя, никто здесь не поможет. Дело это имеет касательство к аресту Силениека.

Юрис сделал какое-то движение, будто хотел отодвинуться от него подальше.

— Товарищ Рубенис, — Жубур поднял руку, чтобы заставить себя слушать. — Товарищ Рубенис, я знаю, что многие товарищи мне не доверяют. Я знаю, что они обо мне думают. Это неправда…

— Я ничего не знаю, — замотал головой Рубенис, — но когда случаются подобные вещи, люди хотят понять их. Не бараны же мы…

— Правильно, — подтвердил Жубур, — иначе и быть не может. Но скажи мне, тебе чего больше хочется: чтобы я оказался мерзавцем или честным человеком?

— Сам знаешь, каково это… Небольшое это счастье — терять товарища, да еще в такое время.

— Я не обижаюсь ни на кого из вас, Рубенис. Ваши подозрения не могли направиться по иному пути. А теперь слушай: я нашел шпика, который выследил Силениека, а ты поможешь мне его разоблачить. Вот как было дело…

Юрис недоверчиво покосился на Жубура и пожал плечами.

— Рассказывай. Только имей в виду, что никакие сказки тебе не помогут… Ни черта из этого не получится. Дураков тут нет.

Жубур рассказал все. Рассказал о своих предположениях и догадках, о нечаянной встрече с Феликсом Вилде и встрече с Марой. Он ничего не скрыл. Когда он дошел до разговора с Прамниеком, Юрис одобрительно кивнул головой.

— Прамниека я знаю. Он нам краски давал. Андрей говорил, что парень он хороший, хоть и не совсем еще наш.

Затем Жубур рассказал об ужине у Вилде, о листовке, о том, как его пытались напоить, и о вымышленной истории про гараж. Здесь Юрис не выдержал — хлопнул его по плечу от восхищения.

— Нет, это ты ловко сообразил. Хорошо, что сегодня воскресенье — посмотрю, значит, бесплатный спектакль.

— Думаю, что ты разрешишь остаться и мне. Я ведь почти прямо от Вилде прискакал, боялся, как бы они рано не нагрянули, хотел предупредить.

— А чего же, у окна для всех место найдется.

— Вилде дождаться не мог, когда мы уйдем. По глазам видно было, как ему не терпелось приняться за дело.

— Прожженный, видать, мерзавец, — сказал Юрис. — Знаешь, что, Жубур? Не мешало бы нам позвать еще кого-нибудь из товарищей, — пусть поглядят на этот балаган. Чем больше свидетелей, тем и для тебя лучше.

— Что верно, то верно, Юрис. Вот только не знаю, как мне быть. Скоро утро, а я при свете не рискну показаться возле вашего дома. Так можно все дело испортить.

— Тебе и не надо выходить — сиди здесь. Я тоже сегодня никуда не пойду. Мы лучше вот что сделаем. Мой старик отправится в Чиекуркалн и скажет Спаре, отцу Айи. Как ты? Ничего, если его позовем?

— Наоборот, его мне больше всех хочется видеть.

— Вот и ладно. Я разбужу старика, чтобы он с первым трамваем выехал. Кто его знает, когда они откроют балаган.

Юрис вошел в комнату, где спали родители. Оттуда доносился сначала разговор вполголоса, потом топот босых ног, — старый Рубенис начал одеваться.

…В кухне на плите жарилась салака. За дверью, в комнате сидели четверо мужчин и прислушивались к возне мамаши Рубенис. Только теперь, при дневном свете, Жубур разглядел опрятную бедность рабочего жилища. Старый, грубой работы платяной шкаф, выкрашенный в какой-то буровато-коричневый цвет, комод с потускневшим зеркальцем, в которое нельзя было рассмотреть собственную физиономию, кровать, полированный стол, несколько стульев с плетеными сиденьями. В углу стоял сундучок, какие обычно заводят матросы: старый Рубенис в молодые годы служил во флоте. С печной отдушины свисали связки табачных листьев. Рядом, на лежанке, была и дощечка для резки табака. Тюлевые гардины, прохудившиеся от многократных стирок, полосатый, протертый до дыр половичок, несколько цветочных горшков, фотографии в деревянных рамочках, этажерка с книгами — вот и все богатство Рубенисов, если не считать большого желтого кота, который неотступно ходил за хозяйкой и мяукал, почуяв запах салаки.

Подобные квартирки в одну комнату с кухонькой, подобную бедность, а на первый взгляд и покорность их обитателей, Жубур наблюдал не впервые. Так было везде, где жили рабочие. Он и сам рос в такой же обстановке, не лучше была и его теперешняя комната.

Юрис сидел у окна, не спуская глаз с улицы. Отсюда был виден гараж, двор и часть тротуара. Двор был пуст. В дальнем углу, возле поленницы дров, стояло несколько бочек из-под бензина.

Старый Рубенис рассказывал о своем житье-бытье:

— Прошлым летом в самый штиль проработал я одну неделю у рыбаков береговым. Салака тогда была нипочем. Засолили мы три пуры[25], это выходит — целую бочку. А сейчас — глядь, половины уж как не бывало. Осенью кадку грибов насобирали, ну, жена в Катлаканской волости на копке картофеля была — тоже несколько пур заработала. Вот так только и перебиваемся, а иначе прямо подыхать приходится рабочему человеку. А что в порту получаешь — гроши.

— Со всех, со всех сторон жмут, — вторил ему Спаре. — Поленца не дадут с плотов взять. Пусть лучше на берегу гниют, пока в море не унесет в половодье, лишь бы рабочим не досталось. А как им зиму перемочься, это господ хозяев не касается. Вот придет весна — иди на реку, работай до самых холодов, пока мясо с костей не начнет слезать от воды. Заболеешь — пожалуйста, больничная касса выпишет тебе лекарство от живота. А насчет пособия лучше не заговаривай. «У вас, говорят, и сын есть и дочь, обязаны помогать». А какая от них помощь, когда оба в тюрьме сидят? «Пусть, говорят, против власти не встают, пусть ведут себя, как порядочные граждане, тогда и в тюрьмы их не будут сажать». Вот как оно у нас ведется.

— Ну, разве у нас можно правду говорить? — подхватил старый Рубенис. — Наши правители не могут ее слышать, у них от нее барабанные перепонки полопаются, уши у них нежные. А придется им услышать, — он задумчиво покачал головой. — Придется… Тогда уж некогда будет разбираться, какие у кого уши. На, набивай, Спаре.

Кисет из свиного пузыря перешел к Спаре, и тот своими заскорузлыми пальцами стал медленно набивать трубку. В комнате заклубились синие облака дыма.

— С нашим братом все эти господа хозяева и серые бароны не стесняются, — начал после глубокой затяжки старый Рубенис. — Но русских — боятся, ух, боятся! У нас в порту один стивидор[26]… Стоит ему только услышать про русских, как у него все лицо перекашивается, а глаза вот-вот на лоб вылезут — того и гляди удар хватит. А заговорит когда — господи боже, чего только от него не услышишь! Весь слюной изойдет, что твоя бешеная собака. Ругаться — ругается, а сам, однако, трясется.

— Знает кошка, чье мясо съела, — усмехнулся Юрис. — Больше всего они бесятся потому, что никак им не удается навязать народу свою ненависть к русским. Как они ни клянут их, а наш народ все равно уважает русских, удивляется их успехам и желает советской власти одного добра.

— Собака лает, ветер носит, — сказал Мартын Спаре. — У нас самые темные люди и те говорят, что, пока Латвия не станет для России доброй соседкой, порядочной жизни не будет. Плохо ли было лет десять тому назад, когда в порту было тесно от советских пароходов? Хватало и хлеба и работы.

— Плохо ли было! — повторил Рубенис.

— Ничего, дайте срок, — сказал Жубур, — и спять в наших портах будут стоять советские суда и всем фабрикам хватит работы.

— Понятно. Надо только сначала дать по шеям всем буржуям и их прихлебателям, — продолжил его мысль Спаре. — Иначе ничего у нас не получится.

— И прогоним, — сказал Юрис, сказал так уверенно, как будто это зависело единственно от его желания. — Прогоним их в тартарары и заведем в Латвии свой собственный порядок, какой требуется рабочему народу. Тогда русский и латыш подадут друг другу руки, как братья. Ну, а если мы с русским народом будем вместе держаться, нам никакие завистники, никакие живоглоты не будут страшны.

— Что и говорить! — На изборожденном морщинами лице Спаре заиграла улыбка, из-под густых бровей задорно блеснули глаза. — С двумя сотнями миллионов придется по-другому разговаривать. И дай бог, чтобы поскорее наступили эти времена. Если до дела дойдет, я сам в стороне не останусь. Я тоже приложу руку, чтобы скорее покончить с этой лавочкой.

— А ты как думаешь — старик Рубенис спрячется в кусты и будет глазами хлопать? — вскинулся Рубенис. — Будет ждать, когда ему на тарелочке новую жизнь поднесут? Черта с два! Тут придется всему народу взяться!

Рубениете поставила на стол сковороду салаки, полкаравая черного хлеба, печенный в золе картофель.

— Пожалуйте завтракать. Уж не обессудьте, — чем богаты, тем и рады. Присаживайтесь, молодой человек, — она ласково взглянула на Жубура.

Каждый раз, когда Жубур слышал от рабочих обращенные к нему слова «молодой человек», «господин», — ему становилось не по себе, он чувствовал себя каким-то отщепенцем. Своего брата рабочего никто так не называл. Он часто задавал себе вопрос: в чем причина этого отчуждения? Ведь не в несчастном галстуке и белом воротничке: рабочие и сами надевали их по праздничным дням или по случаю какого-нибудь семейного торжества. Может быть, слишком по-книжному, по-чудному звучала для них его речь? Но он вообще не старался щеголять изысканностью выражений, не любил употреблять без нужды иностранные слова. И лишь с недавней поры, когда Жубур стал глубже вникать в жизнь, он начал понимать, как воздвигалась эта невидимая, но ощутимая преграда между интеллигентами и рабочими. В наставлениях его отца, так и не дождавшегося лучшей доли, выражалась мечта «вывести в люди» сына, увидеть его в белом воротничке и с портфелем. Но это не была мечта всего народа. Народ хотел не благополучия отдельных сынков, которые, став интеллигентами, часто забывали, кому они обязаны этим благополучием, и переходили в стан врага, — нет, он хотел завоевать счастливое будущее для всех своих сыновей и дочерей…

Скудный завтрак подходил уже к концу, когда Юрис, который не оставлял своего места у окна, махнул рукой Жубуру.

— Иди скорей, взгляни — по-моему, там что-то начинается.

Не спеша, будто прогуливаясь, направлялся к гаражу весьма приличного вида господин в сером полушубке с поднятым меховым воротником, поверх которого виднелись лишь роговые очки. Почти при каждом шаге, но осторожно, еле поворачивая голову, он бросал по сторонам взгляды. Возле гаража господин остановился, вынул портсигар и стал закуривать. В этот момент он повернулся лицом к окну, и Жубур разглядел его.

— Эге, да это мой старинный знакомый. Ведь это тот самый хлюст, с которым я схватился прошлым летом на дюнах. Ну, теперь все ясно.

И точно: сам Кристап Понте во всем своем великолепии прогуливался по Кленовой улице. Что-то слишком долго возился он со спичками, — никак они у него не загорались. Но он не проявил признаков нервозности, — спешить ему, видимо, было некуда. Наконец, Понте удалился. Через четверть часа на тротуаре появилась новая фигура. Этот, точно так же, как и Понте, остановился у ворот гаража и точно так же несколько минут безуспешно старался зажечь спичку. Как будто какая-то неведомая сила заставляла их закуривать на этом именно месте. Не так ветрено, что ли, было здесь, или была на то иная причина?

Жубур узнал и этого человека. Это был другой его противник — толстячок Абол.

— Все разыгрывается как по нотам, — посмеивался Юрис. — Сейчас они разнюхивают, изучают местность, чтобы знать, как действовать в темноте. А запевалы пока не видно?

— Нет, не видно. Может быть, он вообще не покажется. Для нас самое главное не в этом.

— Верно, конечно, — согласился Юрис. — Главное, что они начали действовать по твоей указке.

Но запевала не утерпел — показался. Перерядившись в полушубок, шапку и высокие охотничьи сапоги, Феликс Вилде совершал утреннюю прогулку в отдаленном от дома районе.

— Он это, он… — пробормотал Жубур. — Хорошенько запомните эту рожу. Полезно знать на будущее.

Мартын Спаре и Рубенис с серьезными и даже торжественными лицами наблюдали за незнакомым господином; осанистой походкой, неторопливо прошелся он по тротуару, но не остановился, — только невзначай будто взглянул на ворота гаража и сбил перчаткой снег с полы полушубка.

— Вот те раз, да я его, оказывается, тоже знаю! — удивленно протянул Юрис. — В позапрошлом году шестого ноября он меня обыскивал в Экспортной гавани у холодильников. Вздумали они сделать облаву, решили, что перед годовщиной Октябрьской революция наши ребята получат листовки. Шпики оцепили весь район, обыскивали каждого. Вот этот самый господин собственноручно выворотил мои карманы. А там у меня один кусок хлеба был, от обеда остался, — больше он ничего не нашел. Взял, развернул бумагу, осмотрел со всех сторон. Я ему говорю: «Можете взять, я уже пообедал». Вот он разозлился тогда, начал орать, чтобы я попридержал язык, хлеб на землю бросил. Я его и потом часто видел в гавани. Когда приходит какой-нибудь пароход Юргенсона, он уж тут как тут, прямым ходом — к капитану.

— Ничего удивительного: он служит юрисконсультом у Юргенсона, — объяснил Жубур.

— Любопытное насекомое, — покачал головой Юрис, — надо будет знакомых матросов предупредить, чтобы держались настороже. Раз он так любит совать нос куда не следует, от него можно ждать всякой пакости.

Вся эта сцена послужила прологом. Разведкой. Главное действие разыгралось в ночь на понедельник. Рубениете давно легла спать, и мужчины, чтобы не тревожить ее, разговаривали вполголоса. Старики примостились на теплой лежанке и в темноте попыхивали трубочками — благо, далеко от окна, снаружи никто не увидит тлеющего уголька.

Первым заметил движение на улице Юрис. Он тихо подозвал остальных, — начинался спектакль, которого с нетерпением прождали целый день.

Подъехал грузовик. С него соскочили шесть или семь человек и окружили гараж. Среди них легко можно было различить стройную фигуру Вилде; видимо, он и был главным распорядителем. Убедившись, что ворота заперты, замок взломали с помощью отмычек, и вся орава ввалилась во двор. Некоторое время ушло и на возню с дверями гаража. Наконец, открыли и их. Грузовик въехал во двор.

— Жубур, нет, ты только погляди, как они стараются! — давясь от хохота, повторял Юрис. — Ну, теперь до утра будут обнюхивать все углы, весь лом перетряхнут, — там же, кроме ржавого железа, ничего нет.

— Пусть потрудятся, постараются, — поучительно, без тени усмешки, заметил старый Рубенис. — На худой конец хоть мышиный помет найдут. Не с пустыми же руками людям уходить, надо что-то пришить к делу. С них ведь тоже вещественных доказательств требуют.

Все рассмеялись. Долго еще, почти целый час сновали темные фигуры, то исчезая в тени, то появляясь на освещенной луной половине двора. Наконец, все взобрались на грузовик и он выехал на улицу. Появившийся откуда-то сторож запер ворота. Но на улице почти всю ночь можно было наблюдать чью-то тень. Иногда она почти сливалась со стенами домишек. Снова двигалась взад и вперед. Исчезла она лишь под утро.

Когда обыск кончился, Юрис поднялся со стула и молча крепко стиснул руку Жубура. Потом — Мартын Спаре и старый Рубенис. Эти сильные пожатия грубых, потрескавшихся рабочих рук сказали ему больше всяких слов. Теперь снова откроют перед ним свои двери эти простые, сильные духом люди, во всякое время он будет для них желанным гостем. Он снова станет в тесном строю товарищей и пойдет с ними в бои, до конца пройдет с ними по трудному, прекрасному пути борьбы. Вместе на жизнь и на смерть.

— Надо немедля оповестить организацию насчет Вилде, — сказал Юрис, — кончились для него золотые денечки.

Глава четвертая

1

В камине потрескивали березовые дрова. Никур достал платок, высморкался и взял карту. Оказался пиковый валет. Метал банк хозяин дома, министр финансов Лусис.

— Ну, теперь держись, — пошутил Каулен, пряча в горсть трефовую восьмерку. — У Лусиса рука цепкая, он со своими латами легко не расстанется.

— Кому же своего не жалко, — философски заметил Пауга.

Лусис благодушно улыбался.

— Разве я кого из вас обижал? Тебя, что ли, Альфред? — он обернулся к Никуру. — Такого обидишь! Ты с одних только домов, наверно, больше получаешь, чем от министерства, включая ассигнования на представительство. А потревожили тебя хоть раз мои инспекторы? Хоть раз сунули носы в твои бухгалтерские книги?

— На это не могу пожаловаться, [Давид. — От смеха глаза Никура почти превратились в щелочки. — Твои инспекторы вполне приличный народ и верят мне на слово. И потом — государство едва ли разбогатеет от наших домов. Ну, что значат десять тысяч латов в таком богатом хозяйстве? Так — ни то ни се. Дай две карты, Давид. По банку.

В банке было пятьдесят латов.

Лусис подбросил Никуру две карты. Никур посмотрел на них равнодушным, ничего не выражающим взглядом, который вырабатывается с годами у опытных картежников, и тут же сделал непроизвольное движение, точно собрался бросить на стол свои карты, но в последний момент передумал и сказал:

— Мне довольно, бери себе.

На руках у Никура было пятнадцать очков. Но Лусис думал, что он набрал не меньше двадцати, раз ему показалось, что он набрал очко.

У Лусиса на руках был король. Он открыл шестерку и стал считать про себя: десять… Следующей картой был валет, потом опять шестерка. Восемнадцать. При иных обстоятельствах достаточно было бы и этого, по если у Никура было больше, стоило рискнуть. Лусис взял еще карту. Дама бубен.

— Очко! — выкрикнул он и показал карту.

— Тебе сегодня везет, Давид. — Никур сказал это с чуть заметной гримасой.

— Заграничными картами легко играется, — ответил Лусис. — На сколько, Пауга?

— Давай на все.

Лусис обыграл и Паугу. В банке было уже двести латов.

— Ну, Каулен? Сколько ставишь?

— По банку. Зачем стесняться, если другие не стесняются?

— Помни, что за тобой следит министерство финансов, — пошутил Пауга, — даст знать контролю, что Каулен сорит деньгами, и глядь — внеочередная ревизия. Ха-ха!..

— Приказано подождать, — хитро улыбнулся Каулен. — Черта с два, много они меня ревизовали. Когда строили гостиницу в Кемери, нашлась было одна такая умная голова, — решила докопаться, откуда берутся у директоров департаментов и у некоторых начальников отделений собственные дома. Начать — начал, а кончить не дали. С тех пор и носа никто не сует.

— И доходный же объектец была эта гостиница, — вздохнул Лусис, — следовало бы еще года два с ней протянуть. Глядишь, в Риге одним-двумя домиками стало бы больше. Я свою новую дачу успел только подвести под крышу. Пришлось в другом месте, подзанять, пока достроил.

Каулен проиграл двести латов.

— В банке четыреста латов, — объявил Лусис. — На сколько играете, превосходительство?

— На все, превосходительство, — ответил Никур. — Пора бы знать, кажется, привычки Никура.

— Прошу прощенья, господин министр, — с комическим поклоном поправился Лусис.

Он обыграл Никура, потом Паугу. В банке было тысяча шестьсот латов. Каулен задумчиво потер лысину.

— Жалко оставлять этому сундуку с казной, но карты — хуже не бывает. Давай на половину.

Каулен набрал очко и разозлился на свою нерешительность.

— Напрасно не пошел по банку. Был бы с выигрышем.

— Смелый там найдет, где робкий потеряет, — нравоучительно заметил Лусис. — Вот карты, превосходительство, твоя очередь.

Никур взял колоду и стал медленно, тщательно тасовать.

Прежде чем возобновить игру, все выпили по рюмке коньяку.

— Славный напиток этот хенеси, — сказал Пауга. — Французы в таких вещах толк знают. Ты пошлину-то по крайней мере заплатил, господин министр?

— Министру финансов платить не к лицу, — веско ответил Лусис. — Мне доставили из отдела контрабанды.

Все они знали друг друга с парламентских времен[27] или еще раньше. Вместе они состряпали переворот пятнадцатого мая, вместе вершили крупные и мелкие дела и стесняться в своем кругу не привыкли. Здесь, не опасаясь ушей недоброжелателей, они могли распоясаться, обо всем говорить в самых откровенных выражениях. Да и чего бы им было стыдиться, когда они все знали друг о друге — и у кого какие дома и дачи, а главное, каким способом они приобретены; сколько у кого акций таких-то и таких-то компаний; кто где получил взятку и за какие именно услуги. Нет, лицемерить в таком тесном кругу решительно не имело смысла. Они со вкусом похохатывали, рассказывая о каких-нибудь грязных махинациях, наслаждаясь сознанием собственной безнаказанности, собственной власти.

Язык их был так же грубо циничен, как и их дела. Но по части цинизма никто не мог перешибить Лусиса.

— Старик поручил мне придумать несколько новых налогов. Надо сказать, придумывать что-нибудь новое с каждым разом становится все труднее. Мой репертуар почти иссяк. Как-то я намекнул, что можно бы, не нанося большого ущерба, обложить немного и деревенских кула… тьфу, черт… серых баронов. Они ведь у нас не так уж переобременены по этой части.

— Вот сумасшедший! — вырвалось у Пауги.

— То же самое и старик сказал. Знаете ведь, что с ним делается, когда рассердится. «Подрубать сук, на котором мы свили гнездо!.. Расшатывать основы государства!.. Вы можете взвинчивать цены, можете снижать заработную плату рабочим, но моих земледельцев оставьте в покое!» Так распушил, что я не знал, куда глаза девать.

— И вождь совершенно прав, — холодно, не поддаваясь на его шутливый тон, сказал Никур. — Если бы не крестьяне и не айзсарги, мы бы и месяца не продержались. Рабочие? Они только и глядят, как бы взять нас за горло. Интеллигенция способна лишь хныкать и шмыгать носом. Армия? Но на что годятся офицеры без солдат? Мы-то с вами знаем, что среди солдат много сыновей рабочих. Прижимать рабочих мы пока еще можем, — все равно они нас ненавидят и будут ненавидеть. Ну, а больше там или меньше — значения не имеет. Пусть их и отдуваются. Сейчас любой сапожник или чернорабочий с лесопилки норовит надеть галстук и шляпу. А почему бы им не походить в резиновых тапочках фирмы «Варонис»?[28] Нет, Лусис, из них еще можно кое-что выкачать…

По неписанному закону, когда говорил Никур, остальные молчали. Он не был таким ворчуном и придирой, как «вождь», но его мнения в точности совпадали с мнением Ульманиса. А Лусис, конечно, допустил оплошность, позволив себе пошутить насчет президента. «Вождь» не переносил даже самых невинных шуток.

— Вождь был вполне, прав, — пошел на попятный Лусис. — Я и сам понять не могу, как мне взбрела в голову такая дурацкая идея. Потом-то мне это стало вполне ясно, и я уже поговорил с его высокопревосходительством. Президент остался вполне удовлетворен моим последним проектом. Мы немного урежем заработную плату и повысим цены на некоторые товары.

— Вот видишь, Давид, — сказал Никур, и по лицу его снова разлилась благодушная улыбка. — Ну-ка, угости нас шампанским.

Теперь Лусис убедился, что Никур вполне понял выраженное им в косвенной форме извинение за допущенную бестактность.

— Шампанским? Я только что подумал об этом, превосходительство… — Он нажал кнопку: в дверях мгновенно появился лакей — бывший пароходный стюард. Бутылку шампанского в ведерке со льдом и бокалы поставили на маленький столик.

В промежуток между двумя партиями в карты министры завели разговор об охоте. Самыми заядлыми охотниками были Никур и Лусис. Никур, тот еженедельно проводил два дня то в одном, то в другом лесничестве, не считая официальных охот, после которых газеты подробно оповещали, сколько козуль и зайцев подстрелил каждый из «превосходительств». Но больше всего он любил выезжать на охоту инкогнито, в обществе какой-нибудь красивой дамы. Хотя жена не донимала его ревностью, но положение министра обязывало к соблюдению известных предосторожностей. А кто еще в Латвии так любил распространяться на тему о семейных добродетелях, как не Альфред Никур?

От охотничьих рассказов (они возбуждают аппетит) беседа перекинулась на более игривые сюжеты.

— Помните закрытый сеанс в зале министерства? — с мечтательной улыбкой вспомнил Каулен. — Французский короткометражный фильм… Чего-чего там не было! А наши дамы-то — после первых же кадров одна за другой выскочили из зала.

— Моя — ничего, досмотрела до конца, — не без самодовольства сказал Пауга.

— Она — дело другое: парижанка, — объяснил Никур. — Там к таким вещам больше привыкли. А для латышек это слишком крепко.

— Госпожа Пурвинь, жена директора департамента, тоже досмотрела до конца, — сказал Лусис. — Храбрая дама. Да здравствуют храбрые дамы! Пора бы тебе, Каулен, показать нам еще что-нибудь в этом роде.

— Надо будет сказать киношникам, чтобы достали.

Из кабинета донесся долгий, настойчивый телефонный звонок. Министр финансов подошел к аппарату.

— Ваше высокопревосходительство? Да, слушает Лусис. Да? Понятно, ваше высокопревосходительство. Да, здесь. Прибудем немедленно, ваше высокопревосходительство.

Министры замолчали, прислушиваясь к разговору.

Когда Лусис вернулся, все выжидающе посмотрели на него.

— Никур, президент вызывает нас в замок. Немедленно. Срочное заседание.

— Едем, Давид. Партию закончим завтра вечером.

2

«Высокопревосходительство» принял их в большом кабинете. На первый взгляд комната казалась пустынной и мрачноватой. Большой письменный стол красного дерева, столик с телефонами, расставленные вдоль стен стулья, изображение государственного герба. По обе стороны двери стояли поднесенные в дар президенту модель замка в метр высотой и большой серебряный ларец. Каждая вещь здесь была украшена эмблемой «высокопревосходительства», которая сильно смахивала на герб царствующего дома. Для министров не было тайной, что в одном из залов замка стояло настоящее тронное кресло, а в портретах древних вождей латышских племен обнаруживалось поразительное сходство с «высокопревосходительством»; даже длинные волосы и густые бороды не могли изменить упитанную физиономию земгальского кулака. Приближенные отдавали себе отчет в том, что «высокопревосходительство» подвержен мании величия, и всячески ей потакали. В последнее время его стали величать в официальных обращениях «владетельным и благородным вождем». В глубине души диктатор лелеял мечту о монархии. Стараясь доказать латышскому народу, что в прошлом ему не чужды были монархистские принципы, продажные историки по заказу «высокопревосходительства» тревожили прах веков, дабы извлечь на свет божий легендарных королей Намеев, Ламекинов и Таливалдов. Постепенно сколачивался фундамент для коронования «высокопревосходительства» в латвийские монархи. У него уже был свой герб — ястреб в венке из колосьев, — который с некоторых пор красовался на трехзвездной башне Рижского замка. Правоведы потихоньку обдумывали проект конституционного обоснования этого акта, а архиепископ изучал церемониал коронования. Прецедентов, слава богу, имелось достаточно. Взять хотя бы албанского Ахмед-Зогу[29]. Оставалось только выяснить у литовцев и эстонцев, не захотят ли и они вступить на этот путь. Если бы удалось договориться со Сметоной и Пятсом[30], новый монархический триумвират получил бы большой вес в Восточной Европе. Романист Алкснис шестой год трудился в поте лица над изображением былой поры расцвета Латвийской колониальной империи — поры, которая могла бы возродиться, если выставить исторически обоснованные претензии Латвии перед ныне существующими колониальными державами.

«Высокопревосходительство» далеко шагал в своих мечтах: завоевания Муссолини и Гитлера не давали ему покоя. В том же духе воспитывал он и своих министров. Однако будущей национальной аристократии требовалась собственность, и собственность немалая, так что «вождю» приходилось делать вид, что он не замечает слишком стремительных темпов ее обогащения. Доходные дома в Риге, большие имения, дачи, пакеты акций крупных предприятий — это были естественные вехи, отмечавшие узаконенный, общепринятый путь наживы. Взятки?.. Но в этом отношении каждый действовал по своему усмотрению. Недаром «высокопревосходительство» обладал неотъемлемым правом на негласный титул отца коррупции, и вряд ли кому из его окружения было под силу его оспаривать.

Когда собрались все приглашенные, адъютант доложил президенту. С верхнего этажа доносились гулкие, тяжелые шаги. Можно было подумать, что там прогуливался слон.

«Старик не в духе… — подумал Никур, прислушиваясь к этому топоту. — Бурное предстоит совещание».

Он постарался придать своему лицу выражение напряженного внимания, которое неизменно производило впечатление на «высокопревосходительство».

Первым вскочил на ноги Лусис и еще издали поклонился вошедшему. Остальные министры поднялись медленнее и стоя ждали приближения президента. Один лишь заместитель Ульманиса поднялся со стула в тот момент, когда «высокопревосходительство» проходил мимо.

— Добрый вечер, господа министры, добрый вечер, превосходительства! — скороговоркой ответил президент на их приветствия.

Его красное лицо и плотно сжатые губы предвещали грозу. Все переглянулись, точно задавая друг другу вопрос: «Кому из нас влетит первому?»

— Прошу садиться.

Все сели, кроме «высокопревосходительства». Заложив руки за спину, упершись взглядом в пол, большой, грузный человек бегал из одного угла в другой, как будто в поисках потерянной вещи. Раздраженное выражение не сходило с его гладко выбритого лица. Оно все больше наливалось краской, все плотнее сжимались губы. И все-таки он чем-то напоминал раскапризничавшегося, нелепо большого ребенка.

Он круто, с разбегу обернулся к министрам и, ни на кого не глядя, заговорил тонким, визгливым голосом. В уголках губ собиралась слюна, язык то и дело заплетался, — давала себя знать искусственная челюсть.

— Вы видите? Видите, господа, до чего мы дожили, к чему пришли! Красные командиры разгуливают по улицам Лиепаи и Вентспилса. В Риге среди бела дня рабочие читают московские газеты. Вы себе представляете — они читают «Известия»! Вы понимаете, что дальше уж идти некуда! Подойдет Первое мая, и эти бунтовщики выйдут на улицы с красными знаменами. Будут петь песни девятьсот пятого года, говорить черт знает какие вещи! А мы, как христосики, — сидим и дожидаемся, когда нам свернут шеи!

Он снова забегал по кабинету.

— Когда распределяли посты и портфели, тогда все были легки на подъем. А теперь хотите, чтобы я везде один успевал? Я один должен за все отвечать? Вы что, так-таки ничего и не получили пятнадцатого мая? В карты играть да на охоту ездить вы у меня все горазды, а когда пришло время помочь вождю спасать Латвию пятнадцатого мая, так сразу присмирели.

— Ваше высокопревосходительство… — умильно начал было Лусис, но договорить фразу ему не удалось.

— А вы чего, господин Лусис? — взвизгнул «высокопревосходительство». — Вы всегда правы, и вообще вы постоянно умничаете! Присматривали бы лучше за своей женой, чтобы не компрометировала правительство Латвии, а потом бы лезли говорить… И скажите, чтобы впредь она подобных номеров не выкидывала. Иначе двери замка закроются перед ней навсегда.

Никур переглянулся с заместителем, и оба улыбнулись. Случай, так рассердивший президента, произошел здесь же, в замке, на одном из приемов. Стараясь превзойти в изобретательности остальных жен министров и блеснуть перед дипломатами, мадам Лусис и ее приятельница мадам Паута явились на этот прием в сандалиях на босу ногу и в греческих туниках. Старик и тогда еще рвал и метал от ярости. Но случай этот не был забыт дипломатическим корпусом, о чем свидетельствовала сегодняшняя вспышка гнева «высокопревосходительства».

— Подобные недоразумения больше не повторятся, ваше высокопревосходительство… — попытался раскрыть рот Лусис, — у меня был серьезный разговор…

— Я тоже серьезно говорю! — завопил «высокопревосходительство», — я вам не клоун, мне сейчас не до шуток!

— Нет, а интересно в тот раз получилось! — засмеялся своим утробным смехом заместитель. — Все, как по команде, — кто за монокль, кто за пенсне. Папский нунций так и замер посреди зала — не мог глаз оторвать от наших прелестниц.

— Вот-вот. А потом раззвонят по всем газетам Европы! — крикнул «высокопревосходительство». — Вам, превосходительство, молчать бы да молчать сегодня. Это ведь по вашей милости в Лиепае и Вентспилсе находятся сейчас советские гарнизоны.

— То есть как это по моей? — вскакивая со стула, закричал заместитель. — Я не позволю позорить мое имя, я самого черта не побоюсь! Для Латвии я не меньше вашего потрудился! Чем такие вещи выслушивать, я предпочту подать в отставку.

— Подавайте, подавайте! — передразнил его «высокопревосходительство». — Вы уж раз двадцать грозились подать… И все равно вы, вы в этом виноваты. Это я заявляю вам совершенно официально.

— Мне? — выкрикнул заместитель, сжимая кулаки и делая шаг в сторону «высокопревосходительства». — Не испугаете. Не из пугливых. Вы немедленно возьмете свои слова обратно, иначе я не ручаюсь, что не пущу в ход кулаки.

— Ну что же, попробуйте! — поддразнивал его «высокопревосходительство». — Забыли, наверно, чем это кончилось для вас прошлой осенью?

Осенью в этом же кабинете между «высокопревосходительством» и его заместителем произошла самая настоящая потасовка. Но даже министры упоминали о ней шепотом, потому что официальная версия давала совсем иное объяснение синякам, украшавшим в течение некоторого времени физиономии «высокопревосходительства» и его заместителя.

Никур поспешил выступить в роли миротворца.

— Ваше высокопревосходительство, мне кажется, что переживаемый нами тяжелый момент требует от нас единодушия. Мы так дружно основали Латвию, так дружно подготовили пятнадцатое мая…

— А теперь так же дружно спускаем ее в прорубь! — отрезал президент. — Ну, вы посмотрите на него, — он ткнул пальцем в своего заместителя. — Генерал называется. Не знает, куда ордена вешать. А сам больше двух лет как сунул под сукно план вооружения армии и забыл про него. Я понимаю, можно забыть в гостях зонтик, но как можно забыть план вооружения армии! Если бы министр финансов не доложил мне о неиспользованных кредитах, план пролежал бы там до сих пор. Это что-то ужасное! Мы могли быть готовы к войне еще осенью, могли оказать помощь финнам, а теперь что делать? Вы не министр, а баранья голова, вот вы кто!

Заместитель уселся на свое место.

— Разве я один должен этим ведать? Тогда здесь все бараньи головы.

Совещание началось далеко не дружно. Следующим получил нагоняй министр внутренних дел.

— Безобразие! На каждом шагу листовки, прокламации! — бушевал президент. — Лозунги на всех заборах, даже стены полицейских участков исписаны! Вчера, пока ехал к себе на дачу в Саркандаугаву, своими глазами видел на заборах: «Пора уняться, палачи!», «Хватит сосать народную кровь!», «Долой Ульманиса!»… Вы что думаете, большое удовольствие читать эти мерзости? Потом всю ночь не мог заснуть. Фридрихсон[31] ничего не видит. По городу коммунисты разгуливают, а они забились в свою нору, как барсуки, — и хоть бы что. Нет, слишком мирно живется на улице Альберта. Так мы далеко не уедем. Так нам скоро всем будет крышка.

Очередь дошла до министра иностранных дел.

— При встрече с Гитлером у нас был совсем другой уговор. Он начнет, а мы явимся на толоку. Почему Гитлер так долго прохлаждается? Чего он ждет? У нас нет таких возможностей, чтобы начать первыми. Дай бог справиться со здешними советскими гарнизонами. Вам, господин Мунтер, надо опять съездить в Берлин, поторопить их. Хватит им мудрить, мы больше ждать не можем. Народ с каждым днем становится все беспокойнее и наглее. В воздухе пахнет грозой. Пока Гитлер прособирается, народ может смахнуть нас с лица земли вместе со всей Латвией пятнадцатого мая. Энергичнее, энергичнее, господин Мунтер! Мы ждем от вас решительных действий.

Наконец, «высокопревосходительство» сел. Это означало, что он кончил. Теперь можно было говорить министрам. Один за другим успокаивали они президента. Министр внутренних дел предложил объявить в стране чрезвычайное положение. Запретить хождение по ночам. Строже контролировать поезда и дороги. Предоставить айзсаргам еще более широкие права. Охранному управлению следовало бы отпустить дополнительные средства на усиление агентуры.

Никур обещал мобилизовать аппарат пропаганды и активизировать деятельность Камеры труда. Надо расколоть рабочий класс; на интеллигенцию достаточно прикрикнуть построже — кончилось время шуток.

— Зато айзсарги — вот кто наш надежный оплот, и они должны занять у нас соответствующее положение. Пусть Лусис каким угодно путем изыскивает средства, но у айзсаргов и охранного управления денег должно быть вдосталь. Спокойствия ради к весне следует упрятать в тюрьмы весь подозрительный элемент.

Министр иностранных дел Мунтер обещал составить письмо Гитлеру и условиться с германским послом относительно секретной поездки в Берлин.

В заключение «высокопревосходительство» изрек:

— Надо подготовить народ к войне. Я на этой же неделе скажу по радио речь крестьянам: пусть держат наготове походные мешки и запасаются лишней парой белья. Весьма возможно, что наша решительность подействует и на Гитлера. Медленно, слишком медленно он собирается. Не нравится мне это… Покойной ночи, превосходительства.

Все вышли. «Высокопревосходительство» поднялся на второй этаж и приказал горничной подать молока и пирожных. Через несколько минут на столе появилось блюдо с яблочными и бисквитными пирожными, пышками с кремом и печеньями. Диктатор любил сладенькое.

Поев, он посидел немного возле специального аппарата, предназначенного для подслушивания телефонных разговоров между министрами, помощниками, адъютантами. Потом позвонил секретарю:

— Господин Рудум, я иду спать. Приходите.

Вздрогнуло в сладкой отрыжке могучее брюхо. Снаружи слышались трамвайные звонки, гудки и выхлопы автомобилей. Этот шум раздражал президента.

3

Швейцар министерства чуть рот не разинул от удивления: его превосходительство господин министр собственной персоной прибыл в такое позднее время. Часы показывали четверть одиннадцатого. Еще более неожиданным было его появление для чиновника особых поручений. Когда министр открыл дверь своего кабинета, тот мирно полеживал на диване и перелистывал старый номер журнала «Элеганс». За все годы существования министерства, за все годы пребывания Никура на посту министра это случилось впервые. Чаще двух-трех раз в неделю в министерстве его не видели, никогда он не засиживался позже трех — половины четвертого дня.

Дежурный вскочил с дивана и, не выпуская из рук раскрытого журнала, застыл на месте. Он до того растерялся, что забыл даже отвесить министру поклон.

— Возьмите блокнот и записывайте, — сказал Никур. — Немедленно вызвать ко мне начальника айзсаргов, инспектора полиции, председателя Камеры труда, директоров департаментов безопасности и культуры. Разыщите, где бы они ни были! Сам я тоже буду звонить.

— Слушаюсь, господин министр, — встав навытяжку, ответил чиновник, щелкнул каблуками, повернулся и вышел. Это был один из айзсарговских офицеров. В министерстве почти все служащие, начиная от директоров и кончая шоферами и машинистками, были айзсарги. Система двойного подчинения связывала их с министром. Но форму носили немногие, и то лишь в официальных случаях.

Сначала Никур позвонил домой. К телефону подошла его жена.

— Это ты, кошечка? Я хочу тебя предупредить, чтобы ты меня не ждала. У меня сейчас начинается совещание. Не знаю, сколько времени оно отнимет. После этого мне придется заняться одной важной операцией. Да, нынешней ночью. По поручению президента. Ложись, кошечка, бай-баиньки. Покойной ночи.

Домашняя жизнь Никура едва ли могла служить образцом для романтиков или любителей семейных идиллий, но приличия он всегда соблюдал. Лет десять тому назад, будучи незаметным офицером-пограничником, он женился на вдове, которая была на несколько лет старше его. Ни красоты, ни богатства за ней не числилось, не было у нее и связей с влиятельными кругами, но вскоре после свадьбы Никур почему-то быстро пошел в гору. Он стал деятелем «Крестьянского союза»[32], а пятнадцатого мая звезда Никура засияла во всем блеске. Сведущие люди приписывали этот взлет стараниям его жены. Невзрачная, довольная как будто своей судьбой женщина отличалась ненасытным честолюбием, и это честолюбие служило кнутом, который подгонял Никура вверх по ступенькам служебной лестницы. Она умела вовремя подсказать ему новый ход, новую комбинацию, не давая ему успокоиться, задремать. А в выборе средств он щепетильностью не отличался. Еще будучи гимназистом, Никур выдал охранке своих товарищей. Трое юношей и три девушки были арестованы, а Никур благополучно окончил школу и получил должность редактора провинциальной газеты. Затем он несколько лет работал на границе Латвии и Советского Союза — ловил, допрашивал, избивал, а также подготовлял агентуру среди местных жителей.

Детей у Никура не было. «Кошечка» спускала ему любовные похождения, — сама она жила надеждой стать когда-нибудь первой дамой в государстве — мадам президентшей. Никур уже далеко продвинулся по пути к этой почетной и — можно было предполагать — прибыльной должности.

Меньше чем через час удалось собрать всех вызванных к министру лиц. Вот они сидят перед ним — облеченные властью люди, столпы государства. Никур, развалившись, почти полулежа в кресле за письменным столом, сложил на животе руки и благодушно улыбнулся.

У него был совсем иной стиль работы, чем у «высокопревосходительства». Насколько тот был невоздержан и горяч, а временами даже истеричен, настолько Никур был спокоен и ровен в обращении. Он старался даже быть ласковым, но неизменно добивался своего. Только отпетый дурак не замечал, что под его бархатной лапкой скрывались когти тигра. «Обаятельный человек», — говорили о нем в обществе, и Никур старался сохранить за собой эту репутацию. Время от времени он приглашал к себе писателей, художников и журналистов, очаровывал их своей простотой и любезностью, а самых легковерных незаметно впрягал в свою колесницу, превращая в пропагандистов ульманисовского режима. К непокладистым быстро охладевал и пускал в ход все свое влияние, чтобы пресса их замалчивала.

Его ненавидели, его боялись, но никто над ним не смеялся. Никуру только того и надо было.

Он не сразу заговорил о деле. Сначала осведомился у командира айзсаргов, удачен ли был его последний выезд на охоту, поинтересовался, когда, наконец, инспектор полиции устроит выставку своих скульптурных работ, расспросил о здоровье председателя Камеры труда. После этого рассказал несколько свежих анекдотов, над которыми заразительнее всех хохотал командир айзсаргов генерал Праул, и сам не без удовольствия выслушал несколько смешных историй из жизни высшего общества. По этой части больше всех был осведомлен Фридрихсон, но он, к всеобщему сожалению, словоохотливостью не отличался и только отвечал на вопросы.

Самой примечательной фигурой среди собравшихся был инспектор полиции Киселис, подбородок которого украшала весьма картинная черная козлиная бородка. Ежегодно в годовщину смерти Калпака[33] он печатал в газетах воспоминания о нем. В них он неизменно — в который уж раз? — приводил слова полковника: «Балодис, ты остаешься на моем месте». Он был единственным свидетелем, слышавшим эти исторические слова, и хотя многие выражали сомнение в их достоверности, фраза эта обеспечила Киселису виднее место в Латвии пятнадцатого мая и по сию пору еще ежегодно доставляла ему определенный доход во всех редакциях.

Председатель Камеры труда Эгле был той же провокаторской породы, что и Никур, поэтому между ними всегда царило полное понимание. Перед общественностью Эгле фигурировал в качестве фабричного рабочего. Он действительно некогда числился на фабрике мастером, и то лишь до того момента, когда в награду за провал подпольной организации охранка порекомендовала его на более видный пост. Теперь он во всеоружии своего опыта превращал Камеру труда в шпионский орган правящей клики. Во всяком случае свой хлеб он даром не ел и за усердие был награжден орденом Трех звезд.

— Господа, сегодня я был у президента… — начал, наконец, Никур.

Все замолчали и стали внимательно глядеть на него.

— Президент выразил недовольство по поводу положения в стране и указал, как его исправить. Вот почему вас и собрали здесь. Вам, господин Эгле, придется созвать несколько рабочих собраний и выступить на них. В речах сильней упирайте на то, что только единением и дружной работой можно добиваться улучшения своего положения. Неустанно внушайте им, что правительство никогда еще не было таким сильным, как сейчас, что власти никому потачки давать не будут. Скажите им, — а вы, господин Лабсвир, тоже позаботьтесь, чтобы об этом заговорил весь пропагандистский аппарат, — скажите, что нигде рабочие не живут в таких образцовых условиях, как у нас, что Латвия — это страна молочных рек и кисельных берегов и одни сумасшедшие или негодяи могут требовать повышения заработной платы. Кстати, ее придется несколько урезать, потому что государство должно увеличить расходы на армию. Если же кто выразит недовольство — теми займется господин Фридрихсон. Очень желательно, господин Эгле, чтобы рабочие сами заговорили о снижении заработной платы, сами попросили об этом президента. Я думаю, у вас наберется сотня-другая своих рабочих, с которыми можно будет условиться заранее.

— Отчего не наберется, — отозвался Эгле, — это мы устроим.

— Далее. Господин Киселис, должен вас предупредить, что президент крайне недоволен вами. Даже ему самому при поездках в Саркандаугаву приходится читать дерзкие, возмутительные надписи на заборах. Полиция должна проявлять больше расторопности, чаще устраивать утренние обходы ненадежных участков.

— Они в последнее время пользуются такой стойкой краской, что нет никакой возможности соскоблить ее, — пожаловался Киселис. — Позавчера на железном мосту написали лозунг — пришлось его выжигать.

— Хотите — выжигайте, хотите — соскабливайте, об этом спорить не будем. Ваше дело — заботиться о том, чтобы народ не читал того, что ему читать не полагается.

— Слушаюсь, господин министр.

Плавно, ласково журчал голос Никура, читающего наставления подчиненным. Грубо выкрикнутые президентом в минуту раздражения приказания превращались в конкретную, подробную программу действий. Больше всех были обрадованы Праул и Фридрихсон, узнав о предоставлении им значительных дополнительных ассигнований.

— Будут деньги — можно и поработать, — сказал Фридрихсон. — Коммунистов и так почти не осталось, а; последних мы в несколько недель выловим.

— Им бы давно уже следовало сидеть за решеткой, — сказал Никур. — Не забывайте, что сейчас они находят самую благоприятную почву для своей пропаганды. Каждое слово вызывает в народе отклик. Нельзя ли сделать так, чтобы московские газеты скупались в киоске нашими агентами? Господин Фридрихсон, сговоритесь на этот счет с генералом Праулом. Народу у вас достаточно. С завтрашнего утра ни один номер «Известий» не должен попадать в руки населения.

— Ничего не стоит сделать это, — ответил Праул. — Я буду назначать дежурные группы из рижского полка айзсаргов.

В двенадцатом часу Никур отпустил всех. Он утомился.

«Куда бы теперь съездить?» — раздумывал он, заложив за голову руки и потягиваясь в кресле. Он перебрал в памяти всех своих любовниц.

Ирма Риекстынь — полная шатенка и соломенная вдова… Удивительно, до чего она деловито подходит к самым интимным отношениям… С ней так просто, легко… Каждую мысль по глазам угадывает…

Поэтесса Айна Перле — прелестное улыбчивое создание. Все-то она пронюхает — и кто что делает и кто что думает, а как рассказывает — точно воробушек чирикает. Чувственна, сладка, а иногда чуть-чуть ядовита — настоящий шоколадный змееныш.

Или Гуна Парупе — гордая красивая брюнетка, похожая на цыганскую принцессу… О буря, о пламя, о солнце экватора на берегах Балтики… Вероятно, уже пришла из кафе. Не позвонить ли ей?

Но его опередили. Позвонила актриса Лина Зивтынь.

— Это вы, Альфред? Вы сами? — прощебетала она.

— Да, Линочка, я сам. А откуда вы узнали, что я в министерстве?

— Я ничего не знала. Просто мне захотелось поговорить с вами… Звоню во все концы, где только можно застать вас… потом думаю, дай позвоню в министерство, может быть, дежурный поможет отыскать… И вдруг такая удача — вы здесь…

— Что скажете хорошего, Линочка?

— У меня для вас есть новости, и интересные, но по телефону неудобно. Не зайдете ли ко мне?

— Что, очень соскучились? — улыбнулся Никур.

— Ну да. А вы такой безжалостный, бессердечный, ничуть не лучше других мужчин, — комически жалобно выводил ее голосок. — Ну, когда вы были у меня в последний раз?

— На прошлой неделе.

— И вовсе не на прошлой, а на позапрошлой. Можно умереть с тоски, а вы даже не узнаете.

— Ну, Линочка, не пугайте. Так у вас действительно есть новости?

— Серьезно говорю.

— Хорошо, приду. Буду через десять минут.

— Вы просто прелесть, Альфред.

Никур положил трубку. Лучше бы, конечно, к Гуне Парупе, но и Линой нельзя пренебрегать. К тому же она хочет что-то сообщить.

Он надел пальто и уже направился к двери, как снова зазвонил телефон. Никур без всякого удовольствия взял трубку.

— У телефона Никур.

— Сам Никур? Министр? — переспросил звучный мужской голос.

— Конечно. Я же сказал, — начиная раздражаться, ответил Никур.

— Ну, тогда слушай, гадина, — голос в трубке стал грубым, угрожающим. — Слишком долго ты лакаешь народную кровь, пес. Знай, что скоро придет твой конец. Ты будешь висеть в петле, имей это в виду. Если ты опять примешься за рабочих, с тобой будет покончено. Помни теперь, что тебя ждет. От нас ты не уйдешь.

Побагровев от ярости, судорожно сжимая кулаки, слушал Никур. В первый момент у него как будто отнялся язык, а когда он выкрикнул что-то нечленораздельное, там уже положили трубку. Он почувствовал, что бледнеет, что ему становится дурно. Так с ним разговаривали впервые. Он не привык к открытым угрозам. «Ты будешь висеть в петле». Машинально провел рукой по шее. Как хочется пить… Министр налил воды и залпом выпил весь стакан. В горле по-прежнему было сухо.

4

Едва Никур вышел на улицу, как из машины выскочил шофер, одетый в летную айзсарговскую форму, и услужливо открыл перед ним дверцу. Никур медлил. Зивтынь жила близко, в пяти минутах ходьбы, но после таких угроз действительно лучше всего поехать на машине. Вдруг они выслеживают его где-нибудь возле самого министерства. Подстерегут в темноте… Схватят за горло и прикончат без долгих разговоров… Что тогда скажет Латвия, Европа?.. А если поехать на машине, опять нехорошо. Его лимузин знает вся Рига, враги сразу заприметят и будут вести наблюдение за домом… Нет, все это не то, надо что-то другое придумать.

Он сел в машину.

— Домой? — спросил шофер, запуская мотор.

— Нет, Артур, я еще не кончил с делами. Ты… вот что… сделай круг по улицам, а потом остановись на углу Гертрудинской и улицы Свободы. Оттуда я пойду пешком.

Машина тихо переехала перекресток и плавно покатила мимо освещенных витрин магазинов. Ночные сторожа, укутанные в длинные, до пят, тулупы, переступали с ноги на ногу на углах улиц и у ворот домов. Сутулясь и похлопывая озябшими руками, похаживали постовые полицейские. Кое-где еще попадались прохожие. Никуру казалось, что каждый встречный всматривается в его машину. Каждый стоящий на тротуаре человек внушал подозрение. Скверное ощущение. Окна домов глядели на него сотнями темных страшных глаз… Все следят, крадутся за ним тихими шагами, которые не сулят ничего хорошего. В какую сторону ни повернись — навстречу возникает какая-то новая угроза. Он — один, их — тысячи.

«От нас ты не уйдешь…»

Только выйдя из машины, Никур почувствовал некоторое облегчение.

— Подождать, господин министр?

— Нет, не надо. Поезжай в гараж и ложись спать. Я позвоню, когда понадобится машина.

— Покойной ночи, господин министр.

Никур торопливо нырнул в темный переулок. Он зашагал быстро, время от времени оглядываясь. Он слышал эхо собственных шагов, а ему казалось, что кто-то преследует его, почти наступает на пятки.

Ох, как теперь все не просто, — тяжело вздохнул Никур. — Совсем не то, что в былые времена, когда можно было целыми ночами бродить по темным переулкам, выслеживать, подглядывать. Слишком часто появлялись мои фотографии в газетах. Теперь каждый мальчишка узнает меня в лицо и тычет в бок товарищу: «Смотри, смотри… Никур… министр». У большой популярности тоже имеется своя оборотная сторона… Все нервы, нервы… Переутомился ты, Альфред… Надо бы отдохнуть в тихом, укромном уголке, где тебя не знает ни одна живая душа. В Латвии становится жарко, чересчур жарко… «Ты будешь висеть в петле…» Проклятые! Фридрихсон только хвастается, что все выловлены. Никого он не выловил, старый болтун. Одного поймает, на его месте два новых появятся. Надо будет самому взяться за охранное управление, иначе… Но удастся ли предотвратить? Это как лавина… Сметет на своем пути всех, кто не успеет посторониться. Президент — ограниченный человек, обманывает самого себя, ждет от своих земледельцев чуда. Никакого чуда не будет. Будет ужасающая катастрофа. Это знаю только я да, может быть, Мунтер, но у того на уме другое. «От нас ты не уйдешь…»

На углу, у самого фонаря, он налетел на какого-то прохожего.

— Надо глядеть глазами… — сердито пробасил тот. — Несется, как очумелый! — Он метнул на Никура яростный взгляд и вдруг весь съежился и залебезил: — Извиняюсь, ваше превосходительство… Я ведь не знал, что вы… Разрешите проводить… В такое позднее время без охраны рискованно.

Никур, выпучив глаза, смотрел на Кристапа Понте.

— Замолчите! — прохрипел он. — И прошу не соваться не в свои дела.

— Извиняюсь, господин министр, — забормотал окончательно сбитый с толку Понте. — Я ведь хотел постараться…

— Ну, хорошо, хорошо… Только отстаньте от меня, наконец.


У Лины Зивтынь была уютная квартира в три комнаты, недалеко от старой Гертрудинской церкви. Обстановку ей подарил Никур. Гостиная была меблирована в «национальном» стиле. Пианино, полосатые шторы, полосатый диван и рядом высокая лампа, буфет, заставленный различными безделушками кустарной работы из дерева и янтаря. Рядом был кабинет. Никур никак не мог постичь, для чего нужен Лине кабинет, когда она даже роли разучивала в спальне перед большим зеркалом; там же на маленьком столике возле широкой кровати карельской березы стоял телефон. Стены всех комнат были увешаны портретами актеров, писателей и государственных деятелей. Среди них бросалась в глаза увеличенная фотография Никура.

Никура сразу обволокла тепличная атмосфера квартиры.

— Вы одна, Линочка? — спросил он на всякий случай.

Она удивленно сдвинула бровки.

— Что за вопрос, Альфред? Я ведь ждала вас.

Лину нельзя было назвать красавицей. Небольшой рост, вздернутый носик, две-три веснушечки на круглой мордочке делали ее похожей на подростка. Словно нарочно подчеркивая это сходство, она шалила и дурачилась, как школьница, — в глазах Никура это придавало ей пикантность. Лина Зивтынь напоминала ему маринованную корюшку[34]. Ей это сравнение нравилось.

Актриса она была посредственная. Держали ее на ролях мальчиков, девочек-подростков и болтливых старушек. Однако в обзорах премьер театральные критики каждый раз упоминали имя Лины Зивтынь вслед за именами главных исполнителей, и каждая газета помещала снимок какой-нибудь сцены с ее участием. Лина знала, кому она этим обязана. Начиная с театрального училища до государственного театра она успела пройти через много рук. Она была уступчива и со своими преподавателями, и с известными артистами, режиссерами, и с театральными критиками. Вершиной ее карьеры был Никур. Вначале между ними были только деловые отношения: Зивтынь информировала его о настроениях актеров — о чем они говорят, как относятся к политике правительства, какие веяния носятся среди них. В конце концов Никур нашел, что Лина заслуживает внимания и в прочих отношениях, и с того времени стал сочетать полезное с приятным.

Никур поцеловал Лину в щечку и обнял за плечи. На ней был голубой халатик и домашние туфли без задников. И от халатика и от завитых, рассыпавшихся по плечам волос шёл пряный запах духов.

Продолжая держать ее за плечи, он обошел все комнаты. Все осмотрел. Открыл дверцы шкафа, заглянул во все углы, мимоходом бросил взгляд в кухню и ванную.

— Альфред, что с вами сегодня? — испугалась Зивтынь. — Вы мне больше не верите? Вам, наверно, насплетничали?..

— Успокойтесь, Линочка, — улыбнулся Никур. — Лишняя предосторожность не мешает. Такие времена наступили.

— Да ведь я бы вам сказала, если бы кто был, — вытянув губки, обидчиво возражала она.

— Вы можете и не знать, что кто-то находится в вашей квартире, — объяснил Никур. — Сегодня ни в чем нельзя быть уверенным.

— Вы меня разлюбили, Альфред?

— Не говорите ерунду, Линочка. Ни по отношению к вам, ни по отношению к другим я не изменился ни на волос. Зато другие изменились. В этом все дело.

Осмотр его успокоил. Он еще раз проверил наружную дверь, запер ее на цепочку, потом вернулся в гостиную и сел.

— Теперь рассказывайте ваши новости.

Зивтынь забралась с ногами на диван, прижалась к Никуру и начала рассказывать:

— У нас в театре заведующий осветительной частью очень подозрительный человек. Читает «Известия», а потом рассказывает рабочим, что пишет Москва. Я слышала, как он разговаривал за кулисами с бутафором. Над президентом насмехался — назвал его неприличным словом.

— Каким же именно? Говорите все.

— Он сказал, что этому земгальскому борову не спится по ночам и что это хороший признак. А чтобы заснуть, он будто бы приглашает вас… Я дальше не могу… Он вас тоже неприличным словом назвал… Мне как-то неудобно повторять.

— А я хочу знать, — мало ли что неприлично…

— Он сказал, что вонючий хорек до тех пор рассказывает земгальскому борову сказки, пока тот не захрапит. А потом еще сказал, будто бы вы боитесь народа, — мол, знает кошка, чье мясо съела.

— Интересно, — бледнея от злости, протянул Никур. — Вам придется заняться этим осветителем. Постарайтесь попасть к нему домой, разузнайте, кто у него бывает, о чем ведут разговоры.

— Хорошо, Альфред, все сделаю. Он мне доверяет, а его жена — моя приятельница.

— Дальше, Линочка, я слушаю.

— Позавчера после спектакля актеры собрались в одной мастерской попьянствовать. Перепились — дальше некуда!.. Был, между прочим, и писатель Яундалдер.

— Ну и как?

— Вот он, когда подвыпил, стал говорить своему приятелю, актеру Кукуру, что напечатал за границей несколько рассказов, конечно под псевдонимом. Потому, мол, что в Латвии ни одного правдивого слова не позволят напечатать. Говорит, этот носатый черт насел на правду и вот-вот ее придушит. В Латвии, говорит, воздуху не хватает, честным людям дышать нечем. Интеллигенция окончательно задыхается, а шарманка пятнадцатого мая так гнусно фальшивит, что может свести с ума самого терпеливого человека.

— А он не сказал, под каким псевдонимом печатается за границей?

— Нет, не сказал.

— Надо, надо разузнать. И вообще постарайтесь сойтись с ним поближе. Посочувствуйте, вызовите на откровенность. Если ничего не получится, пригласите его на ужин, что ли, вместе с актером… как уж его?

— Кукур. Ладно, я сделаю, Альфред.

— Теперь насчет писателя Калея. Удалось что-нибудь?

— Ох, не знаю, как с ним и быть. Не подпускает. И вообще его трудно вызвать на откровенность. Я и через знакомых пробовала действовать — хотела, чтобы они затащили его ко мне на именины, — не пришел, сослался на дела. Но я все равно знаю, что он враг. Когда при нем заговаривают о политике, он только улыбается или начинает рассказывать глупые анекдоты.

— Калей — самый опасный из них, — сказал Никур. — Его народ уважает. Мы бы давно ему рот заткнули, не хватает только изобличительных материалов. Но унять его надо во что бы то ни стало. И чем раньше, тем лучше. И вам, Линочка, придется основательно подналечь на него. Остальные — так, между прочим. Вы мне Калея, Калея дайте в руки. Если одной трудно справиться, можно подбросить на помощь кого-нибудь из резервов. Только предупредите заранее. Мы не имеем права отдавать его нашим противникам с незапятнанным именем. Я очень рассчитываю на вашу помощь, милая корюшка.

Никур зевнул.

— Пора спать, поздно уже. Завтра у меня уйма работы.

— Во сколько вас разбудить, Альфред?

— В одиннадцать, Линочка.

— Я заведу будильник.

Никуру вдруг показалось, что за дверью кто-то есть.

— Там как будто кто-то ходит, Линочка?

— Да это кот, Альфред. Дворничихин кот. Они его выпускают на ночь, а он ухитряется пробраться на лестницу: там теплее!

— Знает, где лучше, — улыбнулся Никур. — Умный кот.

— Вы у меня тоже умный, — сказала Зивтынь, шутливо ухватив пальчиками кончик его породистого носа.

5

В один из ближайших дней Лина Зивтынь пришла в театр с самого утра, хотя репетиция у нее была назначена на час. Как челнок, сновала она за кулисами — то сунется в одну дверь, то в другую. Иногда зайдет, иногда только приотворит дверь, захохочет смехом балованной девочки и убежит:

— Простите, я ошиблась…

Ошибалась она довольно часто, но никто на нее не сердился, все давно привыкли к ее бесцеремонности. А в этот раз Лина особенно старалась попадаться на глаза всем приятелям и приятельницам: плечи ее впервые за всю жизнь украсила чернобурая лисица. Ясно, что такое событие не могло пройти незамеченным. На каждом шагу ее обступали женщины, ощупывали красивую обновку, наперебой спрашивали цену. И хотя в этом никто не признавался, Зивтынь отлично видела, что ей завидуют. Но она вовсе не думала задирать нос. Наоборот, побывала и в декоративной мастерской, и у парикмахеров; и у портных, даже на кухню забежала — поболтать с судомойками и рабочими.

В буфете Лина встретилась с Марой Вилде. По правде говоря, та тоже могла бы не приходить до вечера, потому что в репетируемой пьесе у нее не было роли. Но актеры так уж устроены, что всегда скучают по своему святилищу, и Мара в этом смысле не была исключением.

Маленький накрашенный ротик Зивтынь на несколько секунд остался полуоткрытым, когда она увидела на плечах у Мары чернобурую лису, такую же, как у нее самой, пожалуй даже чуть-чуть покрасивее. «Хотя на чей вкус», — тут же подумала Лина.

— Марочка, здравствуй! — кинулась она к ней. — Как ты себя чувствуешь, дорогая? Я так рада, что тебе не дали роли в новой пьесе: по крайней мере отдохнешь немного. Ведь что это за жизнь: каждый вечер — спектакль, весь день — репетиции, разве так долго выдержишь? Только что купила? — Она погладила мех с видом знатока. — Какая прекрасная ость! Моя чуть посветлее.

— Подарок мужа, — ответила Мара и тут только обратила внимание на плечи Зивтынь. — Да и ты с такой же обновкой. Подарок?

— Кто же мне станет дарить? — Зивтынь рассмеялась серебристым девичьим смехом. — Пока самой приходится заботиться. Вот когда выйду замуж…

— Сколько ты заплатила? — спросила Мара, зная, что этот вопрос доставит удовольствие тщеславной подруге. — Наверно, не меньше трехсот латов?

— Не помню точно, кажется, что-то в этом роде, — небрежно ответила Зивтынь, — ярлычок я выбросила.

— Вот ты какая, у нас стала, счету деньгам не знаешь, — улыбнулась Мара. — Откуда у тебя такие богатства?

Вопрос был задан без всякого дурного умысла, но Лине послышалась в ее словах насмешка, и она сразу обозлилась. «Ах, со мной вон каким тоном можно разговаривать! Ну еще бы, она — на первых ролях, не знает куда деваться от успехов и воображает, что перед ней все должны отчитываться. Еще чего не хватало! Пусть лучше спросит своего мужа, откуда он деньги берет. Как будто я не знаю. Было время, когда Никур нас чуть ли не вместе принимал». Ей так захотелось побольнее уколоть Мару, что она забыла всякую осторожность.

— Источник у нас, кажется, общий, — сказала она. — Спроси у Феликса, где он деньги получает. Мы с ним в своем роде коллеги. — И, чуть не прыснув со смеху, она отошла от Мары.

Мара сразу почувствовала в ее словах что-то темное, двусмысленное. «Общий источник… коллеги…» Что общего могло быть между Феликсом и Зивтынь? И, однако, она внутренне поверила, что это не глупая шутка, не выдумка легкомысленной девчонки. За последнее время она начала видеть в муже какие-то не замеченные ею раньше черты — лживость, уклончивость. Может быть, толчком для этого послужила история с вымышленным заседанием, может быть — что-то другое. Она опять вспомнила ужин после премьеры, поведение Феликса по отношению к Жубуру. Тогда Мара подумала, что он просто хотел выставить Жубура в смешном виде, что он ревновал ее. А сейчас она вдруг почувствовала, что это было нечто другое, худшее.

Слова Лины навели ее и на другой вопрос: «Сколько мы зарабатываем и как справляемся с расходами?» В доме у них с первого же года брака повелось так, что хозяйством больше занимался Феликс. У Мары очень много времени отнимал театр, к тому же она была рассеянна, и муж не раз шутя упрекал ее в безалаберности. Мара и сама чувствовала, что ей трудно вкладывать душу в домашние дела, и всегда полагалась на мужа. И теперь она впервые задумалась об этой стороне жизни.

Вернувшись домой, она взяла карандаш, бумагу и стала рассчитывать домашний бюджет. Феликс получал триста латов в месяц, сама она — двести пятьдесят. Всего, значит, пятьсот пятьдесят, но из них надо было сколько-то вычесть на налоги. Квартира — сто двадцать латов, зимой еще приходилось добавлять на отопление. Дача. Стол. Платье. Прислуга. Подоходный налог. Покупка мебели. Книги и разные мелкие расходы. За последний месяц, кроме того, Феликс сшил новый фрак, купил несколько акций пароходства, потом эта лиса…

«Мы все время тратим не по средствам», — с недоумением подумала Мара. Но, с другой стороны, покупали они все за наличные, у Феликса в сберегательной кассе лежало несколько тысяч, и он уже начал поговаривать о покупке усадьбы. Значит, были какие-то побочные доходы, о которых она не знала, которые скрывались от нее. Взятки? Контрабанда в компании с моряками?

Мара прибрала исписанный цифрами листок и стала ждать мужа. Вернулся он очень поздно.

— Опять эти несчастные заседания. Одно за другим, — жаловался он за ужином. — А некоторые члены правления, как начнут говорить, никакого удержу не знают.

Мара ничего не ответила.

После ужина Вилде начал было настраивать приемник: ему захотелось послушать музыку.

— Мне надо с тобой поговорить, — сказала Мара. — Пойдем в кабинет, там удобнее.

— Ну, пойдем, мне все равно где.

В кабинете он закурил сигару, развалился в кресле и подчеркнуто беззаботно спросил:

— Так в чем дело, Мара?

Она нарочно села подальше от мужа, в самом темном углу комнаты. Ей показалось, что Феликс немножко нервничает.

— Феликс, мне хотелось поговорить с тобой о нашем образе жизни. Я вижу, что мы живем не по средствам.

Он даже вынул сигару изо рта и уставился на нее с самым искренним удивлением.

— Вот не ожидал! Ну и чудачка! По-твоему, что же, надо урезывать себя в необходимом? Когда же нам и пожить, как не теперь, пока мы молоды? И кого это касается?

— Нет, Феликс, мы проживаем гораздо больше, чем зарабатываем, ты сам это отлично знаешь.

— Послушай, откуда ты все это взяла? Были бы у нас еще долги, тогда я понимаю. Но если мы живем, не делая долгов, почему же это называется «не по средствам»? Где здесь логика?

— Вот об этом-то я и хотела тебя спросить. Пока я знаю только одно: мы тратим не по доходам. Посмотри сам, что у нас получается.

Она подала Вилде исписанный листок бумаги. Он долго разглядывал столбцы цифр, и усмешка постепенно стала сползать с его лица. Дойдя до конца, он вздохнул и положил листок на письменный стол.

— Ты, милочка, в этих расчетах упустила из виду один существенный пункт, хотя в остальном они сделаны очень толково. Признаться, я даже не ожидал от своей романтической женушки такой практичности.

— Какой пункт? — живо перебила его Мара.

— Сюда не включены мои побочные доходы.

— Побочные доходы? Почему же я о них ничего не знаю?

— Да потому, что ты до сих пор не очень часто изволила интересоваться такими вещами. — Кончик сигары вдруг задрожал в его пальцах, и пепел упал на колени. Вилде ловким щелчком сбил его с брюк.

— А сейчас я хочу знать, откуда берутся эти… доходы.

Вилде надолго задумался. Мара не торопила его с ответом и тоже молча смотрела на него.

— Пожалуй, это будет самое лучшее… — заговорил он, наконец. — За последнее время между нами все чаще возникают недоразумения, даже размолвки. И все это оттого, что ты не все знаешь. Слушай, Мара.

— Да, да, я слушаю.

— Сначала дай мне обещание никому этого не рассказывать. Это серьезная тайна.

— Я вообще редко с кем разговариваю о своих домашних делах, не такая уж это интересная тема.

— Да, я знаю, знаю. Ну, хорошо, раз уж нельзя иначе, придется сказать тебе. Я, Мара, работаю в охранном управлении. Руковожу группой агентов.

— Давно? — машинально спросила Мара. Она вся помертвела от его слов и сама не сознавала, зачем задала этот вопрос.

— Довольно давно. Еще со студенческих времен.

— Значит, еще до знакомства со мной.

— Очевидно, так, милая.

— И много ты у них получаешь?

— Как когда. Во всяком случае больше, чем у Юргенсона.

— Тебе платят за отдельные услуги?

— Да, и за услуги, и, кроме того, я получаю твердый месячный оклад.

— Даже твердый оклад… — повторила Мара. И вдруг, точно очнувшись, она спросила: — Значит, ты из породы провокаторов, из шпиков?

— Нет, Мара, ты что-то путаешь. — спокойно объяснил он. — Я все-таки нечто бо́льшее. Я помогаю искоренять государственных преступников, и у меня есть свои агенты.

— Тогда ты — обер-шпик, капрал, лейтенант… какие там есть еще чины?

— У нас таких званий нет, — сухо ответил Вилде.

Он уже вышел из терпения.

Мара поднялась со стула. Она задыхалась от нестерпимого стыда, она почувствовала себя униженной, опозоренной. С ненавистью смотрела она на мужа.

— Против кого вы со своей компанией боретесь? За что вы получаете эти сребреники? Ведь вы с народом боретесь, вы народ продаете. И как только ты мог пойти на это?

— Ты, милочка, я вижу, ничего не понимаешь, — раздраженно махнул рукой Вилде. — Народ, народ… Ты просто вообразила, что находишься на сцене, повторяешь слова из какой-то страшно эффектной роли. Я человек трезвый, меня красивыми фразами не проймешь. И что таксе народ? При чем он тут? Мы работаем в интересах государства.

— Перестань, пожалуйста. Вы работаете в своих собственных интересах, ради своего кармана, ради вот этой уютной квартиры, — она обвела взглядом комнату. — Ну, скажи, например, за какую услугу ты получил свой последний гонорар?

— Изволь, хотя это, повторяю, большая тайна. Но, может быть, ты поймешь тогда. Благодаря мне не так давно арестовано все руководство коммунистической партии. Мы парализовали ее. Сейчас они сидят без дела и не знают, что предпринять. Как корабль без руля. А ты имей в виду, что этот скромный и симпатичный, как ты говоришь, Жубур тоже из этого лагеря. Относительно этого типа у нас пока не хватает компрометирующих материалов, но со временем мы их соберем.

Мара, не глядя на него, о чем-то сосредоточенно думала. Вдруг она быстрыми шагами вышла в переднюю, сдернула с вешалки чернобурую лису, вернулась в кабинет и швырнула ее через стол мужу.

— Получай обратно. Таких подарков я не принимаю.

Вилде даже позеленел.

— Мара! — выкрикнул он. — Что это, вызов? Эта выходка уже не ко мне относится. Ты уже оскорбляешь наш государственный порядок. Иначе я не могу объяснить…

Мара с язвительной улыбкой посмотрела ему в лицо.

— Беги скорей доносить Штиглицу, глядишь — опять что-нибудь заработаешь. — И она вышла из кабинета.

Вилде долго стоял на месте, сжимая в одной руке хвост чернобурой лисы, в другой — давно потухший окурок сигары.

— Капризы избалованной дамочки, — прошипел он, наконец. — Ничего, мы все уладим.

6

На сцене Маре приходилось передавать самые многообразные душевные переживания, но в эту бессонную ночь она впервые почувствовала всем своим существом, что такое отчаяние. Разговор с Феликсом звучал у нее в самом мозгу, не давал ни на минуту сомкнуть глаза. В первый момент после признания мужа Мара действовала импульсивно, не размышляя. Она поняла из его слов только одно: Феликс грязный, способный на любую подлость человек, предатель по профессии. И тогда в ней взбунтовалась совесть, голос элементарной честности, знающей только, что существует добро и зло, чернее и белее.

Сейчас, лежа в темноте, она пыталась разобраться в своих мыслях, постигнуть умом, что произошло в ее жизни, решить, что ей делать дальше.

Мара знала, что на ее месте многие женщины из так называемого порядочного общества отнеслись бы к этому иначе, — примирились бы с фактом, пошли бы на компромисс со своей совестью. Одни бы стали искать оправдания в необходимости охранять существующий государственный порядок, уверили бы себя в его справедливости, подчинились доводам мужа. Другие просто сослались бы на печальную необходимость: «Всем хочется жить получше, муж пошел на это ради семьи». Много было людей, готовых оправдать любую мерзость, если она шла им самим на пользу.

Ее представления о классовой борьбе, о справедливом общественном устройстве были довольно хаотичны. Мара много, хотя и без всякой системы, читала, играла иногда в хороших пьесах и с искренним подъемом произносила со сцены прекрасные слова о правде, свободе, человечности. Она любила свой народ и хотела, чтобы ему стали доступны все жизненные блага. Ей еще в детстве приходилось слышать от товарищей отца, что богатства господствующих классов, меньшинства, зиждутся на эксплуатации большинства, что нужда и бедность всегда будут сопутствовать трудящимся, пока над ними стоит кучка угнетателей.

Как и многие интеллигенты, может быть больше других, Мара возмущалась ульманисовским режимом. Но в то же время у нее было какое-то упорнее недоверие к политике, к политической борьбе, усвоенное ею в кругу богемы. Правда, Мара не испытывала и обывательского ужаса перед коммунистами, знала, что они близки народу. Услышав от Вилде, кто такой Жубур, Мара не перестала уважать его, потому что считала его хорошим, мужественным человеком, неспособным действовать из корыстных побуждений. И вот таких людей выслеживал, сажал в тюрьмы ее муж…

Мара чуть не застонала от жгучего чувства стыда. Пять лет прожила она бок о бок с предателем и не могла разгадать его. Считала себя порядочной женщиной, говорила со сцены красивые слова. Принимала подарки от заботливого супруга, наслаждалась комфортом в уютной квартирке. Мерзость… мерзость…

Она вспомнила одно поразившее ее зрелище. Несколько лет тому назад она ездила с мужем в Алжир. Однажды она обратила вдруг внимание на то, что белоснежные стены отеля отбрасывают на белый же песок густую тень. Вот и она так — ее считают чистой, красивой, доброй, но рядом с ней в черной тени копошится грязная тварь.

Как жить дальше?

Мара вышла из рабочей семьи. Отец ее, старик Павулан, до сих пор еще работал за токарным станком на каком-то небольшом заводе. Больших трудов ему стоило в свое время дать дочери среднее образование, но девочка была живая, способная, и старик вытянул — даже театральное училище помог окончить. Тогда в Маре было столько жизнерадостности, столько веры в будущее, самонадеянности даже, что она просто была неспособна вглядываться в окружающую действительность — как будто ей все время било в глаза солнце. И полюбила она в первый раз так же безоглядно, всем своим существом. Но юность кончилась бессмысленной гибелью любимого человека. Тогда она узнала и душевную усталость и равнодушие. Мара решила, что в жизни у нее остался один театр. Через год она познакомилась с Вилде, тогда еще начинающим юристом. Вилде так настойчиво преследовал ее своими ухаживаньями, с таким благоговением говорил о ее таланте, всегда был так внимателен, что она в конце концов согласилась стать его женой.

Многие завидовали их жизни. Да и самой Маре казалось, что все идет, как должно идти. Она по-прежнему целые дни проводила в театре или, запершись в своей комнате, готовила роли, Вилде не мешал ей в этом, а успехами ее гордился больше, чем она сама, был всегда предупредителен и, кажется, все так же дорожил ею. Только за последний год Мара стала иногда ловить себя на чувстве раздражения, когда ей приходилось подолгу разговаривать с ним. Вдруг ей начинало казаться, что это чужой человек, что он не понимает, о чем она говорит, все чаще и чаще выводил ее из терпения его уклончивый скептицизм. И все-таки она могла прожить с ним десять и двадцать лет, если бы не случайный намек Лины Зивтынь, позволивший ей разглядеть грязную гадину.

Но как жить дальше?

Только сейчас ей пришла в голову мысль, что она совсем одинока, что ей не к кому обратиться за поддержкой. Даже и лучшей своей подруге, милой, доброй Ольге, она не посмеет открыть эту позорную тайну — та просто отвернется от нее. Жена шпика!

Нет, надо решать за себя самой. Да и что решать? Разве совесть не подсказала ей выхода с первой минуты? Надо оставить этот дом, уйти от Вилде. Мысль ее несколько раз проделывала один и тот же круг и неизменно возвращалась к этому решению. Но тут перед ней вставал другой вопрос: что сделает Вилде? Мара знала, что легко он с ней не расстанется; если она поставит на своем, будет мстить ей, стараться ужалить как можно больнее. При этом ей снова и снова приходила на память угроза, брошенная им по адресу Жубура. Еще с того ужина она почувствовала, что Феликс — враг Жубура, но сначала объясняла эту враждебность ревностью. Ей казалось, что муж заметил ее смутную, не оформившуюся еще симпатию к Жубуру. Теперь он раскрыл ей подлинную причину. Значит, за ним и за его товарищами следят, хотят упрятать их на долгие годы в тюрьму. И за что? За то, что они борются с вековой несправедливостью. Сейчас главное — предотвратить это ужасное, непоправимое несчастье, предупредить Жубура, иначе она всю жизнь будет чувствовать себя соучастницей этого преступления. Надо скорее, если можно — с утра разыскать Жубура, рассказать ему все, а разговор с Вилде отложить на несколько дней…

Утром Мара вышла из своей комнаты лишь после ухода Вилде. Она быстро оделась и направилась прямо в адресный стол. Два раза заходила она к Жубуру в этот день, и оба раза его не оказалось дома. Вечером она вернулась поздно и опять заперлась в своей комнате до утра. Вилде еще не спал, но и он не вышел из кабинета.

Только на другой день к вечеру Мара застала Жубура. Какой знакомой показалась ей эта тесная, полутемная комнатка! Точно на такой же узкой железной койке с соломенным матрацем спала она в юности, когда жила дома, у родителей. За таким же вот маленьким столиком, заставленным пузырьками чернил и стопками книг, просиживала она по ночам. Здесь даже плохонький фанерный шкаф казался роскошью. Мара с одного взгляда увидела, как не хватало в этой комнате женских рук: не было ни одного цветочка, ни одной картинки, ковровая дорожка на полу сбилась в кучку. Благо еще, Жубур не курил, иначе спасения не было бы от табачного дыма.

На примусе стоял чайник, на столе лежала развернутая бумажка с кусочком масла и французская булка: Жубур, видимо, собирался закусить после работы.

— Простите, что я без всякого приглашения, — прямо с порога начала Мара. — Но не знала, где еще можно вас увидеть.

Жубур побагровел от смущения, увидев ее.

— Ничего, ничего, проходите, — бормотал он, а сам ринулся к кровати, чтобы прикрыть одеялом заплатанную наволочку. — Простите, ничего не могу вам предложить, кроме этого стула. Только осторожнее, у него одна ножка расшатана.

— Спасибо, я сяду, только вы мен я-то уж не стесняйтесь, — она ободряюще улыбнулась Жубуру. — И скажите сразу: я не оторвала вас от дела?

— Да нет же, нет, я уже свободен, — повторял он, не спуская беспокойного взгляда с проклятого стула. — Все-таки вам бы лучше сесть на кровать, она устойчивее.

Мара поспешила пересесть, чтобы успокоить его.

— Так и правда удобнее. Я, впрочем, зашла на минутку, я очень спешу. Мне нужно сказать вам одну очень важную для вас вещь.

Жубур сидел напротив, упершись подбородком в кулаки, и глядел на Мару серьезными, немигающими глазами. Посещение это так не укладывалось в рамки его повседневной жизни, что он и не пытался угадать его причину. Но он сразу понял, что Мара пришла к нему не по пустяковому поводу.

— То, что я вам скажу, большая тайна… Но я уверена, что вы поймете меня и будете молчать.

Жубур утвердительно кивнул головой.

— Мой муж, Феликс Вилде, работает в охранке, — не опуская глаз, начала Мара. — Я узнала об этом только два дня тому назад. Но это не все… Я узнала, что он ведет за вами слежку, он хочет вас арестовать. Вот поэтому… я и пришла.

Она осеклась, замолчала: ей стало трудно говорить.

Жубур отвел от нее взгляд и долго-долго всматривался в окно, за которым уже сгущались ранние февральские сумерки. Потом он глубоко вздохнул и обернулся к Маре:

— Я знаю это… Мара. Узнал еще в тот вечер, когда был у вас. Но это очень хорошо, что вы мне сказали. Очень хорошо. Я никогда этого не забуду, Мара.

Он не стал спрашивать, что заставило ее сделать этот шаг, не пытался заглянуть ей в душу. Он лишь чувствовал, что его сердце переполняет незнакомая раньше горячая нежность. Жубур взял руку Мары, крепко сжал ее обеими руками и отпустил.

— Хороший вы человек, Мара. И зачем вам жить с таким?..

Не отвечая, глядела она куда-то в пространство. Тихая, печальная, милая. Потом поднялась, подошла к двери и оттуда уже сказала:

— Если вам нужна моя помощь, я с вами. Я хочу помогать вам и вашим друзьям…

— Спасибо, может случиться, что я обращусь к вам, — просто сказал Жубур.

Она ушла. Жубур долго стоял у окна, вглядываясь в синеватую мглу. Низко, над самыми крышами лежали плотные сплошные облака. Но суровая зима была на исходе. В воздухе чувствовалось дыхание близкой весны.

«Добрая, милая Мара, нет тебе счастья».


Дома Мару еще в передней встретил Вилде.

«Ну что же, — подумала она, — сейчас и скажу».

— Я тебя жду, — начал он торопливо, помогая ей раздеться. — Идем в столовую, за ужином поговорим.

— Видишь, Мара, — начал он, когда они сели за стол, — я за эти два дня много думал и в конце концов пришел к выводу, что надо сделать так, как ты хотела.

Мара вопросительно посмотрела на него.

— Сегодня я был у Штиглица, — продолжал Вилле, — и решительно заявил, что больше работать у него не буду. Он сначала и слушать ничего не хотел, но после долгих и довольно неприятных разговоров согласился. Жить нам будет труднее, дружок, я даже не уверен, что мне не грозят неприятности, но не это для меня главное. Я не хочу терять тебя, Мара, а остальное уже не имеет значения.

Он внимательно посмотрел на нее, ожидая, какое впечатление произведут его слова.

Мара слушала, не поднимая глаз со скатерти. Она не сказала Жубуру, что решила уйти от Вилде. Не сказала, сама не зная хорошенько почему: может быть, из тайной гордости, боясь, что он сочтет это решение за результат его воздействия, за ответ на его вопрос. «Пусть он узнает об этом потом», — подумала она тогда.

Решение Вилде застало Мару врасплох. Почему-то ни разу не подумала она о том, что ее слова могут произвести на него такое впечатление. Она не то чтобы была растрогана его поступком, готова была забыть его прошлое… Нет, возврат к прежней, хоть и не слишком горячей привязанности был уже для нее невозможен. Но она сразу подумала, что уходить от Вилде сейчас нельзя. То, что он отказался помогать Штиглицу, облегчило немного ужасную тяжесть, не дававшую ей свободно дышать последние два дня. А если она уйдет от него сейчас? «Да, надо на время остаться». Мара подняла на него глаза.

— Да, конечно… Ты правильно сделал.

«Не напрасно ли я поспешила рассказать о нем Жубуру? — встревожилась она, но тут же твердо ответила сама себе: — Нет, не напрасно. Не будет Феликса, будут другие. А если его и будут опасаться, что ж, он это заслужил».

Со свойственной ему предусмотрительностью Вилде решил как можно реже заговаривать с ней, как можно меньше показываться ей на глаза в течение нескольких дней. Пусть успокоится немного, а там все пойдет по-старому. Он, разумеется, и не подумал уходить из охранки. Но лишаться домашнего уюта, налаженной семейной жизни, завидной жены он вовсе не собирался.

После памятного объяснения с Марой Вилде выругал себя за безрассудную откровенность и тут же придумал выход:

«Женщины верят какой угодно лжи, лишь бы она им льстила… — философствовал он про себя, прохаживаясь по кабинету. — Они только не любят, когда им изменяют… Какой, бишь, мудрец это сказал?»

Глава пятая

1

Только после настоящей суровой зимы можно по-настоящему почувствовать приход весны, а зима 1939–1940 года так властно пользовалась своими правами, что навсегда осталась памятной для жителей Прибалтики.

В Латвии не было живого существа, которое не ждало бы с нетерпением весны. К посвисту первого скворца, севшего на ветку березы, люди прислушивались с такой нежностью, какой вряд ли когда удостаивался представитель этого пернатого племени…

Что принесла весна Жубуру? Новые заботы и новые возможности. Как ни охотились за ним ищейки Штиглица, а он всегда ухитрялся доставлять по назначению нужные книги. Конечно, не пошлые бульварные издания Тейкуля, которые Жубур неизменно таскал в чемодане, — нет, это были творения Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина, утолявшие алчущие правды души, ярким светом озарявшие пути грядущей борьбы.

Со времени последнего провала на плечи Жубура легла такая гора обязанностей, что ему не хватало суток. Сами того не замечая, они с Юрисом Рубенисом стали во главе организации. Главное, им удалось, наконец, наладить связь с Силениеком, — правда, случайную, редкую, но время от времени они получали от него драгоценные указания, как работать дальше. И каждый раз оба не переставали удивляться тому, что он, находясь в тюрьме, предвидит ход событий и знает, как надо действовать, гораздо лучше, чем они, оставшиеся на свободе. Воочию убеждался теперь Жубур, какое мощное оружие в руках коммуниста — революционная теория.

Жубур несколько месяцев уже присматривался кое к кому из наборщиков типографии Тейкуля. Там нашлось несколько дельных парней, и в конце зимы заработала новая подпольная типография. Каждую неделю выходил номер газеты или воззвание на животрепещущую тему. Тут главное было в том, чтобы не оставлять рабочих и интеллигенцию без живого слова, суметь вовремя дать им правильный ответ на насущные вопросы, объяснить международную обстановку и положение в стране. Не позволять правительственной клике дезориентировать народные массы в решающий исторический момент.

Организация работала в полную силу. Вновь наладилась связь с ячейками на всех предприятиях. На место арестованных зимой товарищей в строй становились новые люди, и, незримая для посторонних глаз, но для всех ощутимая, работа борцов за новую Латвию не прекращалась. Трудновато только было научить молодежь выдержке, терпению. Она рвалась в бой, часто не считаясь с обстановкой, с необходимостью согласованных действий, а эта горячность могла сыграть на руку врагам.

Товарищи все время получали предупреждения о шпиках и провокаторах, которые кишмя кишели на каждом шагу. Очень важным по последствиям в этом смысле оказалось разоблачение деятельности Вилде. От него протянулись нити еще к двум-трем провокаторам, орудовавшим среди портовых рабочих и чуть-чуть не затесавшимся в ряды организации. Выявить их удалось уже Юрису Рубенису и его товарищам.

Жизнь стремительно шла вперед. Каждый день нес с собой новые события…

В один из первых теплых дней Жубур встретился на улице с Бунте. Карманы его пиджака по-прежнему оттопыривались от иностранных газет, но в остальном он сильно изменился. Во-первых, одет он был в новый, сшитый у лучшего портного костюм, без всяких следов «последнего крика моды», к которому Бунте всегда питал неодолимую слабость, — разве только ваты в плечах было подложено чуть-чуть больше, чем следовало бы. Ботинки на толстой подошве и каблуках настолько прибавляли ему росту, что его уже нельзя было назвать карапузом. Но глазное — в каждом его движении, в улыбке, в голосе появилась какая-то торжественность.

Жубуру сразу стала понятной причина этого превращения.

— Поздравляю, Джек. Давно? — сказал он, кивнув на обручальное кольцо, украшавшее руку его бывшего сослуживца.

Бунте так и просиял.

— С середины февраля. Да ты разве не читал в газетах?

— Проглядел, наверно.

— Ну как же, наши фотографии напечатали в нескольких газетах. «Еще одна свадьба в кругах нашей интеллигенции», — процитировал он.

— На ком же это ты? — спросил Жубур, чтобы только не молчать. Далекими-далекими казались ему теперь нудные послеобеденные разговоры с Бунте и тогдашние гнетущие мысли о бесцельности собственного существования. «Насколько я изменился за эти немногие месяцы», — с удивлением подумал он.

— Ну, на ком же еще… С прошлого лета эта история тянулась. Не помнишь разве?

— Фания Атауга? — улыбнулся Жубур.

— Она самая. Влюбилась ведь. Ну, думаю, в конце концов чего еще надо? И вот живем. Квартира из четырех комнат. Хорошая мебель, рояль, шестиламповый приемник. Устроились ничего. Лето собираемся провести на Взморье.

— А с работой как? Больше, наверно, не охотишься за квартирами?

— Этого еще не хватало! Чего ради тогда бы я женился? Нет, брат, забирай выше. Мне старик все дела по посредничеству передал, я всем бюро теперь заправляю. А как ты поживаешь?

— Торгую книгами у Тейкуля.

— Тоже дело. Но на книгах далеко не уедешь. Жениться надо, Жубур. Только говорю как другу: гляди на приданое. Без этого никак нельзя.

— Надо будет подумать, — засмеялся Жубур.

— Чего тут думать, — загорячился Бунте, — действовать надо, а не думать. Ты уже в летах, конечно, но еще недурен. Найди подходящую вдову, с домиком, с капитальцем — не откажет. Ну, прощай, старина. Мне надо бежать. Хочу приобрести собачку для Фании. На улице Кришьяна Барона продается щенок — шотландский терьер. Боюсь, как бы не перехватили…

Весеннее солнце, скворцы, новый костюм, рояль… Нет, иначе, как счастливчиком, Бунте нельзя было назвать.

Правда, счастье ему не с неба свалилось, как можно было бы заключить из его рассказа. Когда Фания поведала родителям о своем романтическом выборе, Атауга чуть не присел от неожиданности и несколько секунд хватал ртом воздух, точно, вытащенная из воды рыба.

— Бунте? Этот карапуз в широких штанах? Фани, дочка, да ты не бредишь ли? Ты бы лучше температуру измерила…

— Папа, может быть, тогда ты сам скажешь, за кого мне выходить замуж? — с ехидным смирением спросила Фания. — Ты же сам все время говорил, что лучшего агента, чем Джек, на свете нет. А теперь он плох стал?

Этот вопрос сбил с толку Атаугу. Он больше не стал умалять достоинств Бунте (ничего не скажешь — шустрый, шустрый малый!), а попробовал направить ее помыслы в другую сторону.

— Неужели ты не могла выбрать в мужья человека с положением? Из своего круга? Неужели в Латвии вывелись образованные и состоятельные люди? — кричал он.

— Я люблю Джека, — упрямо повторяла Фания. — Мне он и без образования и без положения нравится. И вовсе он не плохой.

В самый критический момент Фания увеличила вес своего Джека несколькими слезинками. Соответствующая чашка весов сразу потянула вниз, а тут еще подоспела на помощь мадам Атауга.

— Чего ты ее донимаешь, отец? — раздался ее внушительный голос. — Хочешь, чтобы она старой девой осталась? Или за старика думаешь отдать? Знаю я тебя, ты бы не прочь выдать ее за кого-нибудь из прежних дружков, с которыми бражничал в молодые годы. Об этом лучше и не думай… А этих лоботрясов-корпорантов, с которыми водится Индулис, мне и даром не надо. Бунте ничем не хуже других женихов — вежливый, скромный, от работы не бегает. Раз они полюбили друг друга — пусть и поженятся. Тебе же самому легче будет, когда знающий человек будет присматривать за делами. С тебя хватит уж — достаточно на своем веку потрудился.

— Так где же он тогда? — закричал окончательно сбитый со своих позиций Атауга. — Подавайте его сюда, если уж иначе нельзя. Эх, женщины, женщины!

Через месяц была отпразднована свадьба. Брат Фании Индулис демонстративно уехал в этот день к какому-то комильтону в Тукум и возвратился только через неделю. Знакомясь с зятем, Индулис не счел нужным скрывать от него свое пренебрежительное отношение. Первый его разговор с Бунте можно было бы охарактеризовать как единоборство язвительного остроумия и ослиного долготерпения. Конец ему положила Фания: — Поди лучше донимай своих буршей, а в моем доме веди себя повежливей…

Словом, Фания с первых же шагов семейной жизни обнаружила задатки бой-бабы. Во всяком случае шотландский терьер был вполне заслуженным подарком.

2

Юрис Рубенис чувствовал весну не только в природе, — весна была и в его сердце.

Посвистывая, спускался он в трюм парохода и втыкал свой крюк в крепежный лес или в балки, перекатывал с ребра на ребро, двигал спрессованные кипы льна и связки фанеры.

— Чему ты все радуешься? — спросил его как-то форман[35].— В лотерею, наверно, выиграл?

— Нет, форман, не в лотерею, — с веселой наглостью ответил Юрис. — У меня богатая тетушка собирается умирать. Вот я и думаю, как наследством распорядиться.

— Откуда же она у тебя взялась? Не в Америке ли объявилась?

— Нет, она в Латвии проживает — и в Риге и в других городах, — везде. У нее есть и заводы, и фабрики, и магазины, и пароходы. Скоро это все будет моим.

— Как же ты думаешь распорядиться своим наследством? — так же шутливо спросил его кто-то из грузчиков. — Придется тебе позвать на подмогу господ, — без них дело не пойдет.

— Пожалуй, на этот раз обойдусь и без них. Своих людей, что ли, не хватит? Взять хоть бы вас, друзья. Работенка для всех найдется! А вот ответь мне на такой вопрос: ты знаешь, почему памятник у киоска с колоннами назван именем Свободы?

— Ну, в честь свободы, наверно?

— Не угадал. Анекдот это старый, по правде говоря, но раз уж ты не слыхал — расскажу. Когда ставят памятники? Обычно, когда помрет кто-нибудь из великих людей. Например, был у нас великий поэт Райнис[36] — ему после смерти поставили. Или вот тоже была у нас лет двадцать тому назад свобода. Много лет она болела и хирела, а в 1934 году скончалась. Тут ей и поставили памятник.

— Берегись! — раздается сверху окрик.

Визжат тросы и блоки, громыхает лебедка, сквозь окутывающие палубу облака пара в трюм подаются грузы. Но сегодня тяжелый труд уже не кажется таким утомительным: Юрис прозревает очертания завтрашнего дня. Этот пароход в будущем — его пароход. Все эти богатства, которые подвозятся грузовиками к пристани, скоро будут принадлежать ему. Все, все будет его. Вчерашний бедняк, у которого ничего не было, сегодня он чувствует себя богаче всех в мире. Его день грядет: народ — создатель всех богатств — вновь обретет похищенное у него добро. Старое уже не в силах удержаться, это ясно каждому человеку, читающему газету, слушающему радио. Люди, еще зимой распространявшие выдумки о советских «фанерных» танках, теперь молчат, словно воды в рот набрали. Вместе с линией Маннергейма Красная Армия разрушила бастионы международной лжи, и когда речь заходит о военной мощи Советского Союза, демагогам приходится помалкивать, чтобы не очутиться в смешном положении. Фанерные танки… Фанерные головы у тех, кто этому поверил, а вместо мозгов — опилки.

Народ чувствует рядом с собой присутствие могучего, непоколебимого друга, который не оставит его в часы испытаний, не позволит мракобесам растаптывать самые священные его права. Чаша долготерпения народного переполнилась, народ больше ждать не хочет. Не хочет и не может. Он постепенно выпрямляется во весь свой богатырский рост, грозно глядит в глаза своим угнетателям. Хватит, подлецы, сейчас мы требуем отчета!

— А вот еще анекдот про Ульманиса, слыхал? — продолжает шутить с товарищами Юрис. — Приходит он раз на прием к самому Саваофу и заявляет: «Я потомок короля Намея». Бог чин-чином встает с престола, чтобы поздороваться, и только он привстал, как Ульманис — раз на его место. Бог и так, и сяк, и стыдит его, и по-хорошему — только чтобы сошел с престола, а наш Карл и ухом не ведет. Тут его начали уговаривать и ангелы, и апостолы, и ветхозаветные пророки — с Карла все как с гуся вода. Наконец, бог велел позвать апостола Петра, — может, старик даст совет, как быть. Петр почесал за ухом, подумал немного, подошел к престолу и что-то шепнул Ульманису. И что вы думаете? Карл вскочил как ошпаренный — и без оглядки выскочил из райских ворот. «Что ты ему такое сказал?» — спрашивает бог у Петра. «Я только сказал, что в аду всех фотографируют», — ответил апостол Петр. На небесах все за животы держались от хохота.

Здесь, в трюме, тоже посмеялись: все знали, как любил Ульманис позировать перед фотоаппаратом.

— Лучше бы он там и остался на веки вечные, — говорили грузчики. — Совсем плох стал на старости лет Саваоф, если пускает на небеса всякую шваль.

Так они потешались в свободные минутки, поглядывая, нет ли поблизости формана или еще кого из хозяйских прихлебателей.

Но тут же можно было услышать и более серьезные разговоры:

— Говорят, фабрикант Аун грозился своим рабочим, — пусть, дескать, не радуются раньше времени и на его фабрику не зарятся. Если дело дойдет до больших перемен и крупные предприятия придется передать государству, он камня на камне от нее не оставит. Станки велит разбить, а корпуса взорвет.

— Так же вот грозился и Мелибренцис, — это у которого текстильная фабрика. «Готовую продукцию подпалю, а машины переломаю. Моя собственность, куда хочу, туда ее и деваю. Вы со мной ничего не поделаете».

— Да, если мы будем глазами хлопать, так оно и случится, — сказал Юрис. — Они рады будут оставить народу одни развалины, довести страну до разрухи. Но уж тут нам, рабочему классу, придется глядеть в оба.

Он понизил голос, и товарищи теснее сдвинулись вокруг него.

— На всех предприятиях сейчас организуются группы самозащиты. На каждой фабрике, в каждом складе и магазине, на электростанциях и на телефонных узлах. Надо, чтобы рабочий глаз все время следил за нынешними хозяевами. Неужели мы им позволим портить наше же добро? Нет, народ должен получить его в целости. Только придется соблюдать строжайшую тайну: если это до хозяйских ушей дойдет, они только хитрее будут действовать.

Такие группы самозащиты стихийно возникали в те дни на многих предприятиях. Задолго до решающих боев рабочий класс встал на страже своего достояния. И ничто не могло укрыться от зоркого ока этой невидимой, молчаливой стражи.


Юрис Рубенис рос, как росла большая часть портовой молодежи. Едва окончив школу, он уже стал помогать отцу на работе. Семнадцатилетним юношей наравне с другими грузчиками таскал на спине тяжелые кули сахару, муки и соли, задыхался от пыли на складах льна. Ловко носился по сходням с тяжело нагруженной углем тачкой. Подобно своим товарищам, он тоже мечтал поплавать по морям, побывать в чужих странах, посмотреть, как люди живут. Но с него хватило одного рейса до бельгийских и французских портов: несмотря на крепкое здоровье, он при малейшем волнении валился с ног от морской болезни. Тогда Юрис решил, что надо крепче держаться за землю.

В тяжелом труде проходили годы. Сейчас, в двадцать семь лет, Юрис давно постиг все тонкости и тайны своей профессии. Он с одинаковой ловкостью справлялся с погрузкой и льна, и угля, и сплавного леса. Вполне освоился он и с работой на складах и на товарной станции. Несколько зим Юрис пробыл на лесоразработках, а по веснам сплавлял плоты. На сплаве у него и завязалась тесная дружба с Петерем Спаре, а немного спустя и с его сестрой Айей. Первое время ему было просто приятно посидеть с ней, поговорить о людях, о книгах, пойти вдвоем в парк «Аркадию» или в Саркандаугаву, хотя ни он, ни она не были любителями танцулек.

Хотя Айя окончила среднюю школу, считалась интеллигенткой, это не мешало их дружбе. Да и не так велика была между ними разница в развитии. У обоих мировоззрение формировалось на работе в подпольной коммунистической организации, оба они росли под идейным влиянием Силениека. К тому же Юрис много читал, а жизненный опыт, опыт революционной борьбы помогал ему осмысливать прочитанное лучше, чем иному его сверстнику аттестат зрелости. Каждый раз накануне революционных праздников — Первого мая и Октябрьской годовщины — Юрис должен был прятаться у своих друзей, потому что обычно в это время его арестовывали и держали целую неделю в кутузке. Точно такие же меры предосторожности полиция принимала против многих активных рабочих: ведь красные знамена, появлявшиеся на заводских трубах, на крышах высоких зданий, расклеиваемые на стенах плакаты с лозунгами и листовки с воззваниями пуще всего пугали в эти дни охранителей ульманисовских порядков.

Юрис любил Айю. Судьба девушки ни днем, ни ночью не давала ему покоя. Он дышал живительным воздухом весны, а она задыхалась в тюрьме. «Лучше бы я был на ее месте, — часто думал он. — Здесь она делала бы не меньше моего, а я бы легче перенес тамошний режим. Я здоровее, крепче ее».

Он старался как можно чаще бывать в Чиекуркалне, у ее стариков. Последние дни всех троих донимала одна забота: как быть дальше, кто будет носить по пятницам передачу в тюрьму? Старик Спаре должен вот-вот уехать на сплав, а мать могла ходить только раз в две недели, когда работала в ночную смену, — да и то у них поговаривали, что летом вторая смена будет совсем отменена. Старикам трудно было перебиваться на три-четыре лата общего дневного заработка, и не раз уже случалось, что перед уходом Юрис отзывал в сторону мать Айи и всовывал ей в руку десятилатовую бумажку.

— Купите им чего-нибудь, когда пойдете туда… Если в этот раз пустят на свидание, не забудьте и от меня привет передать… Теперь уж им недолго ждать. Об этом мы здесь позаботимся.

В сумерках все предметы в комнате кажутся синеватыми. Или это дымит трубка Мартына Спаре? Они сидят и беседуют вполголоса о приближении весны и новой жизни. Иногда кажется, что и Айя и Петер здесь же сидят на своих обычных местах: один в углу комнаты, другая — у окна. Снова все вместе. Какое это было бы счастье! И оно придет… Должно прийти… В двери Латвии стучится весна!

3

Прамниек решил окончить свою большую картину до наступления лета, поэтому все дневные часы проводил в мастерской. Два-три часа работал с натурщиками, а остальное время — по эскизам и мелким наброскам углем. Он до того втягивался в работу, что Ольге только после усиленных уговоров удавалось вытащить его к вечеру на воздух. Но и во время прогулок он не мог ни говорить, ни думать о чем-нибудь постороннем, мысли его все время возвращались к картине. Заметив в толпе какое-нибудь характерное лицо, он дергал за локоть Ольгу, заставляя смотреть на него. Он мог по часу простаивать на месте, наблюдая за группой рабочих, перешивающих трамвайные рельсы, или у извозчичьей стоянки, глядя на какого-нибудь старичка, мирно дремлющего на козлах в ожидании седоков. Ольга давно привыкла к этому и терпеливо ждала, не надоедая разговорами.

Если кому из друзей хотелось повидаться с Прамниеком, тот должен был сам идти на улицу Блаумана. Чаще других заглядывал сюда редактор Саусум. Его длинные ноги легко взлетали по бесконечным ступенькам до пятого этажа, — вот только сердце за последнее время стало пошаливать. Зато в мастерской он находил настоящий отдых, отводя душу в долгих разговорах с художником. Прамниек обычно показывал ему на удобное большое кресло, а сам продолжал работать у мольберта — в этом отношении он не делал исключения даже для Саусума.

Что сблизило этих людей? Во-первых, они работали в одной газете. Прамниек сотрудничал у Саусума в отделе искусств, писал о живописи и скульптуре. Кроме того, несколько месяцев тому назад их обоих довольно чувствительно оштрафовали за излишнюю откровенность. И так как охоты к разговорам случай этот у них не отбил, да и поговорить за последнее время находилось о чем, безопаснее всего было отводить душу с проверенным товарищем по несчастью. В редакции, в кафе, в фойе театра нельзя было вымолвить ни слова, не рискуя быть подслушанным. А там опять донос, и опять страдает карман. Тут никакой бюджет не выдержит.

— Слишком уж душно становится, — начинал Саусум. — Иной раз и сам не знаешь, что можно печатать, чего нельзя. Если в газете нет славословий Ульманису и дифирамбов пятнадцатому мая, то никогда не можешь быть уверен, что тебе не влетит от Валяй-Берзиня. Как ни расшаркивайся, как ни ползай на брюхе — им все мало.

— Надо больше писать про солнце, про цветочки, — не оборачиваясь, ответил Прамниек, — или еще о дамских модах, о новом галстуке принца Уэльского… Тема благодарная.

— Да мало ли мы печатаем подобной дряни!.. — Саусум снял роговые очки и долго протирал платком стекла. Как все люди, постоянно носящие очки, без них он казался старше; глаза у него были усталые, веки припухли. — Хочется дать народу что-нибудь посущественнее, над чем можно было бы поразмыслить, донести до него правдивые слова, а тут на тебе… Ведь все честные писатели и журналисты постепенно отходят от нас. Нейтральная тематика давным-давно исчерпана, да ведь и не в ней дело. Писателю хочется говорить с народом откровенно и говорить о самом насущном… Ты знаешь, что происходит с пивом, когда оно перестаивается в бутылке? Оно закисает и покрывается плесенью. Боюсь, что то же самое произойдет и с нашей творческой интеллигенцией: она скиснет и заплесневеет, если ее будут оттирать от жизненных проблем, заставят пережевывать собственные мысли. Вчера пригласил я к себе в редакцию Калея и попросил его написать статейку о походе студенческой роты, нечто вроде эпизода из времен «становления»[37]. Я знаю, что у Калек каждая копейка на счету: что заработает, то и съест. Вот и хотелось немного помочь. И можешь представить, что он ответил? Он-де не желает деквалифицироваться, ему, видишь ли, про студенческую роту ничего заслуживающего внимания не известно. Отказался, мошенник. И так со многими. И сила есть и талант, а приложить не к чему. В конце концов внутри все перебродит и заплесневеет.

— Не заплесневеет, Саусум. Скоро выскочит эта пробка — да еще с каким треском! Сам-то ты не чувствуешь разве, чем веет в воздухе?

— Чувствую, чувствую. Конечно, что-то должно произойти… Скажи, почему у тебя эти знамена до сих пор не закрашены, когда вся картина уже почти готова?

— Знамена я отделаю в самом конце. Видишь ли, они у меня должны составлять самое яркое пятно в картине. Надо найти соответствующие тона, а пока это трудно сделать.

— Вероятно, это будут красные тона? — хитро улыбнулся Саусум.

— Вполне возможно, — с той же хитрой улыбкой ответил Прамниек, — это видно будет потом.

— Выжидаешь пока? Гм… да… все мы так. Ну, а, по-твоему, красный цвет действительно окажется для нас самым подходящим? Будет он гармонировать с расцветкой национального букета?

— Смотря на чей вкус… А ты что — боишься, Саусум?

— Я не знаю, Прамниек. Пока я ничего не знаю. Старым я сыт по горло, но вопрос в том, будет ли новое лучше старого. Я не знаю, каким оно будет, и это меня пугает. Ведь не забудь, что мы с тобой латыши, любим свой народ, свою культуру, свои обычаи — словом, все, из чего складывается самобытный облик нации. И я буду любить свой народ до гробовой доски.

— А кто же тебе не велит любить его? — спросил Прамниек. Он на минуту отложил в сторону палитру, чтобы набить трубку. — Назови мне такого человека. Кто же захочет слушать такого выродка?

— Никто тебе так прямо и не будет говорить, но мне кажется, что это новое веяние, этот интернационализм, или как там его, несет с собой какой-то трафарет. Может быть, я романтик-националист. Не из тех, конечно, которые норовят сейчас скроить из национальных костюмов знамя реакции, — ну их к черту! И пусть они водят свои хороводы, пока постолов не растеряют, — я в них участия принимать не стану. Но мне дорог язык моего народа, дорог латышский быт, народные обычаи, пляски и песни в ночь под Янов день[38] с дубовыми венками, с полыхающими смоляными бочками. А у интернационализма нет еще своих обычаев и традиций, он может дать только что-нибудь сшитое на скорую руку, не имеющее связи с прошлым, что-нибудь вроде выращенного в горшке комнатного растения, корни которого никогда не соприкасались с почвой.

— Слушай, Саусум, где ты нахватался такой чепухи? Не исходят ли все эти откровения из министерства общественных дел, не навеяны ли они академическими речами Аушкапа?[39] Тебе бы лучше, чем кому другому, следовало знать, что у них там, на Столбовой улице, специально посажен один предприимчивый специалист на фабрикацию самых нелепых слухов. Говорят, что сам Валяй-Берзинь просматривает каждый его проект, а после утверждения эти слухи распространяют в народе. Ох, боюсь, что ты, сам того не зная, напился из этого зловонного источника. Смотри, Саусум, так можно испортить себе желудок.

— Ну, а ты сам как? Ждешь чего-нибудь от этого… нового? Знаешь, что оно тебе принесет?

Прамниек пожал плечами.

— Я знаю, что тогда мне не придется писать одни натюрморты и голые тела. Искусство выйдет, наконец, из столовых и спален на солнце, на простор. Мои картины больше не будут служить украшением одних гостиных и кабинетов денежных тузов или министерских приемных, где их подбирают в тон к мебели. Пора уж поработать и для народа. Я сознаю, конечно, что ему не натюрморты нужны, — он потребует подлинного содержания, мысли… И я буду думать, буду искать. Вот тогда, Саусум, моя совесть художника будет спокойна. И ты не позволяй себя запугивать огородными пугалами. Почитай советские книги, послушай московское радио, узнай, как там живет народ. Сто народов в одной семье, и каждый сохраняет свое лицо, свои традиции. Нашим ура-националистам, конечно, не очень хочется повалить прогнивший националистический забор, который заслоняет от народа остальной мир. Они боятся, как бы он не заметил тогда тесноты нашего двора. Пескарю и пруд кажется океаном, а себя он мнит самой крупной рыбой в этом океане. Так почему же мы с тобой должны ограничиваться кругозором пескаря? А я вот не желаю прозябать в прудике. Я хочу в море.

Быстро, будто в сердцах, работая кистью, Прамниек оставлял на полотне резкие мазки. Клубы дыма окутывали его буйную шевелюру. Саусум поднялся с кресла, стал прохаживаться по мастерской взад-вперед.

— Если бы знать наверное, что будет… Ведь ты и сам толком ничего не знаешь, Прамниек. Ты все представляешь соответственно собственным желаниям.

— Возможно. Но мне кажется, что осуществление наших желаний в значительной мере зависит от нас самих. А пока что нам и желать-то запрещают. Пока мы должны довольствоваться тем, что нам преподносит клика пятнадцатого мая.

— Но ведь Калей вот не довольствуется этим. О студенческой роте писать не взялся.

— Что уж там говорить, Саусум, все мы только и делаем, что занимаемся болтовней. А это новое придет помимо нас, хотим мы его или не хотим. И не мы его принесем. Другие принесут его на своих сильных плечах. Принесут те, кто борется за это новое. Мы только языки чесать умеем, когда уж очень приспичит. А для честного человека этого маловато.

— Нас с тобой, значит, и честными людьми назвать нельзя?

— Во всяком случае мы могли бы быть почестнее. Может быть, со временем и станем такими. Будущее покажет.

Весеннее солнце пробивалось и сюда.

4

Официально Никур принимал посетителей два раза в неделю, но на практике дело обстояло иначе. Один приемный день выпадал потому, что по пятницам «превосходительство» выезжал на охоту и, следовательно, отсутствовал. Но и по вторникам дело обстояло не легче. Иной провинциал раз по десять приезжал в Ригу и часами сидел в приемной в тщетной надежде, что секретарь вызовет его, наконец, на прием к министру. В известной степени это делалось с умыслом: посетители могли собственными глазами убедиться, что Никур всегда по горло занят работой, что министром быть — дело не простое.

Нет если Никур принимал далеко не каждого встречного-поперечного, зато с теми, кто удостаивался такого внимания, он просиживал по часу и больше. Рассказывал анекдоты, расспрашивал о семье, а мимоходом решал и само дело, лишний раз подкрепив таким образом свою репутацию обаятельного человека. Что еще могло так польстить какой-нибудь учительнице, которая приехала из провинции попросить господина министра пожаловать на торжественный выпуск учеников ее школы, как проявленный им интерес к ее личной жизни? «Есть ли у вас семья? Как здоровье ваших деток? Из какой волости вы родом?» После такого приема она целый год без устали рассказывала всем своим друзьям и знакомым о том, какой очаровательный человек господин министр, пека это не становилось известным всей округе.

Именно по этим причинам Никуру никогда не удавалось принять более трех-четырех человек в неделю, хотя в телефонной книге и на дверях его приемной и уведомлялось, что принимает он по вторникам и пятницам от часу до четырех дня. Однако последнее время «превосходительство» стал несколько доступнее, в особенности для приезжих из провинции. Даже секретарь его не взялся бы объяснить причину такого внезапного интереса к этой категории посетителей. Известно было только, что министр не делает ничего без тайного расчета, — был, следовательно, какой-то смысл в приеме всех этих командиров айзсаргов, лесничих и председателей рыбачьих обществ.

Зазвонил телефон. Спрашивал голос Гуны Парупе. Никур сделал знак секретарю, что хочет остаться один.

— Ну что у тебя, золотце? Что слышно нового?

— Альфред, милый, я хочу тебя спросить… Правда это, будто нынешнее правительство и ты тоже, милый, долго не продержитесь?

— Кто это тебе рассказывает такие глупости?

— Да все так говорят: И в кафе, и в театре, в трамвае — везде только об этом и шепчутся. Меня даже зло берет — почему все так радуются? Да еще смеются: «Интересно знать, куда удерут самые главные…» Альфред, объясни мне, за что они нас так не любят?

— За что им любить нас? — ответил Никур словами английского короля Эдуарда VII[40]. — Да ты не волнуйся, золотце…

— Значит, правда?

— Лучше отложим этот разговор до вечера. Я к тебе заеду.

Положив трубку, Никур облокотился на поручни кресла. Его одолевали мрачные мысли. «Конец недалек. Скоро придется давать ответ. За все, за все».

«Ты будешь висеть в петле… От нас ты не уйдешь…»

Ни день, ни ночь не давали покоя Никуру эти слова, как будто их выжгли в его мозгу раскаленным железом. Воздвигнутый шесть лет тому назад на лжи и на грубом насилии балаган пятнадцатого мая шатался, трещал и расползался по всем швам, грозя похоронить под развалинами своих строителей. Агенты ежедневно доносили о симптомах распада даже в той прослойке, которая считалась опорой режима. Крупные чиновники, состоятельные люди сломя голову спешили менять фамилии. Министр внутренних дел не успевал подписывать решения об утверждении новоиспеченных латышских фамилий. Так они старались запутать свои следы, изгладить из людской памяти свое прошлое. Как будто Фрейберг, превратившись в Бривкална, становился поэтому иным человеком, с иной биографией.

Многие из тех, которые еще вчера надрывали глотки во здравие Ульманиса и режима пятнадцатого мая, сегодня стыдливо, бочком выбирались через заднюю калитку со двора «вождя», искали знакомства и даже дружбы с пасынками этого режима, в надежде что те при случае замолвят за них доброе словечко. Иные вдруг принимались навещать давно забытых бедных родственников или старых кухарок, пускались с ними на откровенность, жалуясь на притеснения со стороны Никура и прочих. Многие теперь страстно стремились оказаться в числе пострадавших, чтобы запастись пропуском в новую жизнь, о которой у них было весьма смутное представление и которую они боялись и ненавидели.

А какие чувства испытывал сам Никур? Перед самим собой ему незачем было притворяться: животный страх и ненависть к народу, который грозил смахнуть его с вершины власти на свалку истории, не оставляли его ни днем, ни ночью. С ними он засыпал, с ними и просыпался. Страх и ненависть стали основной движущей пружиной его деятельности. Он еще что-то предпринимал, он боролся, стараясь укусить кого только можно. Охранка получила строжайшую директиву: ловить, сажать, никого не щадить. Еще неизвестно, при каких обстоятельствах произойдет их уход. Может быть, они еще хлопнут дверью.

«Черт бы их побрал — всех этих плакс, всех этих Кауленов и Лусисов; впору хоть стой возле них с платочком и вытирай мокрые носы — иначе народу нельзя показывать. А с тех пор как мадам Лусис привиделся дурацкий сон, муж ее окончательно ошалел и чуть ли не каждый день пристает к президенту с просьбами отправить его посланником в одно из балканских государств…» Сон был на редкость глупый. Жене Лусиса показалось, что бунтовщики перерезали ей горло и из него с бульканьем, как из крана, полилась кровь. Проснувшись от ужаса, она испугалась еще сильнее, когда увидела посреди спальни высокую белую фигуру. Это был «его превосходительство» Лусис. Министр финансов накануне здорово кутнул и среди ночи поднялся с кровати, чтобы утолить мучившую его жажду. Журчанье льющейся из графина в стакан воды и вызвало у спящей мадам такие ужасные ассоциации. На другой день она рассказывала сон всем женам министров, те — мужьям, после чего разразилась сущая эпидемия снов — один кошмарнее другого, и следы ночных переживаний не сходили с лиц «превосходительств» даже днем. Какого же толку можно было ждать от этих людей? Никур сердился, презирал своих коллег, но страх изо дня в день все сильнее овладевал им самим, в особенности когда он оставался один. В обществе он еще держался, с его лица не сходила добродушная улыбка, он старался беспечной шуткой поднять дух своих скисших коллег.

Постучав в дверь, вошел секретарь.

— Ваше превосходительство, там пришла поэтесса Айна Перле. По вашему приглашению. Сказать, чтобы подождала?

— Перле? — Никур стал листать записную книжку. Верно, записана на сегодня, и рядом с фамилией стоит пометка о задании. — Впустить. Остальные могут не ждать. Я сейчас уеду.

Она вошла, откинула на шляпу черную вуалетку и улыбнулась, от чего на щеках ее образовались хорошенькие ямочки.

— Что с моим мальчиком? Почему он такой хмурый?

— Я устал, крошка. Ты ведь знаешь, каковы сейчас у нас дела.

— Ну, вот и улыбнулся и смотреть на тебя приятнее. А то сидит тут один и дуется… Агу-агу… — Она потрепала его ладошкой по щеке и тут же поцеловала.

На щеке осталось пятнышко кармина. Айна Перле достала платочек и осторожно стерла следы поцелуя. Всегда улыбающаяся, нежная и полная юмора, она напоминала позванивающий и поблескивающий медный бубенчик.

Времени у Никура не оставалось. Он прервал щебетанье маленькой поэтессы:

— Про все эти разговоры в редакциях и кафе побеседуем в следующий раз. Все равно ничего нового в них нет. Брюзжать — брюзжат, а сами трясутся от страха… У меня к тебе дело, Айна.

— Слушаюсь, ваше превосходительство, — ответила она, состроив наивно-послушную мордочку. — Я к вашим услугам. Надеюсь, ты не пошлешь меня куда-нибудь в глушь?

— Нет, ты по-прежнему остаешься в Риге. У тебя довольно хорошая репутация среди так называемых нейтральных поэтов. В политике ты не замешана. Считаешься представительницей прогрессивной интеллигенции. Короче говоря — в глазах наших врагов ты ничем не скомпрометирована. О нашей связи никто никогда не узнает. Значит, риска никакого.

— Я не совсем понимаю… Чего ты от меня требуешь?

— Коротко и ясно: ты должна приобрести доверие в кругах, близких советскому посольству. Постарайся проникнуть туда, стать там своим человеком. Если будет необходимо — поди в любовницы к какому-нибудь ответственному работнику, тут тебе поможет твоя наружность. Это, так сказать, исходный пункт твоей дальнейшей деятельности. Ясно?

— Ясно, — тихо, деловито ответила Айна. — А если ничего не получится?

— Надо сделать все, чтобы получилось. Так нужно. Когда придет время, мы тебя озолотим. Согласна?

— Разве я могу перечить своему милому мальчику?

— На некоторое время ты перестанешь бывать в министерстве. Я буду навещать тебя дома. Можешь иногда пройтись на мой счет в обществе. А теперь, дружок, тебе пора идти. Не сердись, у меня голова кругом идет от дел. Подумай сама, с чего начинать действовать. Новые времена — новая тактика. До свиданья, крошка.

Когда Айна Перле вышла, Никур велел подать машину.

— Я уезжаю в провинцию, — сказал он секретарю. — Буду звонить. Об этой поездке никому ни слова. Президент знает, где я буду находиться.

Таково было действие весеннего солнца на высшие сферы.

5

Чем богаче содержанием жизнь, тем быстрее созревает человек. Ярким примером этому был Жубур. Случайная встреча с Силениеком, ознаменовавшая решительный поворот в его жизни, пришлась на пору, когда он с особенной остротой осознал всю унизительную бессмысленность существования человека в капиталистическом обществе. То, что многим людям, а раньше и ему самому, казалось результатом личной удачи или неудачи, везения или невезения, приобрело очертания железного закона, действие которого он испытывал и на себе и на большей части окружающих. Возможно, что если бы ему удалось тогда найти штатное место, на котором он мог бы в какой-то мере приложить к делу свои знания и способности и которое обеспечило бы ему сносные условия существования, — возможно, что тогда его на некоторое время перестали бы мучить уродливые противоречия общественного строя. Но, увидев их однажды во всей неприкрашенной наготе, он вряд ли мог бы надолго успокоиться собственным крохотным благополучием.

Он очень болезненно чувствовал свое одиночество и, может быть, поэтому с особенной силой понял, как не случайна эта черта ни в его жизни, ни в жизни других людей. Ходячая житейская мудрость, веками вколачиваемая собственниками и блюстителями собственности в миллионы голов, учившая держаться за свое, думать лишь за себя, всегда давала достаточно богатые плоды. Питаться этой мудростью ни в самых примитивных, ни в самых изысканных ее разновидностях Жубур не хотел, — он достаточно читал и думал, чтобы знать, во что обходится она народу.

Однако при всем критическом отношении к миру, в котором он жил до первой встречи с коммунистом, Жубур в сущности оставался в тупике. И только когда Силениек познакомил его с работами Ленина и Сталина, когда Жубур прочел «Краткий курс», он начал постигать всю мощь революционной теории. Читая сочинения Ленина, «Вопросы ленинизма» Сталина и «Краткий курс», он в сущности впервые знакомился с историей первой страны, где осуществлялся социализм. То, что он узнавал ранее о Советском Союзе, почти всегда исходило из источников, отравленных откровенной бешеной ненавистью или скрытой недоброжелательностью. А эти книги страница за страницей открывали ему, как воздвигался величественный новый мир, воздвигался героическими усилиями многомиллионного народа, воодушевленного всепобеждающей идеей коммунизма, на необъятных просторах огромного государства, а не в фантазиях утопистов.

В книгах Шолохова, Островского, Алексея Толстого и других советских писателей, которые Жубур прочел за зиму, он увидел, как рождался и строитель этого общества, советский человек, как, преобразуя мир, он преобразовывал свою душу. Теперь и его глаза стали приобретать зоркость. Многие явления, которые он раньше, наблюдая каждый день, считал естественными, вызывали в нем теперь острое возмущение, как будто он встречался с ними впервые.

Жубур был человек цельного характера. Осознав и прочувствовав животворящую правду коммунизма, он раз навсегда избрал себе путь, раз навсегда решил отдать все свои силы, всего себя партии, которая выводила латышский народ на широкий исторический путь. Он уже не мог существовать иначе, — работа для партии, для народа стала для него жизненной необходимостью, как воздух, как хлеб. В этой работе с каждым днем крепло его мировоззрение. Смутный, неоформленный протест сменили твердые убеждения; стройная теория, опирающаяся на многовековые достижения науки, проверенная всем ходом истории, постепенно становилась оружием и в его руках.

Из исполнителя отдельных несложных поручений Жубур вырастал в серьезного партийного работника. Обстановка была трудная: часто ему приходилось срочно принимать важные решения, руководить действиями своих товарищей. Как ему не хватало в такие моменты совета Силениека! Но жизнь требовала немедленных решений, и Жубур скоро понял, что избегать ответственности, ссылаться на свою неопытность было бы постыдным малодушием. Надо было думать о деле, а не о том, что частные ошибки могут уронить тебя в глазах товарищей. Зато необходимость каждый день преодолевать новые, не испытанные еще трудности закаляла его, заставляла расти быстрее.

Жубур еще ни разу не замечал, чтобы за ним велась слежка, хотя и мысли не допускал, особенно после истории с Вилде, что им никто не интересуется. Поэтому всякий раз, выполняя какое-нибудь рискованное задание, он действовал со всеми предосторожностями. Должность книгоноши значительно расширяла для него возможность конспиративной работы, но нельзя же было до бесконечности надеяться на недогадливость Вилде и его подручных. Разве им не могло прийти в голову, что в сумке книгоноши могут оказаться не только издания Тейкуля? «Никогда не следует умалять сил противника, лучше заранее ждать от него всяких каверз, чтобы быть наготове», — говорил, бывало, Силениек, и Жубур старался не забывать его совета. Конечно, предусмотреть все опасности было невозможно, — вся его работа представляла собой цепь опасностей. Да ведь и грош цена такому подпольщику, который отступает перед риском. Рисковать надо было, но с умом.

В конце апреля с Жубуром произошел случай, показавший ему, что бывают положения, когда, невзирая на громадный риск, на очевидную опасность, приходится идти напролом. Он должен был встретиться с одним приехавшим из Лиепаи товарищем, чтобы передать ему директивы Центрального Комитета для лиепайской организации. Жубур познакомился с ним еще зимой, когда ездил в Лиепаю. Явка была назначена на одиннадцать часов вечера у железнодорожного виадука, между скотобойней и улицей Дунте. В десять часов Жубур вышел из дому и доехал на трамвае до центра. Погода была пасмурная, днем несколько раз принимался накрапывать дождь, и вечер обещал быть темнее обычного. Чтобы запутать на всякий случай следы, Жубур забежал на улицу полковника Бриедиса к одному знакомому и просидел у него чуть ли не целый час. У этого дома было одно незаменимое для конспиратора удобство: из негр можно было проходным двором выйти прямо на Промышленную улицу. Жубур не преминул воспользоваться этим преимуществом. Выйдя на Промышленную улицу, он направился мимо сада Виестура к улице Петерсала. И тут Жубур в первый раз убедился, что к нему «пришился хвост». Он шел по другой стороне улицы, в том же направлении, что и Жубур, лица его нельзя было рассмотреть из-за темноты. Когда Жубур ускорял шаг, тот начинал торопиться, Жубур шел медленнее — тот тоже. Расстояние между ними не уменьшалось и не увеличивалось. Дойдя до конца улицы, Жубур свернул направо, пересек трамвайные пути и медленно пошел по Выгонной дамбе, мимо забора товарной станции, в сторону скотобойни. До места явки оставалось километра два. Метров через сто он оглянулся, незнакомец по-прежнему двигался параллельно ему, как тень, которая не может отделиться от вызвавшего ее предмета.

Впервые Жубуру стало не по себе. «Конечно, — подумал он, — может быть, это просто филер обходит в положенные часы свой район, — заметил подозрительного человека и решил проследить за ним. Но и в этом случае нельзя подойти при нем к лиепайцу. Это все равно, что написать у товарища на лбу: „Обыщите меня — я везу конспиративные материалы“. В поезде его бы немедленно арестовали».

На другой стороне улицы показалась какая-то женская фигура, она шла навстречу. У Жубура сразу отлегло от сердца: очевидно, свидание. И женщина и незнакомец замедлили шаги; вот-вот они остановятся, поздороваются, и тогда можно будет спокойно продолжать свой путь. Но незнакомец не остановился. Он только внимательно оглядел женщину, обернулся еще раз, когда она уже прошла мимо, метнул быстрый взгляд на Жубура и продолжал идти дальше. «Теперь окончательно ясно, что это шпик. Он не отстанет до конца». А товарища надо было встретить во что бы то ни стало — лиепайская организация ждала указаний Центрального Комитета, и другой возможности передать их в ближайшее время не предвиделось. Надо было что-то придумать немедленно, в несколько минут. До виадука Выгонной дамбы оставалось совсем немного, а за ним начиналась бойня. Надо было или немедленно отвязаться от шпика, или изобличить его на месте. У виадука Жубур остановился, сделал вид, что у него развязался шнурок на ботинке, и долго возился, завязывая его. Шпику поневоле пришлось первому пройти под виадуком. Забор, огораживавший треугольником территорию боен, образовывал в этом месте угол. Одна сторона треугольника тянулась от Выгонной дамбы параллельно железнодорожным путям к улице Дунте, другая — вдоль Выгонной дамбы, а третья шла вправо от Конного базара и на расстоянии полукилометра смыкалась с первой под острым углом. «Если шпик пойдет по Выгонной дамбе, я сверну направо, — думал Жубур, развязывая и завязывая шнурок. — Пусть идет вперед и выбирает направление».

Когда он вышел из-под виадука, шпик уже перешел улицу и стоял у угла забора. Заметив, что Жубур идет в его сторону, он медленно двинулся вправо вдоль забора. Жубур уверенным, неторопливым шагом дошел до угла и круто повернул влево. Наконец, тень отделилась от него! Жубур пошел быстрей и шагов через сто оглянулся… Шпик больше его не преследовал.

Теперь, чтобы окончательно отвязаться от шпика, надо было пропустить его вперед, отстать от него. Шпику оставалось пройти вдоль забора около шестисот метров, а Жубуру — почти вдвое большее расстояние. Он шел медленно, давая фору своему противнику. Как бы тот ни медлил, ему все равно пришлось бы достигнуть острого угла треугольника минут на пять раньше Жубура.

Когда Жубур дошел до этого угла, шпик с задумчивым видом подходил к перекрестку. От неожиданности он вздрогнул и стал нервно насвистывать. Свет фонаря позволил Жубуру на мгновенье увидеть его лицо. И он узнал франтоватого субъекта, с которым подрался на дюнах и которого не так давно видел на Кленовой улице у старого гаража.

Если бы Понте подозревал, какая опасность угрожала ему в этот раз, он бы не насвистывал, а сунул бы руку в карман, где лежал револьвер. Жубур решил идти напролом. Самое позднее через десять минут он должен встретиться с лиепайцем. Если шпик не уберется с дороги, то… придется разделаться с ним один на один. Удар ладонью по горлу может сбить с ног и атлета. Место было пустынное, и подальше от фонаря можно было сделать это, не производя шума. «Можно ли убить змею, которая готовится ужалить тебя?» И Жубур тут же ответил самому себе: «Да, можно».

Пропустив вперед Понте, Жубур шел за ним шагах в двадцати по узкой извилистой тропинке, протоптанной прохожими. Очевидно, темнота и безлюдье нервировали Понте, — он пошел быстрее, чтобы скорее дойти до следующего фонаря. Но Жубур не отставал. Он почти бежал. Понте оглянулся и пошел еще быстрее. Это уже походило на преследование. Достигнув самого темного места, Жубур заметил налево забор с широко распахнутыми воротами. Во дворе, у самого забора, стояла старая дуплистая ива. Не колеблясь ни секунды, Жубур быстро бросился в ворота и встал за толстый ствол дерева. Оказалось, что он попал на двор лесопилки; поодаль виднелись смутные очертания штабелей теса. Сторожей поблизости не было. Жубур стал наблюдать за Понте. Пройдя еще несколько шагов, тот оглянулся и остановился. Постоял несколько минут, потом нерешительно направился в сторону боен.

«Вот это породистая ищейка, — подумал Жубур, — какая настойчивость!» Понте действительно напоминал потерявшую след собаку. Он шел, все время оглядываясь, рука его сжимала рукоятку револьвера. Жубур подождал еще немного, затем снова вышел на тропинку и пошел прямо к перекрестку, на улицу Дунте. Еще издали он увидел медленно направлявшегося ему навстречу мужчину. Они остановились в тени забора и пожали друг другу руки. Жубур тут же отдал товарищу драгоценные материалы, ради которых десять минут назад мог уничтожить человека, если бы не эти ворота. Жубур знал, что товарищи осудили бы его, но в этот вечер он готов был преступить неписаный закон большевистского подполья, если бы не нашел иного выхода.

Через минуту Жубур и лиепайский товарищ уже разошлись в разные стороны. Домой Жубур пошел другой дорогой. Теперь он был покоен. Если бы к нему и пристал какой-нибудь субчик с улицы Альберта, он бы и в ус не дул. В кармане у него ничего не было. «Теперь Лиепая себя покажет, — думал он, — и как покажет!»

6

Вилде дал честное слово, что перестал работать в охранке, и Мара ему поверила. Будь положение в стране более спокойным, продли Штиглиц двухнедельный отпуск Вилде до месяца — вполне возможно, что он окончательно заглушил бы ее сомнения; Но, как на грех, именно теперь пришлось мобилизовать весь аппарат охранного управления, и агенты работали круглыми сутками. Смешно было соваться в такой момент к Штиглицу, ссылаться на сложившиеся в семье обстоятельства. Рыжий поднял бы его на смех. Тут государство вот-вот к черту полетит, а он с семейными обстоятельствами!

Феликс старался день и ночь. Группы его агентов из сил выбивались, доставая доказательства для обложения штрафами и для арестов. Более крупными операциями Вилде руководил сам. Небольшой конфуз с облавой на гараж репутации его поколебать не мог. Если там и не оказалось тайной типографии, это еще не означало, что там ее никогда не было. Коммунисты могли заблаговременно перевести ее в другое место.

Редко он возвращался домой раньше десяти часов вечера. Случалось, что его вызывали среди ночи на экстренное совещание к кому-нибудь из директоров пароходства. Мара испытывала в этих случаях двойственное чувство: с одной стороны, ей было легче, когда Вилде не было дома, возле нее, с другой — у нее опять начинали просыпаться подозрения. Но она старалась отгонять их.

Однажды, возвращаясь с репетиции, Мара встретилась на улице с Жубуром. Он был не один, подошел к ней на минутку и успел только шепнуть, что два дня тому назад в одной из небольших типографий был произведен обыск, при котором присутствовал ее муж. Больше он ничего не сказал и поспешил проститься.

Только отойдя от него на несколько шагов, Мара поняла, что он сказал, и вспыхнула. «Значит, Феликс и не думал уходить оттуда, а я так сразу и поверила… Поверила, что волк может уйти из волчьей стаи…» Она с новой силой почувствовала свое унижение: осталась жить с ним, чтобы связать ему руки, а он преспокойно обделывал свои подлые делишки, наслаждаясь уютом домашнего очага.

Вилде вернулся домой после двенадцати. Мара равнодушно спросила, где он был, и так же равнодушно выслушала ёго ответ. Но внутри у нее все дрожало от чувства гадливости, когда она встречала его улыбающийся взгляд, слушала искусно придуманные объяснения. Он с таким естественным раздражением вышучивал старика Юргенсона: у него, видите ли, бессонница, а сотрудники должны часами терпеть и выслушивать его болтовню.

Да, Вилде в совершенстве владел искусством лжи. Прожженный, многоопытный подлец.

Объяснение произошло утром, после завтрака. Мара просто, не повышая голоса, сказала:

— Итак, ты продолжаешь работать в охранке. Сколько тебе теперь там платят?

— Кто тебе сказал? — быстро спросил он.

— Не ты, конечно. Но я это знаю точно. Можешь не трудиться, не лгать, — я все равно не поверю ни одному слову.

У Вилде на этот раз не хватило выдержки. Он покраснел, замолчал. Но штиглицовская выучка что-нибудь да значила. Он быстро овладел собой.

— Какая ты проницательная женщина, ничего от тебя не скроешь… Ну что же, отпираться бесполезно. Да, я работаю… И я работаю, и все работают, — раздраженно повторил он. — И никто для меня не будет делать исключения.

— Ты же сказал мне, что ушел оттуда. Зачем ты солгал, когда тебя никто об этом не просил…

— Ради тебя, Мара, ради твоего спокойствия. Хотел пощадить… твои предубеждения. Боялся осложнять наши отношения.

— Осложнять отношения? Да всякий нормальный человек удивился бы, как мы еще можем жить вместе.

Вилде от волнения засунул в рот зубочистку, но тут же с досадой отбросил ее.

— Мара, я ведь люблю тебя. Этим все объяснено.

— Какая это любовь! Как совместить любовь с такой грязью, с такой постоянной, систематической ложью?

— Дай мне сказать, дорогая. — Вилде потянулся к ее руке, но Мара резким движением отдернула ее. — Не всегда же я лгу. То, что я тебя люблю, — святая истина, в этом ты не можешь сомневаться. Я горжусь тобой. Я хочу, чтобы ты была самой элегантной дамой в Риге, и все делаю для этого. Разве это не правда?

— Это элегантность уличной девки! — крикнула Мара. — Только те честнее…

— И что у тебя за страсть все преувеличивать! Пора тебе, Мара, научиться понимать политику…

— Твое счастье, что я слишком плохо понимала ее.

— Послушай же меня, наконец, дай мне договорить. Помнишь, я тебе рассказывал, что был у Штиглица. Я действительно был у него и с трудом убедил его дать мне увольнение. Но когда дело дошло до министра внутренних дел, тот наложил вето. Еще и рыжего обругал за то, что согласился на мой уход. Что же мне теперь делать, если министр не отпускает? Хочешь не хочешь, а работать надо.

— Не верю ни одному твоему слову. Никогда больше не поверю, Феликс Вилде.

— Очень жаль. Тогда мне непонятно, как мы будем дальше жить.

— Мне тоже непонятно.

Феликс уже нервничал. Он прошелся по комнате, закурил папиросу и, сделав несколько затяжек, бросил ее в пепельницу. Но он не забыл мимоходом заглянуть в зеркало и поправить галстук.

— Мара, — начал он патетическим тоном, — разве для тебя уже ничего не значат пять лет взаимной любви и счастья? Мы жили одной жизнью…

— Я в твоих делах участия не принимала…

— Я и сейчас думаю только о нашем будущем, — продолжал Вилде, не обращая внимания на замечание Мары. — Сейчас, дружок, не время для ссор и взаимных обвинений. Мы переживаем серьезный момент, чрезвычайно серьезный. Приближается буря… Каждое живое существо ищет надежного убежища. Пора и нам подумать об этом. Сейчас не ссориться надо, а помогать друг другу.

Молчание Мары ободрило Феликса. Он сел и продолжал уже более спокойно, рассудительным тоном:

— Зачем притворяться, что мы ничего не видим и не понимаем: нам грозит беда. Под нами все клокочет, как перед землетрясением. Пока неизвестно, как далеко все это зайдет, но надо готовиться к худшему. Сейчас каждый человек, отдающий себе отчет в происходящем, думает о том, что ему придется отвечать за прошлое, старается устранить из него компрометирующие обстоятельства. В моей жизни не все шло гладко. Сейчас я от души сожалею об этом, и если бы у меня была возможность заново прожить последние десять лет, я бы прожил их по-другому, совсем по-другому… Но так как это невозможно, то помоги мне хоть сейчас начать новую… жизнь. Помоги мне устроить ее по-твоему. Один я ничего не добьюсь, с тобой — всего.

Мара молчала.

— Переменим фамилию, — продолжал Феликс. — Это надо сделать совсем не потому, что я связан с охранным управлением. Об этом не узнает никто. По этой части мы можем смело положиться на Штиглица. Все следы будут заметены. Но вообще с новой фамилией мы будем морально чувствовать себя иначе. Больше ничто не будет напоминать об исковерканном прошлом. Как по-твоему, не принять ли нам твою девичью фамилию? Павулан — это и звучит неплохо. Правда ведь?

— Здесь я с тобой согласна, — ответила Мара. — Фамилия Павуланов ничем не запятнана.

— Значит, так и сделаем? — Феликс счел ее замечание за согласие. — Затем нам следовало бы несколько расширить круг знакомых. Завести новых друзей. Здесь я тоже рассчитываю на твою помощь. Среди твоих знакомых найдется немало прогрессивных людей. С Прамниеками надо встречаться почаще, — последнее время мы что-то совсем не видимся с ними. Само собой разумеется, что мы должны укрепить родственные связи — я говорю о твоих стариках. Давай съездим к ним в воскресенье. Мы, кстати, давно там не были. Я бы ничего не имел против, если бы отец пригласил к обеду кое-кого из своих товарищей рабочих. Расходы мы возьмем на себя. А главное — хорошо бы нам заручиться дружбой с Жубуром. Имей в виду, что если настанут иные времена, он будет играть довольно видную роль. Не мешает пригласить его как-нибудь в гости, такое знакомство всегда пригодится. Знаешь, как крестьяне говорят: хороший хозяин с зимы борону готовит.

— Ты все сказал? — спросила Мара.

— Да… пока все.

— Ну, так запомни раз навсегда: с меня довольно этой жизни. Ты грязный человек, Вилде. Я еще понимаю, если бы ты шел своей дорогой до самого конца, тогда по крайней мере можно было бы сказать, что у тебя есть убеждения. Но ты просто мелкая продажная душонка, готовая угодить каждому, кто захочет тебя купить. Мне тошно смотреть на тебя… Не подходи ко мне… Молчи… Я больше не хочу тебя видеть!..


Через несколько дней высшие круги рижского общества облетела новость: известная актриса Мара Вилде разошлась со своим мужем, талантливым юристом. О причинах развода никто ничего не мог сказать, все только плечами пожимали. Жили как будто дружно, Феликс Вилде везде слыл остроумным, приятным человеком. Вероятно, всему виной какие-нибудь капризы жены. Вот уж неуравновешенная публика все эти актеры, композиторы, художники. Сами не знают, чего хотят. Одним словом — богема.

Причина развода была известна только бывшим супругам. И еще Жубуру. Но все трое молчали. На театральных афишах имя актрисы печатали теперь по-другому: Мара Павулан.

7

Оттилия Скулте проводила до двери господина, по покрою костюма и манерам смахивающего на иностранца, и стала ждать в гостиной, пока к ней не вышла Эдит.

— Наверно, из приезжих? — поинтересовалась сводница. — У нас так не одеваются. Случайно, не англичанин?

— Нет, не англичанин, — ответила Эдит. — Но в Англии он бывал.

Полуденное солнце било в окна. Зеркало отбрасывало сноп ослепительных лучей, и Эдит пришлось его заслонить. Она переставила в прическе шпильки, уложила несколько развившихся локонов и достала из сумочки губную помаду.

— Госпожа Скулте, вы можете позвонить Зандарту. Скажите, что я хочу его видеть. Пусть приезжает обязательно.

— Сейчас?

— Чем скорее, тем лучше. Не могу же я целый день занимать вашу квартиру.

«Сильная женщина», — подумала Скулте, выходя из комнаты. Пока она созванивалась с Зандартом, Эдит занялась своей наружностью. Тщательно подкрасила губы, прошлась пуховкой по лицу, чуть-чуть подвела брови. Бедному толстяку готовилась жестокая участь — в этот день он должен был окончательно ошалеть, потерять голову.

— Госпожа Скулте, у вас больше не осталось моего любимого коньяку?

— Есть одна бутылочка, я ее берегу на особо важный случай.

— Ну вот она и понадобилась. Хочу побаловать сегодня Зандарта. Будьте так добры, милая, накройте стол, — только не здесь, а в той, дальней комнате. Рюмочки, шоколадные конфеты, лимон. Что еще? Ну, да вы сами лучше знаете…

Услышав звонок, Эдит ушла в дальнюю комнату и села у окна, закинув ногу на ногу. Ее светлые волосы отливали на солнце золотом, лоснился черный шелк, плотно облегавший ее великолепную фигуру.

Зандарт, запыхавшись, вбежал в комнату.

— Госпожа Эдит, извините, пожалуйста, за маленькое опоздание. Связался с одним коннозаводчиком. Какого он мне двухлетка показал… Уже сейчас, по обычной дороге, — одна минута пятьдесят секунд… Представляете, что будет через два месяца, если его потренирует Эриксон!

— А вам не хочется назвать эту лошадку моим именем? — улыбнулась Эдит.

— Как же… ведь это жеребец.

— Жаль, жаль, Гуго. Сегодня я бы позволила вам.

«Гм… Гуго…» Зандарт не верил своим ушам. Как это надо понимать? Видимо, сегодня можно на что-то рассчитывать. Зандарт даже расчихался от волнения и, не зная, что говорить, только гладил руку Эдит.

Наконец, он нашелся:

— Тогда я назову его Эдием! Эдий и Эдит — ведь это почти одно и то же!

— Лучше назвать его Гуго, — холодно сказала Эдит. — Оба вы не в меру резвы.

— Что-то я ни одного приза не получил за свою резвость, — уныло сострил Зандарт.

— Лучше налейте коньяку, — поспешила перейти на другую тему Эдит. — Знаете, в честь чего эта бутылка? Сегодня исполнилось ровно полгода со дня нашей встречи в этой комнате.

— Да, это в своем роде юбилей, — немного повеселев, ответил Зандарт и стал разливать коньяк.

После этого он достал из кармана очередной список с плюсиками и минусиками и стал подробно его комментировать. Однако вся красная и крупная рыба уже давным-давно была выловлена, оставалась лишь разная мелюзга — ремесленники, мелкие торговцы и служащие. Но Эдит не брезгала и таким товаром: когда-нибудь все пригодится. Спрятав список в сумочку, она принялась усиленно угощать коньяком Зандарта, чтобы в точности исполнить приказание ушедшего недавно иностранца.

— Гуго, — начала она тихо, — пора нам до конца выяснить наши отношения.

— Вот это правильно, — подхватил обрадованный Зандарт, по-своему понявший ее слова. — Давно пора.

— Отлично, Гуго. Оказывается, мы оба пришли к одинаковому выводу. Скажите без утайки: вы бы женились на мне, если бы были свободны?

— Какой может быть разговор? Да я…

— А если я захочу этого? Потребую даже?

Зандарт замялся. Такая мысль не приходила ему в голову. Откровенно говоря, она даже немного остудила его пыл. Он был вполне доволен существующим положением вещей. Как-никак, с семьей он вовсе не собирался расставаться, а молчаливое попустительство Паулины позволяло ему чуть ли не каждые полгода менять любовниц. Вот еще не было печали…

— Для меня это было бы весьма, весьма желательно… — неуклюже начал он, предоставляя Эдит самой судить о степени его желания. — Можете мне поверить…

— Ну, я так и думала, — рассмеялась Эдит, — желательно-то желательно, а разводиться из-за меня вы не хотите. Ну, успокойтесь, успокойтесь, Гуго, я от вас такой жертвы не потребую. («Вот идиот, не может даже скрыть свою радость».)

— Да вы все дразните, — оправдывался Зандарт. — Так уж вам и понадобилось выходить за меня!

Эдит покачала головой.

— Напрасно вы спешите с такими выводами. Другое дело, если вам это не улыбается, если вы не хотите…

— Да господи, — вырвалось у Зандарта, — когда я так говорил? Сами мучаете меня столько времени, за нос водите, а теперь я же и…

— Мучаю? — Эдит вдруг стала задумчивой. — От кого же зависит, чтобы эти мучения кончились? От вас же, только от вас. Если бы вы захотели — хоть сегодня же…

— А что, что для этого нужно?

Эдит достала из сумочки листок бумаги, на котором было написано несколько строк, и подала ему:

— Подпишите вот это — и ваши мучения кончатся.

Зандарт чуть не выхватил у нее этот листок, быстро пробежал его глазами и вдруг сразу изменился в лице.

— Да что же это такое?.. — забормотал он испуганно. — Откуда я мог знать… Я ведь все время думал, что работаю против немцев… Что вы мне тогда говорили…

— Перестаньте волноваться, — остановила его Эдит. — Вы работаете на пользу своему народу. А если при этом немного поможете и Германии — беды большой в том нет. Скоро надо ждать важных перемен. Вот тогда вы и сами поймете, что, работая на Германию, вы сможете быть полезным и своим соотечественникам.

— А если это против моих убеждений? — сделал попытку выкарабкаться Зандарт.

Эдит пренебрежительно махнула рукой.

— Не смешите. Какие у вас могут быть убеждения? Да и на что они вам? У вас есть кошелек с деньгами, есть конюшня, кафе. И еще желание пожить в свое удовольствие. Вот и все ваши убеждения. О таких вещах лучше помалкивайте. И потом, если уж вы заговорили об этом, разрешите напомнить вам, что вы давно связаны с нами. Списки-то кто составлял? Чьей рукой они сделаны? Если их все собрать — получится очаровательная коллекция…

— Да ведь это форменный шантаж! — вскрикнул Зандарт. Ему уже мерещились разные ужасы.

— Перестаньте ломаться, Гуго, подписывайте скорее. Мне это уже надоело, — нетерпеливо сказала Эдит.

Зандарт сразу присмирел.

— А что я тогда должен делать? — покорно спросил он. В этот момент он походил на осужденного, который спрашивает палача, не натрет ли ему петля шею.

— Ничего особенного мы от вас не потребуем. Ваше кафе находится в самом центре, оно пользуется популярностью. Мы хотим получить его в свое распоряжение. Не пугайтесь, — вы по-прежнему останетесь его владельцем, вся прибыль будет идти в ваш карман. От вас хотят только одного — не мешайте нашим действиям. Во-первых, придется уволить нескольких официанток и заменить их другими. На этот счет тоже можете не беспокоиться — мы пришлем вам хорошеньких. Потом надо будет произвести кое-какой ремонт, улучшить акустику и так далее. Все это будут делать наши люди, за наш счет. Вот и все. Как видите, ничего страшного.

— Ну, если так, тогда еще ничего, — облегченно вздохнув, сказал Зандарт. — Только чтобы никто не узнал об этом.

— В этом мы заинтересованы больше вашего.

Эти слова настолько успокоили Зандарта, что он уже начал приходить в игривое настроение.

— А как насчет вашего обещания? Сегодня?

— Ну да, да… Вот ведь Фома неверующий. Зандарт достал вечное перо и медленно вывел подпись, которая сделала его агентом германской разведки.

Глава шестая

1

Кристап Понте так загулял, как будто спешил напоследок испробовать все доступные ему удовольствия. Каждую ночь он проводил в каком-нибудь баре и каждый раз в новой компании. Когда он явился, наконец, в ресторан «ОУК» к своей приятельнице Сильвии, она встретила его горькими упреками:

— Ты не заблудился случайно, Кристап? Тебе, наверно, дали неправильный адрес. Здесь не «Альгамбра» и не «Фокстротдиле»…

— Будет тебе болтать, Сильвия, — устало ухмыльнулся Понте. — Тут работы до черта, а ты еще со своей ревностью. Скажи спасибо, что хоть сегодня вырвался.

— Так я тебе и поверила, — не сдавалась Сильвия. — Приятно, думаешь, каждый вечер проводить с кем попало? А куда деваться, если тебя нет и нет? Камни есть не станешь.

— Ага, ждала все-таки? Ну, ничего, постараемся наверстать. Освобождайся сегодня пораньше — и едем прямо к тебе. Захватим и выпивки и закуски.

— Только ты лучше сам поговори с управляющим, чтобы отпустил.

Понте поговорил с управляющим, и после двенадцати Сильвию отпустили домой. У нее была на Мариинской улице маленькая квартирка, даже с телефоном. Понте первым делом позвонил начальству, доложил о своем местонахождении. Потом он опустился на тахту, посмотрел на Сильвию с многообещающей улыбкой. Сильвия мигом сообразила, в чем дело, и до тех пор ластилась к Понте, пока тот не вынул из кармана маленький футлярчик, повертел его перед глазами Сильвии и тогда только положил ей на колени.

— Это тебе. В полное распоряжение.

В футлярчике оказался довольно крупный рубин на золотой цепочке. Сильвия заахала и побежала к зеркалу.

— С ума сошел… Прямо с ума сошел… Так тебе никакого заработка не хватит, Кристап. Нет, это же настоящий рубин…

— Настоящий, настоящий. Я эрзацев не признаю.

— Какой ты миленок! А все-таки сколько же ты заплатил? Так, для интереса, скажи.

— Ничего не заплатил. Еще мне приплатили. Накрыл одного ювелира на контрабанде, — дальше все понятно: хочешь — по-братски поделимся, хочешь — отсиживай свое… Что ему еще оставалось? Вот эту штучку я приберег для тебя, а остальное продал ему же по рыночной цене. Деньжонки всегда пригодятся.

Полтора суток не выходил Понте от Сильвии. Звонок Вилде застал его в разгар похмелья.

— Когда только дадут покой, проклятые! — ворчал он, поднимаясь с постели и продирая глаза. — Дня не могут обойтись.

— Прекращай пьянку и изволь через полчаса быть в министерстве, — услышал он суровый голос. — Будешь сопровождать министра в дальнюю поездку. Я тоже еду.

— Понимаю. Ладно. Сильвия! — крикнул он, кладя трубку. — Сельтерская есть?

За полчаса Понте успел и умыться, и одеться, и даже опохмелиться двумя стаканчиками водки, после чего отправился в министерство. Полуденное июньское солнце размаривало Понте, ему скорее пришелся бы по вкусу пасмурный, прохладный денек. Перед зданием министерства стояли три закрытые машины. Понте знал их все. Новый лимузин — министра. Другая — из штаба айзсаргов, а в третьей Понте не раз и сам ездил с ответственными поручениями.

— Садись сюда! — окликнул его Вилде. Он сидел рядом с шофером. — Не к чему торчать на тротуаре.

Никур вышел из министерства точно в назначенное время. На нем был его обычный охотничий костюм: высокие сапоги, бриджи, жокейский картузик.

Первой тронулась штабная машина, в которую сели несколько айзсарговских офицеров. За ней тронулся лимузин Никура, а Вилде и Понте замыкали этот примечательный кортеж.

«Видно, его превосходительство вздумал съездить на охоту, — решил Понте. — Значит, будет выпивон». Эта перспектива несколько подняла его дух, иначе бы он совсем впал в уныние. Его отчаянно укачивало от быстрой езды, в окно летела пыль столбом, а попробуй поднять стекло — тут же начнет мутить. Так он всю дорогу и мучился со своими переменчивыми настроениями, не обращая внимания на красоты природы.

Машины, не сбавляя хода, неслись вперед, к северу, — туда, где начинались большие леса. На полях еще шла бороньба и сев. Пастухи, оставив на минутку коров и овец, подходили к обочине дороги поглазеть на нарядные, сверкающие лаком машины, мчащиеся по гладкому асфальту. Иные кидали вслед камнями и долго потом смеялись, когда удавалось попасть в колесо. Машины неслись все дальше и дальше, оставляя позади то мост, то старую придорожную корчму, словно пригорюнившуюся от воспоминаний по минувшим веселым временам. Мелькнул белый столб с надписью «Сигулда», остался в стороне городок Цесис. Еще полчаса сумасшедшей гонки — и машины свернули направо по большаку, пугая крестьянских лошадок, шарахавшихся в стороны при виде такого непонятного явления, как повозка без четырехногого тягача. Крестьяне слезали с телег и держали лошадей под уздцы. Одна женщина даже накинула на голову своей сивки большой платок, чтобы невиданные чудища не напугали ее. Но лошадка не могла устоять на месте, — она брыкалась с громким ржанием, вставала на дыбы, пока телега вместе с молочными бидонами не опрокинулась в канаву.

Машины продолжали мчаться вперед. «Превосходительство» спешил к месту охоты. Только раз Никур велел остановить машину. Посреди поля, вдали от хуторов, перебежал дорогу одичавший черный кот. Спрятавшись в гречихе, он, как черт, поблескивал оттуда зелеными глазами и бил по земле хвостом. «Превосходительство» был суеверен, он не мог пренебречь такой дурной приметой.

— Перегоните его обратно через дорогу! — крикнул он своим спутникам.

Понте, шоферы, офицеры выскочили из машин и по всем правилам обложили залегшего в гречихе зверя. Они промучились с четверть часа, пока не выгнали оттуда кота. Только когда Понте с пронзительным криком метнул в него огромный ком земли, разбойник понял, чего от него хотят, двумя прыжками перемахнул через дорогу и скрылся. Теперь можно было спокойно ехать дальше. Никур взглянул на истоптанную гречиху, но ничего не сказал. Понте и офицеры никак не могли отдышаться от усталости. Только Феликс Вилде, не считавший нужным принимать участие в охоте, усмехался, глядя куда-то в сторону.

Через полчаса машины свернули на неровную лесную дорогу и, взяв самую малую скорость, стали пробираться вглубь старого бора.

Могучие сосны, перегоняя старые темные ели, тянулись к солнцу. Испуганный тетерев перепорхнул через дорогу и скрылся в чаще. Гулкий шум ветра шел по вершинам, а внизу, журча свои песни, тайно крались меж корневищ и кустарников темные воды ручьев в своем неустанном стремлении к Гауе и еще дальше — к морю.

Далеко от опушки, в самой чаще, стоял бревенчатый дом лесника. Навстречу машинам выбежала целая свора собак. Они не угомонились до тех пор, пока их не загнал в сарайчик лесник — пожилой человек небольшого роста. Он вытянулся в струнку и взял под козырек.

— Здравствуйте, господин Миксит, — подавая ему руку, сказал Никур. — Как, принимаете гостей?

Миксит стукнул каблуками.

— Так точно, господин министр.

Когда он говорил, его черные усы слегка топорщились.

— Господин главный лесничий и господин лесничий прибыли с утра. Разрешите позвать, господин министр?

Но те уже стояли на крыльце, еще издали отвешивая поклоны «превосходительству». Коричневые глазки главного лесничего Радзиня тревожно и вопросительно глядели на министра сквозь стекла роговых очков. Длинная, жидкая фигура его гнулись в поклоне с такой же легкостью, как тростник на ветру. Толстому лесничему Ницману кланяться было труднее, чем его прямому и непосредственному начальству, но при некотором усилии что-то получилось и у него.

Поздоровавшись с ними, Никур приказал поставить машины в сарай, так как уезжать в этот день он не собирался, и все, кроме шоферов, вошли в дом. На стенных часах не было еще и шести.

— Быстро мы доехали, — сказал Никур.

2

В просторной, светлой комнате пахло свежим смолистым деревом. По стенам были развешаны рога убитых во время достопамятных охот лосей и козуль. В углу на толстом еловом суку — большое чучело тетерева с искусно распластанными, будто в полете, крыльями. Самое почетное место занимали оправленные в рамки изречения Ульманиса и его портрет. Над кроватью висели скрещенные двустволки и охотничий рог. Возле простого письменного стола, перед кроватью, накрытой белым пикейным одеялом, лежали шкуры козуль.

После обеда «превосходительство» полежал с полчасика на кровати и только потом начал совещание. Участие в нем приняли оба айзсарговских офицера, Радзинь, Ницман, Вилде, Понте и Миксит. Понте с первых же слов убедился, что об охоте нет и речи, что никакой охоты не будет, а его давешние приятные мечты были построены на песке.

— Друзья мои, — сказал министр, — мы были вместе в лучшие наши дни, вместе радовались нашим общим удачам. Теперь мы должны сообща встретить неожиданные удары судьбы.

Он сделал паузу, чтобы присутствующие уразумели смысл его вступления.

У обоих лесничих вытянулись лица. Понте слушал с угрюмо сосредоточенным видом. Миксит оставался спокойным и только чуть топорщил свои черные усы. Он не стремился постигнуть все эти господские премудрости. Его дело маленькое: он знает свои обязанности и гордится тем, что министр выбрал его дом для таких важных разговоров, в которых участвуют лишь самые приближенные лица. Если министр задумает устроить охоту, он спустит свору собак и будет трубить в рог, пока не выгонит из чащи крупную дичь. А если Никуру захочется поговорить с надежными людьми, он поставит у двери старшего сына-мазпулцена и велит ему никого не впускать в дом.

— Носы вешать пока еще рано, — продолжал Никур. — Наше дело не проиграно. Мы еще поживем. Но к некоторым нежелательным переменам нам все-таки надо быть готовыми. Вполне возможно, что к власти придут другие люди. Шесть лет мы затыкали им рты. Может случиться так, что теперь они заставят нас молчать, и мы вынуждены будем сойти на нет. На нас будут показывать пальцами, нас будут поднимать на смех, а мы не сможем даже возразить им. Таков уже порядок вещей. Значит ли это, что мы сложим руки и будем спокойно глядеть на них? Никоим образом, друзья мои! Мы должны приготовиться к борьбе. К долгой, кровавой, ожесточенной борьбе. Но в этой борьбе мы должны оставаться невидимыми, чтобы не попасться. Нам надо перейти в подполье. Вещь это довольно сложная. Работая в подполье, надо уметь держать язык за зубами, не болтать, не выдавать себя откровенными разговорами. Придется приспособляться и притворяться — говорить одно, делать другое. Да и само подполье в один день не подготовишь. Это работа тонкая. И так как вождь поручил мне организовать наше подполье, я сейчас и занят этой работой. Теперь вам ясно, для чего мы с вами собрались здесь?

Оба лесничих утвердительно кивнули. Миксит высморкался и ничего не сказал. Если его спросят — он ответит, а не спросят — он все равно свое дело знает.

— Друзья мои, — снова заговорил Никур, — как только это станет необходимым, я сам перейду в подполье и буду руководить вами. Такова воля вождя. Я не могу сказать вам, где именно я буду находиться, но моя резиденция будет здесь, в Латвии. Связисты всегда вовремя доставят вам мои инструкции. Через них же, в случае необходимости, вы сможете обращаться ко мне. Раза два в месяц к вам будут являться вот эти господа, — он показал на айзсарговских офицеров. — С ними можно говорить обо всем. Запомните хорошенько их в лицо, потому что в дальнейшем они каждый раз будут одеты по-другому. И каждый раз будут приходить под новыми фамилиями. Само собой разумеется, что все, о чем мы с вами сейчас говорим, никоим образом не должно выйти за стены этой комнаты.

— Я и жене не скажу, — неожиданно отверз уста Миксит. — Незачем ей знать…

— Совершенно верно, господин Миксит, — одобрительно кивнув ему, сказал Никур.

— Теперь дальше, — продолжал он. — Нам потребуется оружие и боеприпасы. Могу заранее порадовать вас сообщением, что они у нас заготовлены в достаточном количестве. В каждом уезде будет главная база и несколько филиалов. Ваша база готова, господин Радзинь?

Главный лесничий вскочил со стула.

— Так точно, господин министр. Все в порядке. Миксит нашел на островке посреди болота такое место, что никому не найти. На лошадях туда не подъедешь, часть пути грузы придется переносить на руках.

— Очень хорошо, господин Радзинь. Послезавтра ждите первую машину с оружием. Договоритесь с командиром роты айзсаргов, чтобы заранее отрядил самых надежных людей. А как у вас, господин Ницман? «Зеленая гостиница» готова?

Радзинь снова сел, а Ницман поднялся и доложил:

— Ваше превосходительство, если понадобится, мы уже через неделю сможем принять гостей. Особенных удобств, конечно, не обещаем, но человек тридцать разместить можно. Хорошо бы доставить продовольствие, пока есть время.

— Продовольствие и постельное белье привезут на следующей неделе, — ответил Никур. — Но об этом местечке никому не говорите. Оно у нас приготовлено на крайний случай. Может быть, мне когда-нибудь придется быть в ваших краях, может быть… вождю.

— Понятно, ваше превосходительство. Строили самые проверенные айзсарги, из самых зажиточных крестьян.

— Садитесь, господин Ницман, — сделал ему знак рукой Никур. — Пожалуйста, держитесь свободнее, господа. — Он обернулся к Микситу: — На вас, господин Миксит, мы возлагаем большие надежды. Садитесь, садитесь… Ваш участок — самый отдаленный, и, насколько мне известно, с крестьянами у вас не было никаких неприятностей.

— Да ведь, господин министр, — стал оправдываться Миксит, — им на мой участок незачем заходить, раз он на самом отшибе.

— Правильно, Миксит. Так вот. К вам начнут приходить разные люди. Станут говорить о том, о сем. Но вам придется иметь дело только с теми, кто попросит вас показать дорогу к «зеленой гостинице» или дать ему несколько поленьев дров. Первых вы будете отводить к господину Ницману, вторых — к господину Радзиню, а они сами будут знать, что дальше делать. Если иначе нельзя, тех, кто будет спрашивать про «зеленую гостиницу», можете принять на ночь у себя. Но если кто забредет случайно, того не принимайте, постарайтесь от него отделаться. Когда-нибудь вас щедро наградят за эти услуги…

— Все будет исполнено по вашему приказанию, — Миксит взял под козырек, хотя и был с непокрытой головой.

Никур достал пилочку и стал оттачивать ногти. На мизинце правой руки ноготь так отрос, что стал похож на маленькую лопатку. Он отточил его с особенной тщательностью, потом начал шлифовать о рукав — долго, терпеливо, с выражением глубокой задумчивости. Никто не осмелился прервать течение его мыслей.

Вечером, поговорив по телефону с соседним лесничеством и отпустив Радзиня и Ницмана, Никур остался втроем с Вилде и Понте.

— Вам, Понте, надо немедленно переменить фамилию. В Риге для вас уже заготовлен паспорт на имя Вевера. Министр внутренних дел пошлет вас на какую-нибудь скромную должность в здешнее уездное управление. Держитесь как можно дольше на этом месте. Какая бы власть ни была в Латвии, продолжайте спокойно работать, приспособляйтесь к новым порядкам, старайтесь заслужить доверие начальства. Если вас захотят повысить — не отказывайтесь. Выполняйте все, что вам прикажут. Но главное — вредите, вредите изо всех сил. Готовьте диверсии, распространяйте злостные слухи, старайтесь мешать каждому начинанию новой власти. Радзинь и Ницман будут держать с вами связь. Они каждый раз будут сообщать, что вам надо делать… Только упаси вас бог показываться в Риге. Ясно?

— Ясно, ваше превосходительство.

Никур посмотрел на Вилде и еле заметно улыбнулся. У Вилде уже с неделю лежал в кармане паспорт на имя Эрнеста Салминя, а в районе Гризынькална для него была приготовлена небольшая конспиративная квартира. Было условлено, что как только обстановка изменится к худшему, он немедленно перейдет в подполье и оттуда будет руководить большой группой диверсантов.

— Как видите, у нас останется довольно солидная база, даже когда нас самих здесь не будет, — сказал Никур, инструктируя несколько дней тому назад Вилде. — По пустякам мы вас тревожить не станем, — только когда понадобится провести какую-нибудь из ряда вон выходящую операцию. В случае необходимости я сам буду связываться с вами и давать указания, но, если в силу каких-либо обстоятельств это не всегда окажется возможным, вы у нас достаточно опытный работник и сможете действовать самостоятельно.

Они переночевали у Миксита и рано утром двинулись дальше. Следующее совещание состоялось в таком же уединенном домике. После обеда они заседали в другом месте, а в воскресенье заехали к одному пастору, и Никур успел проинструктировать его до начала богослужения. На этом закончилась последняя инспекционная поездка Альфреда Никура по провинции. Он остался ею доволен.

3

Президент был похож на затравленного разъяренного кабана. Он то молча усмехался, не разжимая губ, то, не в силах сдержать себя, вскакивал и бегал по кабинету, выпаливая, как пулемет, целую очередь ругательств. Он был озлоблен на весь свет: и за то, что взлелеянный им режим готов был рухнуть, и за то, что Гитлер, увлекшись планами вторжения во Францию, отложил оккупацию Прибалтики на середину лета, хотя все уже было приготовлено к встрече немецкой армии и включению Латвии в состав «Великогермании»; а больше всего потому, что народ, разгадав планы «высокопревосходительства», открыто выражал свое недовольство и ждал спасения с востока. Вся эта политическая игра привела к тому, что карты Ульманиса были раскрыты перед всем миром. И вот — естественный результат: советские танки стоят на восточной границе Латвии. Ясно, что они не будут стоять там месяцами и ждать, когда Гитлер захочет отведать за десертом созревшие в фашистской теплице балтийские фрукты. Игра проиграна. Пришло время сойти с исторической сцены, сойти с позором, окруженному ненавистью и презрением народа.

Уйти президент думал с треском. Устроить варфоломеевскую ночь…[41] Выпустить бунтарскую кровь, оставить одно голое место, чтобы некому было управлять государством… Штаб айзсаргов ждал только приказа. Полиция и часть армии готовы были приняться за дело по знаку, данному свыше. Но это было обоюдоострое оружие. Сегодня развяжешь страсти, а завтра придется расплачиваться, и расплачиваться будут свои же люди, фавориты пятнадцатого мая, надежный оплот режима, золотой фонд контрреволюции. Пришлось президенту, скрежеща зубами, отказаться от этого заманчивого проекта, образумиться.

Лусис и Никур весь день провели в замке. Другие чины приходили и снова уходили, а они пробыли там до поздней ночи, пока не были улажены все дела.

Заслуживало интереса сообщение Лусиса о переводе капиталов за границу и о тайных приобретениях, сделанных некоторыми высокопоставленными лицами в Германии, Швеции и Швейцарии. Благодаря неосмотрительности одного шведского журналиста кое-какие сведения проскользнули в прессу, и теперь об этом говорила вся Рига. Именьице на берегу красивого озера, небольшой замок и гектаров полтораста земли по ту сторону моря, акции иностранных предприятий и пароходных компаний — что можно придумать лучше этого?. «Высокопревосходительство» и не думал ругаться, а, узнав о заграничных приобретениях Никура, Лусиса и Пауги, изрек один из своих глубокомысленных афоризмов:

— Умный человек заботится о своем будущем.

Само собой разумеется, что «высокопревосходительство» тоже позаботился о своем будущем. Было кое-что и у него, но об этом знали лишь несколько человек. Неусыпными трудами на благо латышских кулаков он заслужил и несколько именьиц в тех благодатных краях, где зреет виноград, и уютный замок в Альпах, и несколько миллионов в стабильной иностранной валюте. Что же, если его примеру следовали другие? Это только служило доказательством того, что одними иллюзиями не проживешь. Словом, президент с удовольствием выслушал эти приятные сообщения.

В этот день под строжайшим секретом был принят закон о дальнейшем порядке расходования золотого запаса и валютных фондов Латвии. Золото и валютные фонды уже заранее были переведены за границу. Ценою трудов и жертв всего народа почти за два десятка лет было накоплено больше ста миллионов латов. Ульманис считал, что эти деньги принадлежат ему и его клике, а народу до них нет никакого дела. Если они в течение двадцати лет сосали и выжимали из народа кровь и пот, то сейчас, накануне ухода, выкинули номер, достойный любого бандита с большой дороги. Они просто-напросто обчистили его, украли его сбережения.

— Это хорошо, что денежки за границей, — сказал Ульманис. — Они нам еще пригодятся. Кто его знает, сколько времени придется пробыть в эмиграции? А жить на что? А расходы на пропаганду, на представительство?

— Как бы это обосновать юридически? — вопросительно сказал Лусис. — Распорядителю кредитов нужны особые полномочия.

— Ну и заготовляйте эти полномочия, — буркнул президент. — На что же у нас юристы и дипломаты? Пусть придумывают и пишут.

— Но на чье имя, ваше высокопревосходительство? — не успокаивался Лусис. — Не могут быть безличными такие полномочия.

Глаза Ульманиса чуть не вылезли из орбит; он подпрыгнул в кресле и, схватив разрезальный нож, ударил им по столу.

— Кто здесь президент? Кто здесь выше президента? Кто хозяин? Кошель с деньгами должен быть у хозяина!

— Значит… На ваше имя, ваше высокопревосходительство? — спросил Лусис.

— А по-вашему, на чье? — издевался Ульманис. — Разрешите уж и мне узнать.

Лусис беспомощно посмотрел на Никура. Тот деликатно кашлянул и приложил руку к сердцу.

— Ваше высокопревосходительство, само собой разумеется, что кошелек должен быть у хозяина, а хозяином в данном случае являетесь вы. Но иногда… по разным причинам… может получиться так, что хозяин некоторое время будет лишен возможности распоряжаться своим кошельком. Конкретно говоря, не исключена вероятность того, что вашему высокопревосходительству после смены власти придется пробыть некоторое время в Латвии или в другом государстве. Тогда деньги останутся без хозяина и их могут присвоить те, кому они не принадлежат. Простите, я высказываю только свое предположение, которое господин президент вправе принять или отвергнуть, но выход найти необходимо…

— Ну, говорите, говорите скорее, что вы там сочинили… — В голосе Ульманиса Никур уловил нотки недоверия.

— Надо немедленно командировать за границу — кого-нибудь из министров, — сказал он. — Пусть захватит с собой и семью и все пожитки. Заготовим на его имя доверенность, с той оговоркой, что с момента прибытия за границу самого президента права распорядителя кредитами автоматически переходят к нему. Я надеюсь, что вашему высокопревосходительству нетрудно будет найти среди своих ближайших помощников достаточно верного человека, например господина Лусиса или господина Мунтера… наконец, меня или еще кого-нибудь. Но кто-то из министров уже должен быть за границей.

— Так-так, — с сухим смешком сказал «высокопревосходительство», — всех так и тянет сейчас за границу. Все туда… Кто первый, тот и счастливчик, а мне, значит, оставаться? Со мной будь что будет?

— Я так не думаю, ваше высокопревосходительство… — начал было объяснять Никур, но Ульманис не дал ему договорить:

— Ладно, хватит. Благодарю вас, господин Никур, за предложение. Первую половину его я принимаю, а дальше сделаю по-своему.

Ульманис вскочил с кресла и ударил кулаком по столу.

— До тех пор, пока я буду в Латвии, вы все останетесь на своих местах. Завтра я буду говорить по радио с народом. И я скажу: я остаюсь на своем месте, оставайтесь на своих местах и вы. К вам это тоже относится, господа. Хе-хе… За границу удирать вздумали, когда президент еще в Рижском замке… Мы вместе поедем… Сначала я, потом и вы.

— А как быть с полномочиями? — напомнил Лусис.

— Есть же у нас послы за границей, — ответил Ульманис.

Все замолчали. Лица у многих вытянулись.

— Да, послы. Они тоже входят в состав правительства, и им никуда ехать не надо, они уже за границей, вот мы ими и обойдемся.

— Совершенно верно, — поспешил согласиться Никур. — Можно поручить и кому-нибудь из послов, это одно и то же.

— Надо составить полномочия на имя одного из наших послов, — постепенно успокаиваясь, сказал Ульманис. — Если по тем или иным причинам правительство не будет в состоянии распоряжаться размещенными за границей капиталами, то права распорядителя кредитов переходят к кому-нибудь из латвийских полномочных послов и министров за границей. Вы там запишите, что я говорю, Булсон! — крикнул он в сторону директора государственной канцелярии. — Если почему-либо полномочный посол и министр Латвии будет лишен возможности распоряжаться кредитами, эти полномочия автоматически передадутся другому послу, находящемуся в другой стране. Вот и все. Пусть ваши специалисты придумают за ночь, как это получше изложить на бумаге, а завтра дайте мне на подпись. С этим вопросом покончено.

Некоторые министры ушли. К президенту вызвали Фридрихсона.

— Выслушивать доклад мне некогда, — предупредил его Ульманис. — Дам вам только кое-какие инструкции.

— Господин президент, я все-таки обязан доложить вам, что Штиглиц скрылся, — сказал Фридрихсон. — Второй день не показывается в управлении, неизвестно, где он находится…

— А списки агентов? — не удержался Никур.

— Они тоже исчезли, ваше превосходительство.

— Тогда все в порядке, — сказал Ульманис, — удрал со всеми списками. Ишь, какой шустрый! Ну, господин Фридрихсон, начинайте жечь дела. Сжечь дотла решительно все, что может скомпрометировать наших людей. Вы там знаете, что у нас имеется в архивах. Оставьте лишь самые безобидные. Сейчас же принимайтесь за работу, но делайте так, чтобы жители города ничего не замечали.

Отпустив Фридрихсона, Ульманис дал подобные же указания военному министру Беркису и министру внутренних дел Вейтману.

В эту ночь запоздалые прохожие видели, как из труб охранного управления, военного министерства и министерства общественных дел повалили густые столбы дыма. Черные хлопья обгорелой бумаги, такие же эфемерные и грязные, как и уходящий режим, носились по ветру и медленно опадали на крыши и на тротуары, быстро исчезая под ногами прохожих. Жители столицы не могли не понять смысла этого зрелища.

Альфред Никур недаром слыл одним на самых умных министров во всем кабинете. И, конечно, он был настолько умен, чтобы первым долгом позаботиться о самом себе, а потом уже об обломках разваливающегося режима. Никур не собирался рисковать голевой. Достаточно с него и организации контрреволюционного подполья. Он расставил на соответствующие места всех этих Понте, Вилде, Радзиней, Ницманов и Микситов, а они теперь будут действовать вроде заведенного часового механизма. Когда надо будет подкрутить пружину — это можно делать и на расстоянии.

И если он, еще будучи школьником, выдавал своих товарищей, то почему ему нельзя оставить на собственное попечение многочисленных коллег, которые к тому же располагают почти такими же возможностями, как и он сам! Есть и у них свои головы на плечах. «Пусть каждый для себя старается, — решил Никур. — Кто их знает, какие у них там планы, — мне они об этом не рассказывают. С какой же стати мне рассказывать им про свои планы?»

Никур не рассказывал — он действовал. Документ — заграничный паспорт на вымышленную фамилию со всеми необходимыми визами — лежал у него в кармане. Некая сумма, достаточно кругленькая, чтобы привыкший к удобствам экс-министр мог, не зная забот, проводить время в обществе приятной дамы, находилась уже по ту сторону меря. Оставалось только проводить даму.

Никур усадил Гуну Парупе на небольшой белый пароход, который вечером должен был отплыть в Стокгольм. Багаж у Гуны был, пожалуй, великоват для одинокой пассажирки, но на этот счет никто не донимал ее расспросами. Даже самым любопытным деньги заткнули рот раньше, чем они успевали его открыть.

— До свидания в Швеции, — сказал Никур, в последний раз поцеловав Гуну в хорошенькие губки. — Я скоро буду с тобой. Не волнуйся за меня, золотце.

И «золотце» уехало, захватив в многочисленных чемоданах и ящиках награбленное государственное добро. Никур избрал Гуну в качестве единственной спутницы грядущих странствований.

Все было готово и к бегству самого Никура. Адреса его рижской конспиративной квартиры не знал ни один человек. В тайне держал «превосходительство» и предмет своих разговоров с некоторыми прибрежными рыбаками.

А его «кошечке», как он называл жену, даже во сне не снилось, что Альфред может потихоньку, не простившись, оставить ее.

4

День семнадцатого июня был полон солнца, тепла, щедрого цветения. Легкие белые облачка скользили по небу, и так глубока была его синева, что художник взял бы для ее изображения самый густой чистый тон. Ряды деревьев в свежей молодой листве склонялись над городским каналом, заглядевшись в воду, и от их отражений она казалась совсем зеленой.

Вой автомобильных сирен, трамвайные звонки, стук подков о мостовую сливались с голосами людей, щебетом птиц и еле заметным шумом ветра в одну мощную, полнозвучную симфонию.

Но скоро в этом потоке привычных звуков стало слышаться что-то новое. Люди останавливались на тротуарах, внимательно вглядываясь в ту сторону, откуда долетали эти новые, не слышанные раньше звуки. Они становились все ближе, ближе, вот уже они напоминают рокот морских волн. Над звоном металла взмывали людские голоса, сотни, тысячи ликующих голосов.

Они и заставили Эдгара Прамниека прервать разговор с Саусумом и выглянуть на улицу. Людской поток стремился в сторону Старого города. И на всех лицах лежал отблеск внутреннего радостного волнения.

— Что там происходит? — проговорил он про себя, уже заражаясь этим волнением, этой радостью. — Что-то необычное, праздник какой-то.

— Действительно, похоже на праздник, — сказал Саусум. — Пойдем и мы с ними.

За какую-нибудь минуту кафе опустело. Сам Зандарт, всегда такой болтливый, благодушный, молча, угрюмо глядел вслед расходящейся публике. Он был и возмущен и испуган всеобщей, охватывающей всех людей радостью.

— И вы за ними? — язвительно спросил он Прамниека. — Бегите, бегите, дело ваше. Только вы вон новые полуботиночки обули, как бы их не разделали в такой толпе, там глядеть на это не будут.

— Почему ты нынче такой сварливый, Гуго? — спросил Прамниек, направляясь к двери.

— А что же, танцевать мне прикажете? — грубо отрезал Зандарт. — То-то мне радость — русские танки вошли в Ригу!

— Правда? Саусум, как же это мы ничего не знаем? Идем, скорей, скорей!

— Провалиться им со всеми их танками, видеть я их не желаю и никуда не пойду… — у самой двери услышал Прамниек непривычно тонкий, плачущий голос Зандарта, точно жужжанье навозной мухи в рокоте морского прибоя. Дверь за ними захлопнулась, и они, точно капли, растворились в стремительном людском потоке, движущемся навстречу буре ликования и цветения.

Глаза Прамниека жадно схватывали неповторимые картины, старались запечатлеть каждое лицо, улыбку, каждое движение. Зеленые стальные гиганты с алыми пятиконечными звездами медленно двигались среди человеческого моря. Всюду видна была зелень, у всех в руках были цветы, охапки цветов. Народ с цветами встречал Красную Армию. Цветы были на шлемах танкистов, на гимнастерках и в руках командиров. Стоило только боевой машине остановиться, как на нее вскарабкивались дети, взбирались на башни, доверчиво держась за руки танкистов. Все говорили отрывистыми, короткими фразами — и все равно понимали друг друга с полуслова, как бывает всегда, когда человек получит, наконец, долгожданную желанную весть и в первые мгновения еще не в силах выразить словами овладевшее им чувство.

Прамниек нетерпеливо дергал за рукав Саусума.

— Видишь? Ты посмотри на все эти лица. Ты еще боишься этой новизны? Разве ты не чувствуешь освежающую, живительную силу этой бури?

Саусум, точно стыдясь своих чувств, старался напустить на себя равнодушный вид.

— Во всяком случае это событие прогрессивного порядка. Да, не хотел бы я быть на месте ульманисовцев. Что же осталось от их хваленого единства? За какой-нибудь час народ изодрал в лохмотья и смел в угол грязную паутину, которую они ткали целых шесть лет.

— Только ли это? — подхватил Прамниек. — А искусственно разжигаемая в течение двадцати лет вражда к Советскому Союзу? Ведь как только народ получил возможность высказать свои подлинные чувства, от нее и следа не осталось. Ты взгляни, Саусум… Так встречают любимого брата, с которым долго были в разлуке, а не врага, не чужого. Только слепые совы из Рижского замка могли вообразить, что они в состоянии навязать народу свою ненависть.

Ветер ерошил густую шевелюру художника. Выпрямившись во весь рост, смотрел он поверх людских голов и улыбался.

В толпе мелькнуло раскрасневшееся лицо Карла Жубура, а рядом с ним еще чье-то, показавшееся Прамниеку знакомым. Да, конечно, это тот самый неразговорчивый рабочий, которого однажды присылал за красками Силениек.

— Жубур! — крикнул Прамниек, махая ему рукой.

Жубур заметил его и что-то сказал соседу. Юрис Рубенис тоже посмотрел на Прамниека, и они оба начали пробираться к нему сквозь толпу. Жубур, как тисками, сжал руку Прамниека и долго не отпускал ее.

— Наконец-то дождались! — громко сказал он. — Наш день наступил, Прамниек. Ведь это и твой день.

Прамниек ответил тихо, но без колебаний:

— Это наш день, Жубур. Я ждал его целых шесть лет.

Все четверо перезнакомились между собой и еще добрых полчаса вместе шли по улице. Звонко, возбужденно звучали голоса разговаривавших. Такой необычной казалась впервые открывшаяся возможность громко, без опасений, высказывать свои мысли. Больше они не шептались, не понижали голосов, не оглядывались с опаской по сторонам: нет ли поблизости шпика? Теперь пусть он только появится: ему самому придется сторониться людей, прятаться в тень. У змеи были вырваны ядовитые зубы: она могла только шипеть.

На улице показалась открытая машина, в которой обычно Ульманис отправлялся в агитационные поездки по волостям. Он сидел рядом с адъютантом — как-то сразу полинявший, угрюмый, точно воплощение поверженной реакции. Его узнавали, смотрели на него с недоумением. Чего он думал достигнуть своим появлением: омрачить день всеобщего торжества, вогнать клин в ликующую душу народа? Или он домогался мученического венца, чтобы принарядить для истории рушащийся режим насилия?

Напрасно глядел он по сторонам, ожидая приветствия. Он привык ступать по цветам, рассыпаемым перед ним женщинами-айзсаргами и мазпулценами, но сейчас его обрадовал бы пучочек полевых цветов, даже один цветок, который он заметил в руках маленькой девочки, стоявшей на тротуаре.

Ни одна рука не поднялась для приветствия, ни один цветок не упал в машину. Только полицейские, завидев своего кумира, вытягивались и козыряли по привычке. Этого ли он ждал от народа?

— Убирайся в свои Эзерклейши[42], кулак! — не утерпев, крикнул Юрис Рубенис, когда с ним поровнялась машина Ульманиса.

Праздник продолжался. Каждый, кто только мог, оставлял в этот день работу и спешил на улицу, на народ. Никто не помнил о еде; несмотря на жаркое июньское солнце, люди не чувствовали жажды. Время как будто остановилось. По сравнению с зрелищем великого события все остальное казалось незначительным, неинтересным.

— Да здравствует Красная Армия! — стихийно вырвался из тысячи грудей возглас любви и дружбы.

Но кое-где выглядывали позеленевшие от злобы лица, — это были люди вчерашнего дня, бывшие люди. Каждый возглас народного ликования отдавался в их сердцах ударами тяжелого молота. И издыхающая змея сделала еще попытку ужалить. Отряд верховых полицейских с перекошенными от ненависти лицами врезался в ряды демонстрантов, со свистом посыпались направо и налево удары нагаек. Раздались крики женщин и детей. В полицейских полетели булыжники. Они только и ждали этого. Послышались выстрелы, и рижская мостовая окрасилась кровью рабочих.

Город не умолкал. Стальные великаны с пятиконечными звездами медленно двигались по улицам. В воздухе стоял гул моторов — это шли самолеты, эскадрилья за эскадрильей. Еле заметными точками возникали они в синеве, превращаясь в стаи больших птиц, и, сделав круг над городом, опускались на аэродромы.

Униженный человек поднял голову.

5

Двадцать первое июня…

В девять часов утра новые министры, члены Народного правительства, приняли от своих предшественников министерства, подписали в толстых книгах акты приема и сдачи и направились в Рижский замок на первое заседание. Заседание должно было начаться в десять часов, как было условлено накануне, после того как члены нового правительства официально представились президенту.

Но к десяти часам президент еще не закончил своего утреннего туалета. Министрам пришлось ждать. Некоторые начали беспокойно посматривать на часы — опоздание Ульманиса грозило срывом намеченного на этот день плана. Вся Рига уже знала, что на первом заседании Народного правительства первым пунктом повестки дня стоит вопрос об освобождении политических заключенных. С самого раннего утра по всем, улицам текли к пересыльной и центральной тюрьмам потоки людей — родные, близкие и друзья заключенных. Через некоторое время показались организованные колонны рабочих от фабрик и заводов, от целых районов. К назначенному часу улицы Риги были полны демонстрантов.

Ульманис знал, почему с таким нетерпением ждут его министры — поэтому он и не спешил. Пока он будет сдавать кабинет председателю совета министров да пока будет говорить прощальную речь, Народное правительство не начнет заседания. А за это время стотысячные массы могут выйти из терпения, среди них будут пущены заранее подготовленные слухи, начнутся эксцессы, и весь мир увидит, что новое правительство не в состоянии установить порядок в стране, тем более что айзсаргам и полиции был дан приказ не показываться на улицах, чтобы не раздражать своим видом народ. «Ну, посмотрим, посмотрим, как вы сегодня обойдетесь без полиции и айзсаргов», — усмехался Ульманис.

Наконец, в половине одиннадцатого он вошел в зал заседаний — розовый, улыбающийся, всем своим видом стараясь продемонстрировать отличное настроение. Поздоровавшись с новыми министрами, он попробовал начать с шуток и разговоров о пустяках, отняв еще с четверть часа драгоценного времени. Потом, словно спохватившись, перешел к делам. Официальная часть речи продолжалась минут десять, после чего Ульманис перешел к неофициальной части. Как обычно, он начал с бекона, масла и искусственных удобрений. Затем указал, что большинство новых министров не имеет опыта, поэтому в первое время им придется туго.

К концу первого получаса этой речи Ульманис достиг вершин демагогии.

— Когда вам что-нибудь покажется неясным, когда надо будет подготовить какой-нибудь важный закон, вы можете смело идти ко мне, а я в любое время готов помочь вам. Как-никак, у меня за горбом двадцатилетний опыт государственной деятельности, и мой совет может весьма пригодиться. Сперва все обсудим и взвесим, а потом решим сообща — по-нашему, по-латышски. Не бойтесь меня беспокоить, я готов с удовольствием…

Министры переглядывались, еле сдерживая смех.

— Далее, об этих заключенных и каторжанах… — ничтоже сумняшеся продолжал Ульманис. — Я не знаю, насколько это будет правильно, если мы выпустим их всех на свободу. Но даже если и выпустим, вряд ли следует давать им доступ к государственной службе. Это уже деградированные люди, с психологией арестантов. В них говорит одна ненависть, все их помыслы будут направлены на мщение. Они могут доставить вам крупные неприятности. Давайте им работенку попроще и поменьше. Арестант остается арестантом, за что бы он ни сидел в тюрьме.

И так далее и так далее…

Сходящий со сцены диктатор до конца остался верен себе: он попросту готовил Народному правительству обструкцию. А колонны демонстрантов, толпы народа, заполнявшие улицы до центральной тюрьмы и до станции Брасла, где находилась пересыльная тюрьма, стали проявлять уже признаки беспокойства, тревоги. Кем-то уже были пущены злопыхательские слухи:

— Новое правительство не собирается освобождать политических заключенных!

— Рано мы вышли встречать их!

Ульманис все говорил и готов был проговорить еще битый час. А там потребовалось бы известное время на написание проекта амнистии, затем председателю совета министров предстояло составить официальный документ и дать его на подпись президенту. Тот не преминул бы порассуждать на тему о правомерности закона, прежде чем подписать его, и дотянул бы до самого вечера. Это ведь и было его целью.

Но гордиев узел был разрублен просто. Около двенадцати часов два министра, не дожидаясь конца речи Ульманиса, покинули зал заседаний и поехали в центральную тюрьму. Там, в кабинете начальника тюрьмы, они за какие-нибудь десять минут составили распоряжение об освобождении политических заключенных. Так распахнулись двери камер, и на свободу вышли те, кто в суровой борьбе добывал ее для всего народа.

То был незабываемый, потрясший все сердца момент. На улицах везде были видны, неизвестно даже откуда появившиеся за одну ночь, знамена, плакаты, лозунги. Скромные маленькие знамена свидетельствовали о больших чувствах, одушевлявших народ; неуклюже написанные лозунги говорили голосом титана, потрясшего прогнившее здание насилия.

Уже несколько часов тысячи людей стояли под палящим солнцем у ворот тюрьмы, в ожидании момента, когда они откроются. Многие шли на Матвеевское кладбище, посидеть на поросших метлицей холмиках, у могил борцов 1905 года. По ту сторону улицы тоже были люди, — их руки гладили белый песок, под которым крепким сном спали тысячи жертв белого террора 1918–1919 годов, цвет латышского народа, тысячи героев-мучеников, чьи голоса прозвучали как смелый зов, обращенный к грядущему. Через могилы, через тюремные стены, через десятилетия их юношеские стремления, их чаяния перекликались с великими свершениями сегодняшнего дня.

Отпечаток торжественной, глубокой мысли лег на все лица. Вот она — на глазах рождается новая жизнь. Правда победила. Не напрасны были борьба и жертвы!


В тюремных коридорах звенели связки ключей. Одна за другой распахивались двери. Опустели общие камеры и одиночки, разжимались когти карцеров, возвращая жизни свои жертвы. Всюду слышался стук деревянных башмаков. Коридоры наполнялись заключенными в полосатых халатах, они спешили к выходу, во двор, навстречу июньскому солнцу. Друг обнимал друга, товарищ — боевого товарища. Груз проведенных в тюрьме лет спадал с их плеч, — выпрямляясь во весь рост, выходили они на свободу, готовые к новой борьбе.

Юрис Рубенис как вихрь носился по всем камерам. Со многими он был знаком, но и те, с кем ему никогда не приходилось встречаться, были для него дороже родных братьев. Он всем пожимал руки, со всеми обнимался и целовался, потом бежал дальше, чтобы проверить каждый тайный уголок тюрьмы, чтобы не оставить ни в одном из «гробов» своего человека.

— Где Жубур? — спросил у него Андрей Силениек, когда освобожденные стали выстраиваться на тюремном дворе в колонну.

— Жубура послали к пересыльной тюрьме. Мы с ним, Андрей, три ночи не спали. Пока обежишь весь город, пока сообщишь всем товарищам… Сам ведь знаешь, телефонов и лимузинов у нас пока еще нет.

— Чертовски славные вы ребята, — улыбнулся Андрей. — У нас здесь тоже никто не спал, как только заслышали гул самолетов. Сразу угадали, что наши. Всем стало ясно, что наступил наш час. Но последняя ночь была тяжела… Ох, как тяжела! По тюрьме поползли тревожные слухи. Начальство готовило какую-то пакость. Вдруг собрались увозить неизвестно куда некоторых товарищей. Вполне можно было ждать от них варфоломеевской ночи.

— Мы тоже об этом думали, Андрей. И они действие тельно к чему-то готовились. Тогда мы договорились с командованием Красной Армии, и танки стали у самых важных пунктов для охраны порядка. Ну, здешние гады и струхнули. Ты знаешь, у тюремных ворот тоже стоит танк.

— Знаем, знаем, Юрис! — крикнул, подходя к ним, Петер Спаре и обнял за плечи Рубениса. — Все слышали, как он ночью подошел. Тогда всем ясно стало, что ничего дурного с нами больше не случится. Как там мои старички поживают? Что с Айей?

— Айя сегодня будет освобождена из пересыльной тюрьмы. Жубур приведет ее к нам.

Наконец, колонна выстроилась к выходу. Стояли по четверо, плечом к плечу. Солнце горячо ласкало непокрытые головы. У стен, сбившись в кучу, с тупым смущением смотрели на них тюремщики. Нелегко было постигнуть им значение совершившегося. Людям, которых они вчера еще могли подвергать унижениям и пыткам, сегодня принадлежит мир. Униженные, осужденные вчерашними законами, сегодня они станут обсуждать и издавать новые законы, вместе со всем народом станут творцами будущего своей страны.

В окнах верхних этажей тюремного корпуса, за железными решетками, видны были испитые, угрюмые лица. То были уголовники — воры, фальшивомонетчики, убийцы, которым наступающий день не принес свободы. Жадным, пристальным взглядом смотрели они вниз. Чего бы они не отдали, чтобы выйти за тюремные ворота, в новую жизнь, встать в почетные ряды этой колонны! Глубокие, похожие на стон вздохи вырывались из их грудей. Казалось, что стонала сама тюрьма, что стены ее дрогнули от этого стона.

Таким потрясающим был этот момент, что у Андрея Силениека выступили слезы на глазах. Он махнул рукой начальнику тюрьмы и сказал сдавленным от волнения голосом:

— Я знаю, что заключенные не имеют права стоять у окон. Но смотрите, чтобы сегодня ни один человек не был оштрафован за это нарушение.

Колонна колыхнулась и медленной, тяжелой поступью двинулась к воротам. Когда они распахнулись, когда народ увидел людей в полосатой одежде, тысячеголосый возглас радости и любви поднялся над городом, над кладбищем и песчаными холмами. С кладбища и холмов устремились навстречу колонне новые толпы. Казалось, что ликующий народ разбудил героев, спящих в братских могилах, что он вернул их к солнцу, как вернул он тех, которые только что вышли из большой страшной могилы, где заживо хоронили людей.

До поздней ночи ликовал город. Неиссякаемые потоки людей текли по улицам. Народ на руках нес своих освобожденных героев. Всюду звучали новые напевы новых песен.

Обыватели выглядывали из-за оконных портьер, замирая от робости перед неизвестным. И каждый раз, когда колонна демонстрантов приближалась к Рижскому замку, бывший полновластный диктатор, весь в холодном поту, подбегал к телефону, звонил во все концы, прося о помощи. Демонстрация была только у театра Драмы, а он уже орал в смертельном страхе:

— Помогите! Толпа ломится в ворота!

Но никто не собирался его трогать. В величавом спокойствии шествовал народ по улицам столицы, празднуя этот солнечный день — первый день свободной Латвии.

Конец первой книги

КНИГА ВТОРАЯ