Том 3. Франческа да Римини. Слава. Дочь Иорио. Факел под мерой. Сильнее любви. Корабль. Новеллы — страница 32 из 104

Да, без сомнения, человек исключительный. Взгляд… Ты заметил, Коренцио, особенность его взгляда? Я никогда не видел более пристальных и более наблюдательных глаз, неутомимый исследователь! Но он смотрит на всякое человеческое существо как на вещь или факт. Кажется, что «ближнего» для него не существует. Он положительно из ряда опасных. Вот уж действительно человек, созданный творить не из бумаги, а из живого вещества, из крови и плоти. Я уверен, что у Фламмы подрастает опаснейший соперник.

Леони. И я уверен. Рано или поздно он сделается вожаком одной из тех победоносных шаек, которые не замедлят образоваться среди разложения.

Коренцио. И Комнена им не брезгает.

Леони. Соперник даже в этом?

Фауро. Нет. Мессала, по-моему, не подвержен никакому обольщению. Женскому дыханию не удастся заставить потускнеть его сталь. Он не боится ржавчины.

Коренцио. И все-таки…

Фауро. Нет. Ты ошибаешься. Комнена прибегает к нему, как к жалу, против Фламмы, чтобы волновать им и возбуждать колеблющуюся волю… Ах, с каким удивительным искусством она распоряжается человеческими страстями!

Коренцио. Одним словом, посредница судеб теперь — Комнена! Уму непостижимо!

Леони. Она провозглашает господство сабли.

Коренцио. В петлю ее, в петлю!

Фауро. Она уже сказала, что для своей шеи ищет только тетивы лука в воспоминание об этом своем развратном Алексее III, которого удавили в пятнадцать лет. «Но у кого же лук? У кого лук?» — сказала она с этим смехом, которым она обдает как градом.

Коренцио. Каким образом она ухитрилась после смерти Чезаре Бронте перевернуть так быстро свое счастье, — непостижимо!

Фауро. Нет ничего, на что она не решилась бы, чего бы не вынесла, вот и весь секрет. Всякий порыв в ней стремится превратиться в решительное и законченное действие. В ней, по-моему, постоянное состояние бури, откуда то и дело исходят электрические разряды крайней энергии, которые бьют прямо в цель, возбуждая в нас — ранее всякого другого чувства — изумление.

Коренцио. Которым она и пользуется.

Фауро. Мастерски. Способ, к которому она прибегала для своего появления на новой сцене, имея за собой трагическую тайну этой смерти, обнаруживает великое и редкое искусство, Коренцио, какого уже не было с незапамятных времен. Никто, конечно, не знает лучше, чем она, «как снискивать и как терять людей». Макиавелли ничто в сравнении с этой византийской принцессой, уверяю тебя.

Коренцио. Ты ее слишком любишь как свое собственное создание, Фауро. Ты внушаешь подозрение. Ее изобретательность и ее способности восхищают тебя. Но это не мешает ее влиянию на Фламму быть самым пагубным, как не мешает ей знать лучше, чем что бы то ни было, как губить людей.

Фауро. Не знаю, не знаю, дорогой.

Коренцио. А что ты, Сиджисмондо, думаешь об этом?

Леони. У человека, который гибнет, не было силы достигнуть своей цели. У кого есть эта сила, тот дойдет до глубины наперекор всяким козням и всяким препятствиям. На мой взгляд, Коренцио, у тебя вид опекуна.

Фауро. Опекун огня, опекун ветра!

Коренцио. Ну, мы это еще увидим.

Фауро. Увидим, как раскроется сущность человека, то, что есть в нем истинного, искреннего, неизменного: наиболее глубокий инстинкт, наиболее деятельное свойство, наиболее могучая страсть. Кто-кто, а Комнена не поддается ни заблуждению, ни обману. Не придает никакой цены словам, а также вещам. Человек замаскированный не выдержит столкновения с ней. Она надрезает, обшаривает, обнажает самое сердце.

Коренцио. Действительно, у Фламмы вид человека, которого пытают.

Фауро. Не которого пытают, а который колеблется. Он на распутье.

Леони. Минута исключительной важности. Какое-то неожиданное затишье. По-видимому, все ошеломлены той легкостью и той быстротой, с которой старая крепкая машина приведена в негодность. Во многих заговорило как бы смутное невольное сожаление из привычки к движениям, которым эта старая машина подчинила общественную жизнь.

Коренцио. Встряска была недостаточно сильна.

Фауро. Тут-то Фламма и увидел спасение в необходимости войны, борьбы за существование.

Леони. Но гвельфы медлят. Вавилонскому-то пленению еще и конца не видно. Строители республики отстраивают Авиньонский дворец!

Коренцио. Ты увидишь, что Комнена предложит посадить антипапу в Ватикане, чтобы повторить раскол с Запада.

Фауро. А почему бы и не так? Великолепная идея, но найдите мне наместника нового Бога. Найдите мне дух, «способный заставить звезды вращаться вокруг себя», как выразился бы Фламма. Все существо человека, дорогой Леони, никогда не было так похоже на твою глину, как теперь. Оно взывает: «Лепите меня по образу Счастья». А те, к кому оно взывало, снова втискивают его в рамки формул.

Коренцио. А кто ухитрится раз навсегда освободиться от власти формул? Это — власть волшебная, как власть кругов, очерченных палочкой Мерлина.

Фауро. Именно — волшебная. Живой пример — Фламма, который заявил себя человеком жизни, а вот уже близок сделаться человеком формул!

Леони. По-видимому, он позволяет навязать их себе и успокаивается, однако я думаю, что он намерен воспользоваться ими как орудием отрешения, а не устрашения, как орудием оздоровления, а не правления. Глина, о которой ты говоришь, еще нуждается в обработке, чтобы твердые и упорные зерна окончательно размягчились. С другой стороны, было невозможно, не подвергаясь опасности, отказать людям пашни в обещанных преобразованиях. Все восстание деревень произошло по кличу Марко Аграте: «Земля принадлежит землепашцам». Депутаты сельских союзов собираются выработать нечто вроде Семпрониева закона, а Марко Аграте — их Гракх.

Коренцио. Впрочем, Фауро, главенство деревни было бы теперь справедливо. Среди упадка всех классов крестьянин — сильный, грубый, трезвый, выносливый, здоровый — разве не он теперь лучший? А будучи лучшим, он должен теперь царствовать, было бы справедливо, чтобы он царствовал. Такова мысль Фламмы.

Фауро. Эх, загорелые на солнце цари, оздоровляйте чумное болото!..

Леони. Торжество завтрашнего утра будет отличаться духом древней торжественности, величественным оттенком римского духа. Следует прославлять Фламму за эту его любовь к человеческим празднествам.

Фауро. Ах, без сомнения, он мог бы облагородить жизнь. Этот государственный человек не забыл, что итальянская жизнь была украшением мира! У него есть чувство латинского достоинства, чутье нашего самобытного гения. Разве не это влекло нас к нему? Слава его основана на попытке всюду пробуждать подобное чувство, подобное чутье… Ведь немыслимо же, не правда ли, чтобы столь великий переворот мог совершиться без варварского искажения прекрасных городов. Вот мы в зале упраздненного дворца, где мифологические фрески остались нетронутыми на древних стенах и вода поет в сосудах из порфира, как во времена Павла III. Еще можно жить в радости… Ах, если бы у него хватило мудрости следовать руководству самих вещей, выше всякого подражания, наперекор чуждым формулам!

Леони. Он доискивается, пробует, делает опыты. Ты думаешь, легко снова привести к ритму радости жизнь, омраченную однообразным господством принуждений и лжи?

Коренцио. «Пусть снова повеет духом древней общественной свободы над единой и разнородной Италией», — сказал он.

Фауро. Именно: вы помните эту его речь о процветании общин? И другую, о республиках? Когда же деятельные силы народа, разнообразие труда, мудрость учреждений, первенство оптиматов, пыл гражданской страсти, влияние человека на вещь, орудие, ставшее живым, камни, соединенные повелением славы, общественная мощь, выраженная зданием, город, изваянный, как статуя, все это великое, многогласное единство, составлявшее свободное государство, — когда же все это находило своего более сильного и более горячего истолкователя?

Леони. Если он провидел, то будет действовать согласно своему видению. Ты требуешь чуда!

Фауро. Повторяю, я требую одного: чтобы он служил жизни, — истинной, великой жизни, понимаешь? — в каком угодно виде, и, если так и нужно, даже при условии продолжения этой диктатуры, которая была бы ему предоставлена на шесть месяцев народным собранием, в римском духе, для восстановления республики.

Коренцио. В том же, конечно, духе он будет говорить и завтра в Капитолии, передавая власть над землей депутатам сельских союзов. Послушаем.

Фауро. Пора бы и закрыть потоки красноречия, друзья мои.

Леони. Зрелище будет не лишено величия, Фауро. Депутатов около двух тысяч от всех областей, всякой крови, избранных из числа самых мощных образцов нашего племени. Я видел их вчера в термах Каракаллы, на собрании. Марко Аграте говорил перед ними речь. Они показались мне удивительными в этом месте, с этим их невозмутимым и открытым спокойствием, среди этих исполинских стен. У них был вид довольных завоевателей, пришедших взять власть над землей, уверенных, доверчивых, — во имя Рима. Ты их увидишь. В глазах у каждого отразились то родная гора, то родная речка, то родные леса.

Коренцио. Среди них есть и такие, что сеяли рожь на склонах Альп, и такие, что жали хлеба в золотой котловине, и такие, что сажали виноград вокруг Везувия, и такие, что пололи коноплю в долине По, и такие, что собирали маслины на Тосканских холмах, среди них есть такие, что…


Перечисление земледельцев прерывается внезапным приходом лиц, которые приносят печальную новость.


Явление второе

Дечио Нерва, Фульвио Бандини, группа партизан, громко говоря, в беспорядке.


Некоторые. Где Фламма? Где Фламма? Фауро, Леони, вы его видели? Где он? Вы видели, как он ушел? Или он еще здесь? Да где же он? Мы его ищем. Необходимо разыскать его.