Ежедневно, улучив свободную минутку, я спешил к невесте. Обыкновенно, идя к ней, я нес с собой тьму надежд, желаний, намерений, предложений, фраз. Мне всякий раз казалось, что едва только горничная откроет дверь, как я, которому душно и тесно, погружусь по горло в прохладительное счастье. Но на деле происходило иначе. Всякий раз, приходя к невесте, я заставал всю семью ее и домочадцев за шитьем глупого приданого. (A propos: шили два месяца и нашили меньше, чем на сто рублей.) Пахло утюгами, стеарином и угаром. Под ногами хрустел стеклярус. Две самые главные комнаты были завалены волнами полотна, коленкора и кисеи, а из волн выглядывала головка Саши с ниточкой в зубах. Все шьющие встречали меня радостным криком, но тотчас же выпроваживали в столовую, где я не мог мешать и видеть то, что позволяется видеть только мужьям. Скрепя сердце, я должен был сидеть в столовой и беседовать с приживалкой Пименовной. Саша, озабоченная и встревоженная, то и дело пробегала мимо меня с наперстком, мотком шерсти или с другой какой-нибудь скукой.
– Погоди, погоди… Я сейчас! – говорила она, когда я поднимал на нее умоляющие глаза. – Представь, подлая Степанида в барежевом платье{93} весь лиф испортила!
И, не дождавшись милости, я злился, уходил и прогуливался по тротуарам в обществе своей жениховской палочки. А то, бывало, захочешь погулять или прокатиться с невестой, зайдешь к ней, а она уже стоит со своей маменькой в передней совсем одетая и играет зонтиком.
– А мы в пассаж{94} идем! – говорит она. – Нужно прикупить еще кашемиру и шляпку переменить.
Пропала прогулка! Я привязывался к барыням и шел с ними в пассаж. Возмутительно скучно слушать, как женщины покупают, торгуются и стараются перехитрить надувающего лавочника. Мне стыдно делалось, когда Саша, переворочав массу материи и сбавив цену ad minimum, уходила из магазина, ничего не купив или же приказав отрезать ей копеек на 40–50. Выйдя из магазина, Саша и маменька с озабоченными, испуганными лицами долго толковали о том, что они ошиблись, купили не того, что следовало купить, что на ситце слишком темны цветочки, и т. д.
Нет, скучно быть женихом! Бог с ним!
Теперь я женат. Сейчас вечер. Я сижу у себя в кабинете и читаю. Позади меня на софе сидит Саша и что-то громко жует. Мне хочется выпить пива.
– Поищи-ка, Саша, штопор… – говорю я. – Тут он где-то валяется.
Саша вскакивает, беспорядочно роется в двух-трех бумажных кипах, роняет спички и, не найдя штопора, молча садится… Проходит минут пять – десять… Меня начинает помучивать червячок – и жажда, и досада…
– Саша, поищи же штопор! – говорю я.
Саша опять вскакивает и роется около меня в бумагах. Ее жеванье и шелест бумаги действуют на меня, как лязганье потираемых друг о друга ножей… Я встаю и сам начинаю искать штопор. Наконец он найден и пиво откупорено. Саша остается около стола и начинает длинно рассказывать о чем-то.
– Ты бы почитала что-нибудь, Саша… – говорю я.
Она берет книгу, садится против меня и принимается шевелить губами… Я гляжу на ее маленький лобик, шевелящиеся губы и задумываюсь.
«Ей двадцатый год… – думаю я. – Если взять интеллигентного мальчика таких же лет и сравнить, то какая разница! У мальчика и знания, и убеждения, и умишко».
Но я прощаю эту разницу, как прощаю узенький лобик и шевелящиеся губы… Бывало, помню, в дни моего ловеласничества я бросал женщин из-за пятна на чулке, из-за одного глупого слова, из-за нечищенных зубов, а тут я прощаю всё: жеванье, возню со штопором, неряшество, длинные разговоры о выеденном яйце. Прощаю я почти бессознательно, не насилуя своей воли, словно ошибки Саши – мои ошибки, а от многого, что прежде меня коробило, я прихожу в умиление и даже восторг. Мотивы такого всепрощения сидят в моей любви к Саше, а где мотивы самой любви – право, не знаю.
Знакомый мужчина{95}
Прелестнейшая Ванда, или, как она называлась в паспорте, почетная гражданка Настасья Канавкина, выписавшись из больницы, очутилась в положении, в каком она раньше никогда не бывала: без приюта и без копейки денег. Как быть?
Она первым делом отправилась в ссудную кассу{96} и заложила там кольцо с бирюзой – единственную свою драгоценность. Ей дали за кольцо рубль, но… что купишь за рубль? За эти деньги не купишь ни модной, короткой кофточки, ни высокой шляпы, ни туфель бронзового цвета, а без этих вещей она чувствовала себя точно голой. Ей казалось, что не только люди, но даже лошади и собаки глядят на нее и смеются над простотой ее платья. И думала она только о платье, вопрос же о том, что она будет есть и где будет ночевать, не тревожил ее нисколько.
«Хоть бы мужчину знакомого встретить… – думала она. – Я взяла бы денег… Мне ни один не откажет, потому что…»
Но знакомые мужчины не встречались. Их не трудно встретить вечером в «Ренессансе»{97}, но в «Ренессанс» не пустят в этом простом платье и без шляпы. Как быть? После долгого томления, когда уже надоело и ходить, и сидеть, и думать, Ванда решила пуститься на последнее средство: сходить к какому-нибудь знакомому мужчине прямо на квартиру и попросить денег.
«К кому бы сходить? – размышляла она. – К Мише нельзя – семейный… Рыжий старик теперь на службе…»
Ванда вспомнила о зубном враче Финкеле, выкресте, который месяца три назад подарил ей браслет и которому она однажды за ужином в Немецком клубе{98} вылила на голову стакан пива. Вспомнив про этого Финкеля, она ужасно обрадовалась.
«Он наверное даст, лишь бы только мне дома его застать… – думала она, идя к нему. – А не даст, так я у него там все лампы перебью».
Когда она подходила к двери зубного врача, у нее уже был готов план: она со смехом взбежит по лестнице, влетит к врачу в кабинет и потребует 25 рублей… Но когда она взялась за звонок, этот план как-то сам собою вышел из головы. Ванда вдруг начала трусить и волноваться, чего с ней раньше никогда не бывало. Она бывала смела и нахальна только в пьяных компаниях, теперь же, одетая в обыкновенное платье, очутившись в роли обыкновенной просительницы, которую могут не принять, она почувствовала себя робкой и приниженной. Ей стало стыдно и страшно.
«Может быть, он уж забыл про меня… – думала она, не решаясь дернуть за звонок. – И как я пойду к нему в таком платье? Точно нищая или мещанка какая-нибудь…»
И нерешительно позвонила.
За дверью послышались шаги; это был швейцар.
– Доктор дома? – спросила она.
Теперь ей приятнее было бы, если бы швейцар сказал «нет», но тот, вместо ответа, впустил ее в переднюю и снял с нее пальто. Лестница показалась ей роскошной, великолепной, но из всей роскоши ей прежде всего бросилось в глаза большое зеркало, в котором она увидела оборвашку без высокой шляпы, без модной кофточки и без туфель бронзового цвета. И Ванде казалось странным, что теперь, когда она была бедно одета и походила на швейку или прачку, в ней появился стыд и уж не было ни наглости, ни смелости, и в мыслях она называла себя уже не Вандой, а как раньше, Настей Канавкиной…
– Пожалуйте! – сказала горничная, провожая ее в кабинет. – Доктор сейчас… Садитесь.
Ванда опустилась в мягкое кресло.
«Так и скажу: дайте взаймы! – думала она. – Это прилично, потому что ведь он знаком со мной. Только вот если б горничная вышла отсюда. При горничной неловко… И зачем она тут стоит?»
Минут через пять отворилась дверь и вошел Финкель, высокий черномазый выкрест с жирными щеками и с глазами навыкате. Щеки, глаза, живот, толстые бедра – все это у него было так сыто, противно, сурово. В «Ренессансе» и в Немецком клубе он обыкновенно бывал навеселе, много тратил там на женщин и терпеливо сносил их шутки (например, когда Ванда вылила ему на голову пиво, то он только улыбнулся и погрозил пальцем); теперь же он имел хмурый, сонный вид и глядел важно, холодно, как начальник, и что-то жевал.
– Что прикажете? – спросил он, не глядя на Ванду.
Ванда поглядела на серьезное лицо горничной, на сытую фигуру Финкеля, который, по-видимому, не узнавал ее, и покраснела…
– Что прикажете? – повторил зубной врач уже с раздражением.
– Зу… зубы болят… – прошептала Ванда.
– Ага… Какие зубы? Где?
Ванда вспомнила, что у нее есть один зуб с дуплом.
– Внизу направо… – сказала она.
– Гм!.. Раскрывайте рот.
Финкель нахмурился, задержал дыхание и стал рассматривать больной зуб.
– Больно? – спросил он, ковыряя в зубе какой-то железкой.
– Больно… – солгала Ванда. – «Напомнить ему, – думала она, – так он наверное бы узнал… Но… горничная! Зачем она тут стоит?»
Финкель вдруг засопел, как паровоз, прямо ей в рот и сказал:
– Я не советую вам плюмбуровать его… Из етова зуба вам никакого пользы, все равно.
Поковыряв еще немножко в зубе и опачкав губы и десны Ванды табачными пальцами, он опять задержал дыхание и полез ей в рот с чем-то холодным… Ванда вдруг почувствовала страшную боль, вскрикнула и схватила за руку Финкеля.
– Ничего, ничего… – бормотал он. – Вы не пугайтесь… Из этим зубом вам все равно мало толку. Надо быть храброй.
И табачные, окровавленные пальцы поднесли к ее глазам вырванный зуб, а горничная подошла и подставила к ее рту чашку.
– Дома вы холодной водой рот полоскайте… – сказал Финкель, – и тогда кровь остановится…
Он стоял перед ней в позе человека, который ждет, когда же наконец уйдут, оставят его в покое…
– Прощайте… – сказала она, поворачиваясь к двери.
– Гм!.. А кто же мне заплатит за работу? – спросил смеющимся голосом Финкель.
– Ах да… – вспомнила Ванда, покраснела и подала выкресту рубль, вырученный ею за кольцо с бирюзой.
Выйдя на улицу, она чувствовала еще больший стыд, чем прежде, но теперь уж ей было стыдно не бедности. Она уже не замечала, что на ней нет высокой шляпы и модной кофточки. Шла она по улице, плевала кровью, и каждый красный плевок говорил ей об ее жизни, нехорошей, тяжелой жизни, о тех оскорблениях, какие она переносила и еще будет переносить завтра, через неделю, через год – всю жизнь, до самой смерти.