Поклон вам, грубые, простые люди! Вы бы своими расспросами заставляли ее врать и, значит, вдвойне страдать, потому что она не рождена была выдумывать небывалые исповеди своего сердца. Она была простое, натуральное, умное и прекрасное дитя природы. Она полюбила всей чистотою своего сердца уланского офицера за красоту его и ласковые речи. И когда он, ею наигравшися, бросил, как ребенок игрушку, то она, неразумная, только заплакала и долго и до сих пор не может себе растолковать, как может человек божиться и после соврать. Для ее простой, девственной души это было неудобовразумимо. А между людьми более или менее цивилизованными это вещь самая простая. Это все равно что взять и не отдать.
На рождественских святках хозяева поехали в село навестить своих знакомых, в том числе и отца Нила, и отца диакона, и весь причет церковный. Она осталася одна в доме, — челядь тоже отправилась в село на музыки, кроме старого наймита Саввы, который и дневал и ночевал в загороде с волами.
Ее счастие было полное, она была одна, одна со своим счастливым сыном.
Первое, что она сделала, проводивши хозяев и затворивши за ними ворота, — осмотрела внимательно весь двор, вошла в хату и засунула засовом двери. Марко в это время спал; она подошла к его колыбели, открыла простынку и смотрела на него, пока он проснулся.
Потом взяла ребенка на руки и нежно, глубоко нежно поцеловала. Ребенок, как бы чувствуя поцелуй родной матери, обвил ее сухую шею своими пухлыми ручонками. Потом она одной рукой сняла со скрыни килым и разостлала его на полу, посадила на килым Марка и, отойдя шага на два от него, плакала и улыбалася на свое прекрасное дитя. Потом села на ковер и взяла на руки Марка, нежно прижимая к груди своей. О, как она в этот миг была прекрасна, как счастлива! Какая чудная, торжественная радость была разлита во всем существе ее!
Что если бы мог в это мгновение взглянуть на нее ее обольститель? — Он бы пал перед нею на колени и помолился, как перед святою.
Нет, его очерствелой, грязной душе недоступно подобное чувство.
Долго она играла с ним, подымала его выше головы своей, ставила на пол, опять подымала и опять ставила, разговаривала с ним, смеялася, целовала его, плакала и опять смеялася; словом, она играла с ним, как семилетняя девочка, пела ему песни, сказывала сказки, называла его всеми уменьшительными сердечными именами, и дитя, как бы симпатизируя радости своей счастливой матери, в продолжение дня ни разу не заплакало. И какое оно прекрасное было! Карие большие глазенки блестели, как алмазы, и в них много было сходства с глазами его прекрасной матери. Их оттеняли черные длинные ресницы, что и придавало им какое-то недетское выражение.
Лукия и не заметила, как наступил вечер. Что ей делать? Нужно вечерять варить, а Марко и не думает о колыске, разыгрался так, что его и до ночи не уложишь. Хоть бы скорее кто из села пришел, а то приедут хозяева, — что они скажут? Подумают, что она проспала весь день и весь вечер.
Ворота заскрипели, и на двор въехали хозяева. Она отворила им двери, жалуясь на Марка, что не дает ей печи затопить.
— Что же он делает? Все плачет? — спросила Марта.
— Какое плачет! Целый день хоть бы скривился. Все пустуе.
— Ах ты, волоцюго, волоцюго! — сказала она, подходя к Марку. — Да ты ему еще и килым постлала?
— Не лежит в колыске, — все просится на руки.
— Ах ты, непосидящий, постой, вот я тебе дам! — И, снявши кожух и свиту, она взяла его на руки и сунула ему в ручонки позолоченный медяник, гостинец отца Нила.
Лукия принялася затоплять печь, а через несколько минут вошел и Яким в хату, отбивая арапником снежную пыль с смушевой новой шапки.
— Добрывечир! — сказал он, войдя в хату.
— Добрывечир! — отвечала Лукия.
— От мы, благодарить бога, и додому вернулися, — сказал он, крестяся. — А что наш хозяин дома поделывает? Плачет, я думаю, для праздника?
— Где там тебе плачет! Целый день покою не дал бедной Лукии. Пустуе, и цилый день пустуе.
— Ах ты, гайдамака! Смотри, как он обоими ручищами медяник загарбав!
И, положивши на стол узел, снимая свиту и кожух, заговорил как бы сам с собою:
— Горе мне с этой матушкою Якилыною. На дорогу-таки, та й на дорогу! Вот тебе и надорожився, — а тут еще и диаконица и тытарша со своею слывянкою. Ну что ты с ними будешь делать? Сбили с панталыку, окаянные, та й годи! — Лукие, покинь ты свою печь к недоброму! Иди-ка сюда!
— А что ж вы будете вечерять, когда я печь покину? — обратясь к нему с рогачом в руках и усмехаясь, сказала Лукия.
— Не хочу я вечерять сёгодни, та и завтра не хочу вечерять и послезавтра. Та и стара моя тоже вечерять не хоче, правда, Марто?
— Вот видишь, какой разумный! Хорошо, что сам сытый, то думает, что и все сыты, а Лукия, может быть, целый день, бедная, ничего не ела.
— Ну! ну! и пошла уже! С тобою и пожартувать нельзя.
— Хорошие жарты выдумал!
— Та ну вас, варить хоть три вечери разом, а я добре знаю, что не буду вечерять.
— Ото завгорить! Нам больше останется!
— Пускай вам остается, — сказал Яким, садяся за стол. — А засвети, Лукие, свечку!
Лукия засветила свечу и поставила на стол. Яким, развязывая узел, запел тихонько:
Та вирic я в наймах, в неволi,
Та не було долi нiколи.
Та гей!..
Ой, виpic я в наймах, в дорозi,
При чужом возi в дорозi.
Та гей!..
Та чужii вози мажучи,
Та чужii воли пасучи,
Та гей!..{20}
— Лукие! Брось ты там свою печь, — сказал он, развертывая большой красный платок. — Возьми соби, дочко, моя бесталанныце; возьми та носы на здоровье! А вот и на очипок, а вот на юпку и на спидныцю, возьми, возьми, дочко моя, та носы на здоровья. Ходы ты у нас не так, як сырота, а ходы ты у нас, як роменская мещанка, как нашого головы дочка. Это поносишь, другого накуплю, потому что ты у нас не наймичка, а хозяйка; мы с старою за твоими плечами, як у бога за дверьми живемо.
— Возьми, возьми, Лукие! — прибавила Марта. — Возьми! Это мы для тебя у московских крамарей купили.
— Да на что же вы покупали такое добро? — сказала Лукия. — Зачем было напрасно только деньги тратить!
— Не твои, дочко, гроши, божи — бог дал, бог и возьмет, — и он передал ей гостинцы.
Лукия, принимая подарки, кланялась и сквозь слезы говорила:
— Благодарю! благодарю вас, мои родные, мои благодетели.
— Вот так лучше! — говорил весело Яким. — Ты нам уже, Лукие, послужи на старости, а мы, даст бог, понемногу с тобою рассчитаемся. Ты видишь, мы вже люди старые; бог знает, что завтра будет. А у нас, ты видишь, дытына малая, одинокая. Ну, боже сохрани, моей старой не стане, — куда оно денется!
— Перекрестися! Что ты там, как сыч на комори, вищуешь?
— А что ж, всё в руце божией.
Марта, укладывая Марка в колыбель, тихо проговорила:
— Не слушай его, Марку, это он так от тытаревой слывянки.
— Что?.. — сказал протяжно Яким. — Как дам я тебе слывянку, так ты меня будешь знать!
— Вот уж нельзя и слова сказать.
— Нельзя.
И в хате воцарилася тишина. Только Марта шепотом напевала колыбельную песенку, изредка поглядывая на сердитого Якима. Вскоре собралися все домочадцы; вечеря была готова. Уселися все за стол в противоположной хате, кроме Якима, повечеряли и положилися спать. Через минуту на хуторе все спало.
Не спал только старый Яким; он сидел в светлице за столом, склонив свою серую голову на мощные жилистые руки.
Долго он сидел молча, потом запел едва внятно:
Ой воли моi та половii,
Та чому ви не орете?{20}
Окончивши песню, он заговорил сам с собою:
— Пойду! Непременно пойду чумаковать! Да и в самом деле, что я дома высижу с этими бабами! Кроме греха, ничего! То ли дело в дорози. Товариство, степ, могилы, города, а в городах храмы божий, базары, купечество! Подходит к тебе бородач пузатый: «Почем, говорит, чумаче, рыба? или соль?» — «По тому и по тому, господа купець». — «А меньше не можна, братец-чумак?» — «Ни, говоришь, господа купець!» — «Ну, когда нельзя, так быть по сему». И гребешь соби червончики в гаман.
— Эх, чумацтво! чумацтво! Когда-то я тебе забуду? Нет, конечно, иду чумаковать, только дай бог дождать лета, а то я отут с бабами совсем прокисну.
И, вставши из-за стола, он долго еще ходил по хате, потом остановился перед образами, помолился богу, достал псалтырь и прочитал псалом Господь просвещение мое, кого убоюся. Потом начал сапоги снимать, приговаривая:
— От бесталанье, некому и сапоги снять! Снявши сапоги, он погасил свечу и лег спать, читая наизусть молитву Да воскреснет бог.
Однообразно прошла зима на хуторе. Настал великий пост, отговелися, и пост проводили, и велыкодня святого дождали. На праздниках, когда хозяева уехали к отцу Нилу в гости, Лукия со своим сыном наедине повторила ту же самую сцену, что и на рождественском празднике, с тою разницею, что она теперь надела в первый раз новую юпку, спидныцю и на голову повязала шелковый платок: все это подарки, как уже известно, старого Якима.
Да еще после полудня на хутор зашел венгерец с разными кроплями{21} и постучал в окошко, чем немало напугал увлеченную разговором с сыном Лукию. Она вскоре оправилась, отворила засов и впустила венгерца в хату.
Венгерец, как известно, был в шляпе с широкими полями и сферической тульей, в широком синем плаще, с коробкою за плечами, с палкою длинною в руке и с длинными усами.
Лукия пригласила его сесть на лаву, что он исполнил нецеремонно, сначала снявши коробку с плеч. Лукия тем временем уложила своего Марушечка в колыбель и прикрыла простынею, бояся недоброго глаза, потом обратилася к венгерцу и спросила: