Потом нас повели в ризницу. Пред ней, в комнате, стояли лавки, пюпитры – это что-то вроде класса для тагалов. Несколько их сидело тут, с флейтами и кларнетами. Они бросились к руке епископа, как все тагалы, которые встречались нам на дворе, на дороге к монастырю. Некоторые становились на колени. Епископ велел музыкантам сыграть что-нибудь. Они заиграли что-то вроде марша, но не совсем стройно, не совсем чисто, особенно после того, что мы слышали у дворца. «Видно, этих учат по нотам: не они ли расписывали церковь?» – подумал я. Мы с б[ароном] дали артистам денег и ушли, сначала в ризницу, всю заставленную шкафами с церковной утварью – везде золото, куда ни поглядишь; потом пошли опять в коридоры, по кельям. Везде до нас долетали звуки флейт и кларнетов: артисты, от избытка благодарности, не могли перестать сами собою, как испорченная шарманка.
Мы проходили мимо дверей, с надписями: эконом, ризничий и остановились у эконома. «C’est un bon enfant, – сказал епископ, – entrons chez lui pour nous reposer un moment». – «Il a une excellente bière, monseigneur»[53], – прибавил молодой миссионер нежным голосом.
Они постучались, и нам отпер дверь пожилой монах, весь в белом, волоса с проседью, все лицо в изломанных чертах, но не без доброты. Келья была темна, завалена всякой всячиной, узлами, ящиками; везде пыль; мебель разнохарактерная; в углу, из-за пестрого занавеса, выглядывала постель. На большом круглом столе лежали счеты, реестры, за которыми мы и застали эконома. Он через епископа спросил нас кое-что о путешествии, надолго ли приехали, а потом не хотим ли мы чего-нибудь. «Пива», – сказали оба француза. Монах засуетился и велел тагалу вскрыть бывшие тут же где-то в углу два ящика и подать несколько бутылок английского элю и портера. Но прежде всего подал огромный поднос с сигарами. Каких тут не было! всяких размеров и сортов, и гаванской, и манильской свертки… Вот где водятся хорошие-то сигары в Маниле!
Мы сидели с полчаса; говорил все епископ. Он рассказывал о Чусанском архипелаге и называл его перлом Китая. «Климат, почва, как в раю, – выразился он. – Я жил там восемь лет, – продолжал он, – там есть колония ирландских католиков: они имеют значительное влияние на китайцев, ввели много европейских обычаев и живут прекрасно. Чусанские китайцы снабжают почти все берега Китая рыбою, за которою выезжают на нескольких тысячах лодок далеко в море». При этой цифре меня взяло сомнение; я хотел выразить его б[арону] К[риднер]у и вдруг выразил, в рассеянности, по-французски. Эта рассеянность произошла оттого, что епископ, не знаю почему, ни с того ни с сего принялся рассказывать о Чусане по-английски. «Да, несколько тысяч», – подтвердил настойчиво епископ по-французски.
От эконома повели нас на самый верх, в рекреационную залу. «Я вам покажу прекрасный вид», – сказал епископ. Мы зашли к монаху, у которого хранился ключ от залы – это самый полный и красивый монах, какого я только видел где-нибудь, с постоянной улыбкой, с румянцем. Я увидел у него на стене прекрасную небольшую картину: «Снятие со креста» и «Божию матерь». Я отдохнул на этой живописи от всех виденных картин. Напрасно я старался прочесть имя живописца: едва видно было несколько белых точек на темном фоне. «Откуда эта картина?» – «Из Италии, из монастыря». Вот все, что я узнал о ней.
Опять по извилистой лестнице поднялись мы и в рекреационную залу. Это была длинная, крытая галлерея, с окошками на три стороны. Пол простой, деревянный; половицы так и ходили под ногами. Все в запустении. Видно, что никто не бывает здесь. Ни на одно кресло сесть нельзя: пыль лежала густыми слоями. Можно подумать, что августинцы совсем не любят отдыхать, а проводят все время в трудах и богомыслии. Посредине стоял бильярд, для моциона; у окон, на треножнике, поставлена большая зрительная труба. Вид из окошек в самом деле прекрасный: с одной стороны весь залив перед глазами, с другой испанский город, с третьей леса и деревни. И они не сидят здесь день и ночь, не наслаждаются ничем этим! Мы едва оторвались от окошек. Епископ по очереди сыграл с нами обоими на бильярде и оказался не слабым игроком.
Обратясь спиной к дверям, я вдруг услышал шелест женского платья, мягкую походку – живо оборачиваюсь – белые кисейные блузы… Толпа августинцев, человек двенадцать, все молодые, с сигарами. Одни, немного заспанные, с горячими щеками, другие, с живым взглядом, с любопытством смотрели на нас, пришельцев издалека, и были очень внимательны. К сожалению, никто из них не знал никакого другого языка, кроме испанского. «Мы виноваты, что не можем говорить с вами, – сказали они чрез молодого француза. – Русские говорят по-французски, по-английски и по-немецки; нам следовало бы знать один из этих языков». – «Мы говорили бы и по-испански, если б Испания была поближе к нам», – отвечал я.
Вдруг послышались пушечные выстрелы. Это суда на рейде салютуют в честь новорожденной принцессы. Мы поблагодарили епископа и простились с ним. Он проводил нас на крыльцо и сказал, что непременно побывает на рейде. «Не хотите ли к испанскому епископу?» – спросил миссионер; но был уже час утра, и мы отложили до другого дня.
«Что они здесь делают, эти французы? – думал я, идучи в отель, – епископ говорит, что приехал лечиться от приливов крови в голове: „в Нинпо, говорит, жарко“; как будто в Маниле холоднее! А молодой все ездит по окрестным пуэбло, по каким-то делам…»
Мы рано поднялись на другой день, в воскресенье, чтоб побывать в церквах. Заехали в три церкви, между прочим в манильский собор, старое здание, постройки XVI столетия. Он только величиной отличается от других приходских церквей. Украшения в нем так же безвкусны, живопись так же дурна, как и в церкви предместья и в монастырях. Орган плох, а в других церквах он заменяется виолончелью и флейтой.
Одна церковь, впрочем, лучше других, побогаче, чище, светлее. В ней мало живописи и тусклой позолоты; она не обременена украшениями; и прихожане в ней получше, чище одеты и приличнее на вид, нежели в других местах.
Испанцев в церквах совсем нет; испанок немного больше. Всё метисы, тагалы да заезжие европейцы разных наций. Мы везде застали проповедь. Проповедники говорили с жаром, но этот жар мне показался поддельным; манеры и интонация голоса у всех заученные.
После обедни мы отправились в цирк смотреть петуший бой. Нам взялся показать его француз Pl., живший в трактире, очень любезный и обязательный человек. Мы заехали за ним в отель. Цирков много. Мы отправились сначала в предместье Бинондо, но там не было никого, не знаю почему; мы – в другой, в предместье Тондо. С полчаса колесили мы по городу и, наконец, приехали в предместье. Оно все застроено избушками на курьих ножках и заселено тагалами.
Француз дорогой подтвердил нам, что тагалы самый счастливый народ в свете. «Они ни в чем не нуждаются, – сказал он, – работают мало, и если выработают какой-нибудь реал в сутки, то есть восьмую часть талера (около 14 коп. сер.), то им с лишком довольно на целый день. Индиец купит себе рису; банан у него есть, сладкий картофель или таро тоже – и обед готов. Еще останется ему на что купить кокосовой водки. Испанцы обходятся с ними хорошо, кротко, и тагалы благословляют свою участь. Конечно, они могли бы быть еще деятельнее, следовательно жить в большем довольстве, не витать в этих хижинах, как птицы: но для этого надобно, чтоб и повелители их, то есть испанцы, были подеятельнее; а они стоят друг друга: „tel maitre, tel valet“»[54].
То же подтвердил накануне и епископ. «Ах, если б Филиппинские острова были в других руках! – сказал он, – какие сокровища можно было бы извлекать из них! Mais les espagnols sont indolents, paresseux, très paresseux!»[55] – прибавил он со вздохом.
От нового губернатора, маркиза Новичелиса, ждут много доброго. Он затевает разные реформы; ему дано больше прав и власти, нежели его предшественникам: он нечто вроде вице-короля. Повод к увеличению его власти подали некоторые опасения на счет духовенства, влияние которого стало слишком ощутительно в этой колонии. Слухи об этом дошли до метрополии; притом индийцы на прочих островах стали пошаливать. Незадолго перед нашим прибытием они, на острове Минданао, умертвили человек двадцать солдат. Потребовались строгие меры, и то судно, которое мы встретили в Анжере, везло новые войска. На том же судне был и Кармена, с которым мы увиделись как с старым знакомым. В губернаторе находят пока один недостаток: он слишком исполнен своего достоинства, гордится древностью рода и тем, что жена его – первая штатс-дама при королеве, от этого он важничает, как петух…
Но вот и цирк, вот и петухи. Цирк – это исполинская бамбуковая клетка, в какую сажают попугаев, вся сквозная: снаружи издалека можно видеть, что в ней делается. В ней три яруса галлерей для зрителей, а посредине круглая арена для бойцов. Крыша коническая, сплетена тоже из бамбуковых жердей, и потому сквозная, но в ней сверх того есть несколько люков для воздуха. Мы с трудом пробрались сквозь густую толпу народа ко входу, заплатили по реалу и вошли в клетку. Зрителей было человек до пятисот в самой клетке да человек тысяча около. Последние не зрители, а участники. У всякого подмышкой был петух. Публика вся состояла из тагалов, китайцев и метисов. Мы пробрались в верхнюю галлерею и с трудом отыскали три свободные места. Женщинам нельзя сидеть в этих сквозных галлереях, особенно в верхних этажах: поэтому в цирке были только мужчины да петухи – ни женщин, ни кур ни одной. Но зато какое множество петухов! какое свирепое, непрерывное пение раздавалось в клетке и около нее!
На арене ничего еще не было. Там ходил какой-то распорядитель из тагалов, в розовой кисейной рубашке, и собирал деньги на ставку и за пари. Я удивился, с какой небрежностью индийцы бросали пригоршни долларов, между которыми были и золотые дублоны. Распорядитель раскладывал деньги по кучкам на полу, на песке арены. На ней, в одном углу, на корточках, сидели тагалы с петухами, которым предстояло драться.