Том 3. Драматические произведения. Повести — страница 22 из 74

Ефрема Сирина и поселился на все лето в пасеке.

А Лукия, между тем, пришла в Киев, стала у какой-то мещанки на квартире и, чтоб не платить ей денег за квартиру и за харч, взялася ей носить воду для домашнего обиходу. В полдень она носила воду из Днепра, а поутру и ввечеру ходила по церквам святым и пещерам. Отговевшись и причастившись святых тайн, она на сбереженные деньги купила небольшой образок святого гробокопателя Марка, колечко у Варвары великомученицы и шапочку Ивана многострадального. Уложивши все это в котомочку и простившися со своею хозяйкою, она возвращалася домой. Только не доходя уже [до] Прилук, именно в Дубовому Гаю, занемогла пропасныцею. Кое-как доплелася она до Ромна, а из Ромен должна была нанять подводу до хутора, потому что уже не в силах была идти. А она хотела зайти в Густыню{34}, в то время только возобновлявшуюся, и не удалося ей, бедной.

Испугался старый Яким, когда ее увидел.

— Исхудала, постарела, как будто с креста снятая, — говорил он. — Чи не послать нам за знахаркою? — спрашивал ее Яким.

— Пошлить, бо я страх нездужаю.

И Яким не послал, а сам поехал в село и привез знахарку. Знахарка лечила ее месяц-другой и не помогала.


Во времена самой нежной моей юности (мне было тогда тринадцать лет) я чумаковал тогда с покойником отцом. Выезжали мы из Гуляйполя, я сидел на возе и смотрел не на Новомиргород, лежащий в долине над Тикичем, а на степь, лежащую за Тикичем. Смотрел и думал (а что я тогда думал, то разгадает только один бог). Вот мы взяли соб, перешли вброд Тикич, поднялися на гору. Смотрю. — опять степь, степь широкая, беспредельная, только чуть мреет влево что-то похожее на лесок. Я спрашиваю у отца: что это видно?

— Девятая рота, — отвечает он мне. Но для меня этого не довольно. Я думаю: «Что это — девятая рота?»

Степь, и все степь.

Наконец, мы остановилися ночевать в Дидовой Балке.

На другой день та же степь и те же детские думы.

— А вот и Елисавет{35}! — сказал отец.

— Где? — спросил я.

— Вон на горе цыганские шатры белеют.

К половине дня мы приехали в Грузовку, а на другой день поутру уже в самый Елисавет.

Грустно мне, печально мне вспоминать теперь мою молодость, мою юность, мое детство беззаботное! Грустно мне вспоминать теперь те степи широкие, беспредельные, которые я тогда видел и которых уже не увижу никогда.

Побывавши в Таганроге и Ростове, Марко со своими чумаками вышел в степь, и не почтовым шляхом, прямувалы чумаки через Орель на Старые Санжары. В Санжарах, переправившись через Ворсклу, задали чумаки пир добрым людям. Купили три цебра вина, найнялы троисту музыку{36}, та и понесли вино перед музыкантами. Кого встретят, пан ли это, мужик ли, все равно: «Стой, пый горилку!» Музыка играет, а чумаки все до одного танцуют.

С таким-то торжеством прошел Марко через Санжары.

В Белоцерковке повторилось то же, а в Миргороде, хоть и не было переправы, чумаки-таки сделали свое.

— Хорол хоть и не велыка ричка, а все-таки, — говорили они, — треба свято одбуты. — И одбулы свято. В Миргороде они взяли уже не четыре цебра вина, а бочку, и весь город покотом положили, а о музыкантах и танцах и говорить нечего.

Из Миргорода с божиею помощию вышли на Ромодан.

Вышедши на Ромодан и попасши волов, чумаки потянулись по Ромодану на Ромны.

Iдуть coбi чумаченьки

Та йдучи спiвають.{37}

— Что же ты, Марку, что же ты не поешь с товарищами-чумаками?

— А вот почему я не пою с товарищами-чумаками:

Покинул я дома молодую девушку.

Что теперь сталося с нею?

Везу я ей с Дону парчи, аксамиту, всего дорогого.

А она, быть может, моя молодая, вышла за другого.

И чем ближе они подходили к корчме, от которой ему поворотить надо вправо, тем он грустнее становился.

— Что это мне эта наймичка не идет с ума? А може, вона скаже, — прибавлял он в раздумье.

Минули Лохвицу, пришли и до корчмы. Попрощался Марко со своими товарищами-чумаками, как следует подякував их за науку, и поворотил себе на хутор со своими возами.

Путь невелик, всего, может быть, пять верст, но он остановился со своею валкою ночевать в поле. Наймиты себе ночуют в поле около волов и возов, а он побежал к своей возлюбленной.

Сердце мое! Доле моя!

Моя Катерино! — {38}

сказал он ей, когда она вышла в вишник. Он много говорил ей подобных речей, говорил потому, что не знал, что делается дома.

А дома делалося вот что.

Знахарка довела своими лекарствами бедную Лукию до того, что Яким просил отца Нила с причетом отправить над нею маслосвятие. После этого духовного лекарства Лукии сделалося лучше. Она начала по крайней мере говорить. И первое слово, что она сказала, это был вопрос:

— Что, не пришел еще?

— Кто такой? — спросил Яким.

— Марко, — едва прошептала она.

К вечеру ей стало лучше, и она просила Якима постлать постель на полу. Когда перенесли ее на пол, то она показала знаком Якиму, чтобы он сел около нее. Яким сел, и она ему шепотом сказала:

— Я не дождуся его, умру. У меня есть гроши, — отдаете ему. Вся плата, что я от вас брала, у меня спрятана в коморе, на горыщи, под соломяним желобом. Отдайте ему, — я для него их прятала. Та отдайте ему еще образок Марка, святого гробокопателя, что я при несла из Киева, а молодий его, когда пойдут венчаться, отдайте перстень святой Варвары, а себе, мой тату, возьмите шапочку святого Ивана.

И, помолчавши, она сказала:

— Ох, мне становится трудно. Я не дождусь его, умру. А он должен быть близко. Я его вижу. — И, помолчав, спросила: — Еще далеко до света?

— Третьи петухи только что пропели, — ответил Яким.

— Дай-то мне, господи, до утра дожить, хоть взглянуть на него. Он поутру приедет.

И в ту ночь, когда она исповедовалась Якиму, Марко целовал свою нареченную, стоя с нею под калиною, и говорил ей сладкие, задушевные, упоительные юношеские речи. Замолкал и долго молча смотрел на нее и только целовал ее прекрасные карие очи.

Пропели третьи петухи. Вскоре начала заниматься заря.

— До завтра, мое сердце единое! — сказал Марко, целуя свою невесту.

— До завтра, мий голубе сызый! — и они расстались.

— Иде, иде, — шептала больная, когда взошло солнце. — О, чуете, ворота скрипнули. — Яким вышел из хаты и встретил Марка с чумаками, входящего во двор.

— Иды швыдче в хату! — сказал обрадованный Яким Марку. — Я тут и без тебе лад дам.

Марко вошел в хату. Больная, увидя его, вздрогнула, приподнялася и протянула к нему руки, говоря:

— Сыну мой! Моя дытыно! Иды, иды до мене! Марко подошел к ней.

— Сядь, сядь коло мене. Нагны меии свою голову.

Марко молча повиновался. Она охватила его кудрязую голову исхудалыми руками и шептала ему на ухо:

— Просты! Просты мене! Я., я… я твоя маты.

Когда Яким возвратился в хату, то увидел, что Марко, плача, целовал ноги уже умершей наймички.

25 февраля 1844,

Переяслав.

Варнак{39}

Есть в нашем русском православном огромном царстве небольшая благодатная землица{40}, такая небольшая, что может вместить в себе по крайней мере четыре немецких царства и Францию впридачу. А обитают в этой небольшой землице разноязычные народы и, между прочим, народ русский и самый православный. И этот-то народ русский не пашет и не сеет совершенно ничего, кроме дынь и арбузов; а хлеб ест белый, пшеничный, называемый по-ихнему калаци, и воспевает свою славную реку, называя ее кормилицей своей, золотым дном с берегами серебряными.

Грустно видеть грязь и нищету на земле скудной, бесплодной, где человек борется с неблагодарною почвой и падает, наконец, изнеможенный под тяжестию труда и нищеты. Грустно, невыразимо грустно!

Каково же видеть ту же самую безобразную нищету в стране, текущей млеком и медом, как, например, в этой землице благодатной? Отвратительно! А еще отвратительнее встретить между этой ленивой нищеты обилие и при обилии отвратительную грязь и невежество!

А в этой стране благословенной это встречается не редко, а даже очень часто.

Какие же могут быть причины нищеты в краю, текущем млеком и медом?

На сей важный политико-экономический вопрос я на досуге напишу четырехтомный нравоописательно-исторический роман, в котором потщуся изобразить с микроскопическими подробностями нравы, обычаи и историю сего архиправославного народа.

А пока созреет этот знаменитый роман в моей многоумной голове, я расскажу вам вот что.

Есть в этой благодатной стране, неглубоко под землею, огромная глыба соли, а на этой глыбе соли построена небольшая крепостца, называемая в простонародии Соляной Защитой{41}.

Обстоятельства заставили меня побывать однажды в этой Соляной Защите.

В первое воскресенье моего там пребывания увидел я в церкви старика, совершенно седого, но еще довольно свежего и необыкновенно выразительной и благородной физиономии.

Он в церкви исправлял должность причетника, ставил свечи перед образами, снимал со свечей, гасил догоревшие и в конце обедни ходил с кошельком вместо церковного старосты.

Его величавая наружность меня поразила. Огромный рост, седая длинная волнистая борода, такие же белые густые вьющиеся волосы, темные густые брови. Лицо правильное, чистое, с легким румянцем на щеках, как у юноши, словом, он мог бы быть прекрасной моделью для Моисея боговидца