В первый раз в жизни случилось мне провести последний день старого года как-то иначе, непохоже ни на что прежнее. Я обедал в этот день у японских вельмож! Слушайте же, если вам не скучно, подробный рассказ обо всем, что я видел вчера. Не берусь одевать все вчерашние картины и сцены в их оригинальный и яркий колорит. Обещаю одно: верное, до добродушия, сказание о том, как мы провели вчерашний день.
Назначено было отвалить нам от фрегата в одиннадцать часов утра. Но известно, что час и назначают затем, чтобы только знать, на сколько приехать позже назначенного времени – так заведено в хорошем обществе. И мы, как люди хорошего общества, отвалили в половине первого.
Вы улыбаетесь при слове отваливать: в хорошем обществе оно не в ходу; но у нас здесь отваливай – фешенебельное слово.
Мы отвалили. Ехали на девяти шлюпках, которые растянулись на версту. Порядок тот же, как и в первую поездку в город, то есть впереди ехал капитан-лейтенант Посьет, на адмиральской гичке, чтоб встретить и расставить на берегу караул; далее, на баркасе, самый караул, в числе пятидесяти человек; за ним катер с музыкантами, потом катер со стульями и слугами; следующие два занимали офицеры: человек пятнадцать со всех судов. Наконец адмиральский катер: на нем, кроме самого адмирала, помещались командиры со всех четырех судов: И. С. Унковский, капитан-лейтенанты Р[имский]-Корсаков, Назимов и Фуругельм, лейтенант барон Крюднер, переводчик с китайского языка, О. А. Гошкевич и ваш покорнейший слуга. Затем ехали два вельбота и еще гичка с некоторыми офицерами.
Люди стали по реям и проводили нас, попрежнему, троекратным «ура»; разноцветные флаги опять в одно мгновение развязались и пали на снасти, как внезапно брошенная сверху куча цветов. Музыка заиграла народный гимн. Впечатление было все то же, что и в первый раз. Я ждал с нетерпением салюта: это была новость. Мне хотелось видеть, что́ японцы?
Да, я забыл сказать, что, за полчаса до назначенного времени, приехал, как и в первый раз, старший после губернатора в городе чиновник сказать, что полномочные ожидают нас. За ним, по японскому обычаю, тянулся целый хвост баниосов и прочего всякого чина. Чиновник выпил чашку чаю, две рюмки cherry brandy (вишневой наливки) и уехал.
Только японцы стали садиться на лодки, как адмирал поручил К[онстантину] Н[иколаевичу] Посьету сказать переводчикам, чтобы баниосы велели всем японским лодкам подальше отойти от фрегата: салютовать, дескать, будут. Заранее он извещать об этом не хотел, предвидя со стороны губернаторов возражения и просьбы не салютовать. Баниосы так и оцепенели от этой неожиданной новости. Один занес было ногу на трап, чтобы сойти, да и остался на несколько секунд с поднятой ногой. Вся толпа остановилась за ним, а старший чиновник сидел уж в своей лодке и ждал других. Очнувшись, баниос побежал к нему передать новость и тотчас же воротился с просьбою не салютовать, подождать, пока они дадут знать губернатору. Этого-то и не хотели. «Некогда, некогда, – торопили мы их, – поезжайте скорее, мы сейчас сами едем». Нейдут с лодки, да и только, всё стоят у трапа; упрашивают.
Мы предвидели смущение японцев и не могли удерживаться от смеха. Я слышу слово «misverstand»[31] от переводчика и подхожу узнать, что такое: он говорит, что на их батареях люди не предупреждены о салюте, и оттого выйдет недоразумение: станут, пожалуй, палить и они. «Нужды нет, пусть палят, – говорят им, – так и следует – отвечать на салют». Всё не решаются уходить. «Пора, пора, – торопили их, – сейчас будут палить: вон уж пошли по орудиям». Давно бы надо было сказать так. Раздалось такое дружное щелканье соломенных сандалий по трапу, какого еще, кажется, не было. Они уехали и увели с собой все лодки.
Тронулись с места и мы. Только зашли наши шлюпки за нос фрегата, как из бока последнего вырвался клуб дыма, грянул выстрел, и вдруг горы проснулись и разом затрещали эхом, как будто какой-нибудь гигант закатился хохотом. Другой, выстрел, за ним выстрел на корвете, опять у нас, опять там: хохот в горах удвоился. Выстрелы повторялись: то раздавались на обоих судах в одно время, то перегоняли друг друга: горы выходили из себя, а губернаторы, вероятно, пуще их.
Если японскому глазу больно, как выразился губернатор в первое свидание, видеть чужие суда в портах Японии, то японскому уху еще, я думаю, больнее слышать рев чужих пушек. Их пушки малы, и выстрелы не будили гор. Я смотрел на лодки, на японские батареи: нигде никакого движения, только две собаки мечутся взад и вперед и ищут места спрятаться, да негде: побегут от выстрела к горам, а оттуда гонит их эхо. Но кончилось: пушки замолчали, горы опять заснули, собаки успокоились, на высотах показалось несколько длиннополых японских фигур. Гребцы наши молчаливо, но сильно налегали грудью на весла. Мы углубились уже далеко в залив, а дым от выстрелов все еще ленивым узором крался по воде, направляясь тихонько к морю. Издали, с передового катера, слабо доносились к нам звуки музыки.
Мы быстро двигались вперед мимо знакомых уже прекрасных бухт, холмов, скал, лесков. Я занялся тем же, чем и в первый раз, то есть мысленно уставлял все эти пригорки и рощи храмами, дачами, беседками и статуями, а воды залива – пароходами и чащей мачт; берега населял европейцами: мне уж виделись дорожки парка, скачущие амазонки; а ближе к городу снились фактории, русская, американская, английская…
Японские лодки кучей шли и опять выбивались из сил, торопясь перегнать нас, особенно ближе к городу. Их гребцы то примолкнут, то вдруг заголосят отчаянно: «оссильян! оссильян!» Наши невольно заразятся их криком, приударят веслами, да вдруг как будто одумаются и начнут опять покойно рыть воду.
Наконец надо же и совесть знать, пора и приехать. В этом японском, по преимуществу тридесятом, государстве можно еще оправдываться и тем, что «скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается». Чуть ли эта поговорка не здесь родилась и перешла по соседству с Востоком и к нам, как и многое другое… Но мы выросли, и поговорка осталась у нас в сказках.
В Японии, напротив, еще до сих пор скоро дела не делают и не любят даже тех, кто имеет эту слабость. От наших судов до Нагасаки три добрые четверти часа езды. Японцы часто к нам ездят: ну что бы пригласить нас стать у города, чтоб самим не терять попустому время на переезды? Нельзя. Почему? Надо спросить у верховного совета, верховный совет спросит у сиогуна, а тот пошлет к микадо.
Японские лодки непременно хотели пристать все вместе с нашими: можете себе представить, что из этого вышло. Одна лодка становилась поперек другой, и все стеснились так, что если б им поручили не пустить нас на берег, то они лучше бы сделать не могли того, как сделали теперь, чтоб пустить.
Потом пошло все попрежнему, то есть музыканты, караул, все стояло на своих местах. И японские войска расставлены были по обеим сторонам дороги, то есть те же солдаты, с картонными шапками на головах и ружьями, или guasi-ружьями в чехлах, ноги врозь и колени вперед. И лошадь была тут, которой я опять не заметил, и норимоны, и старик с сонными глазами, и толпа переводчиков, и баниосы. Японцы, подобрав халаты, забыв важность, пустились за нами вприпрыжку, бегом, теряя туфли, чтоб поспеть к дому прежде нас. В сенях сидели на пятках те же лица, но на крыльце стоял, по уговору, младший из полномочных в каком-то странном головном уборе.
Мы не успели рассмотреть его хорошенько. Он пошел вперед, и мы за ним. По анфиладе рассажено было менее чиновников, нежели в первый раз. Мы толпой вошли в приемную залу. По этим мирным галлереям не раздавалось, может быть, никогда такого шума и движения. Здесь, в белых бумажных чулках, скользили доселе, точно тени, незаметно от самих себя, японские чиновники, пробираясь иногда ползком: а теперь вот уже в другой раз раздаются такие крепкие шаги!
В ту минуту, как мы вошли в приемную залу, отодвинулись, точно кулисы, ширмы с противоположной стороны, и оттуда выдвинулись медленно, один за другим, все полномочные. Показался несколько согбенный старик; от старости рот у него постоянно был немного открыт. За ним другой, лет сорока пяти, с большими карими глазами, с умным и бойким лицом. Третий, очень пожилой человек, худощавый и смуглый, с поникшим взором, как будто проведший всю жизнь в затворничестве, и немного с птичьим лицом. Четвертый – средних лет: у этого было очень обыкновенное лицо, каких много, не выражающее ничего, как лопата. На таких лицах можно сразу прочесть, что, кроме ежедневных будничных забот, они о другом думают мало.
Они стали все четверо в ряд – и мы взаимно раскланялись. С правой стороны, подле полномочных, поместились оба нагасакские губернатора, а по левую еще четыре, приехавшие из Едо, повидимому, важные лица. Сзади полномочных сели их оруженосцы, держа богатые сабли в руках; налево, у окон, усажены были в ряд чиновники, вероятно тоже из Едо: по крайней мере мы знакомых лиц между ними не заметили.
Все четверо полномочные были в широких мантиях, из богатой, толстой, как лубок, шелковой с узорами материи, которая едва сжималась в складки; рукава у кисти были чрезвычайно широкие, спереди, от самого подбородка до пояса, висел из той же материи нагрудник; под мантией обыкновенный халат и юбка, конечно шелковые же. У старика материя зеленая, у второго белая, вроде моар, только с редкими полосами. У всех четырех полномочных, и у губернаторов тоже, на голове наставлена была на маковку, вверх дном, маленькая, черная, с гранью, коронка, очень похожая формой на дамские рабочие корзиночки и, пожалуй, на кузовки, с которыми у нас бабы ходят за грибами. Коронки эти делаются, как я после узнал, из папье-маше. У двоих чиновников, помещавшихся налево от полномочных, коронки были одинаковой с ними формы, а у следующих двух одна треугольная, другая квадратная, обе плоские. У старших коронки прикреплялись пропущенными под подбородок белыми, а у младших черными шнурками. Все бы еще ничего; но у третьего полномочного, у обоих губернаторов и еще у одного чиновника шелковые панталоны продолжались на аршин далее ног. Губернаторы е