Том 3. Фрегат «Паллада» — страница 73 из 98

по морду лошади глубока лужа. «Ох!» – вырвется у того или другого, среди мучительного молчания, в продолжительном и изворотливом пробиранье между кочек, луж и кустов.

Наконец вчера приехали в Нелькан и переправились через Маю, услыхали говор русских баб, мужиков. А с якутами разговор не ладится; только Иван Григорьев беспрестанно говорит с ними, а как и о чем – неизвестно, но они довольны друг другом.

В Нелькане несколько юрт и несколько новеньких домиков. К нам навстречу вышли станционный смотритель и казак Малышев; один звал пить чай, другой – ужинать, и оба угостили прекрасно. За ужином были славные зеленые щи, языки и жареная утка. В доме, принадлежащем американской компании, которая имеет здесь свой пакгауз с товарами (больше с бумажными и другими материями и т. п. нужными для края предметами, которыми торговля идет порядочная), комната просторная, в окнах слюда вместо стекол: светло и, говорят, тепло. У смотрителя станции тоже чисто, просторно; к русским печам здесь прибавили якутские камины, или чувалы: от такого русско-якутского тепла, пожалуй, вопреки пословице, «заломит и кости».

Мы отлично уснули и отдохнули. Можно бы ехать и ночью, но не было готового хлеба, надо ждать до утра, иначе нам, в числе семи человек, трудно будет продовольствоваться по станциям на берегах Маи. Теперь предстоит ехать шестьсот верст рекой, а потом опять сто восемьдесят верст верхом по болотам. Есть и почтовые тарантасы, но все предпочитают ехать верхом по этой дороге, а потом до Якутска на колесах, всего тысячу верст. Всего!

Мая извивается игриво, песчаные мели выглядывают так гостеприимно, как будто говорят: «Мы вас задержим, задержим»; лес не темный и не мелкий частокол, как на болотах, но заметно покрупнел к реке; стал чаще являться осинник и сосняк. Всему этому несказанно обрадовался Иван Григорьев. «Вон осинничек, вон соснячок!» – говорил он приветливо, указывая на знакомые деревья. – Лодка готова, хлеб выпечен, мясо взято – едем. Теперь платить будем прогоны по числу людей, то есть сколько будет гребцов на лодках.

30 и 31 августа. Нельзя начать плавания при более благоприятных обстоятельствах, как начали мы. Погода была великолепная, теплая. Река, с каждым извивом и оборотом, делалась приятнее, берега или отлогие, лесистые, или утесистые. Лодка мчится с неимоверной быстротой. Мы промчались двадцать восемь верст в два часа и прибыли на станцию Ба́танга или Ва́танга. Дорогой, наконец, достали из чемодана ружье, после, однакож, многих возражений со стороны Ивана Григорьева, и отдали Ванюшке. Он застрелил утку, подстрелил много еще, но нельзя было их достать. Издалека завидим мы их, они мчатся по течению, мы перегоняем, они улетают, а если остаются, то дорого платят за оплошность.

На Ба́танге живет очень смышленый старик, Петр Маньков, с женой, в хижине. Все это переселенцы. Они стараются прививать хлебопашество, но мало средств, и земля не везде удобна. Отчасти промышляют зверями. От Батанги до Семи Протоков четырнадцать верст. Мы до Семи Протоков сделали быстрый переход. Но погода стала портиться: подул холодок, когда мы в темноте пристали к станции и у пылавшего костра застали якутов и русских мужиков и баб; последние очень красивы, особенно одна девушка, лет шестнадцати. Мы вошли в их бедную избу, пили чай и слушали рассказы о трудностях и недостатках, с какими, впрочем, неизбежно сопряжено первоначальное водворение в новом краю. В избе и около избы толпились ребятишки, с голыми ногами, грудью и даже с голым брюхом. Мы дали им две рубашки, и мальчишки с гордостью и радостью надели их. Благодарностям не было конца.

Пока мы сидели в избе, задул ветер, повалил хлопьями снег, словом вьюга, или, по-здешнему, «пурга». Мужики стали просить подождать до луны, иначе темно ехать, говорили они: трудно, много мелей. Мы согласились, но пошли спать в лодку, чтоб тронуться тотчас же, лишь взойдет луна. Ночью во сне я почувствовал, что как будто еду опять верхом, скачу опять по рытвинам: это потащили нас по реке. Холод разбудил меня; мы на мели. Якуты, стоя по колени в реке, сталкивали лодку с мели, но их усилия натолкнули лодку еще больше на мель, и вскоре мы увидели, что стоим основательно, без надежды сдвинуться нашими силами. Наши люди вооружились: кто шестом, кто веслом и стали толкаться: все напрасно.

«Никак нельзя!» – в один голос сказали все.

До станции было еще семь верст. Мы послали одного из русских проводников туда, привести лодку почтовую, а сами велели Тимофею готовить обед: щи, вчерашнюю утку. На носу была набросана земля и постоянно горел огонь. Скоро задымилась кастрюля, и через час мы обедали, знаете, как обедают на станциях, в роще, на пикнике и т. п. Кто ел из кружки, кто из чашки, на сундуке, на подставке. Когда нужно стол, обыкновенно говорили Ивану Григорьеву: «Чтоб был стол». «Слушаю», – отвечал Иван и отправлялся в лес: через четверть часа перед нами стоял стол. В одной юрте не было ни окон, ни двери. Сказано Ивану Григорьеву, чтоб была дверь и окно. «Слушаю», – сказал он и окна заткнул потниками от лошадей, а дверь так приладил, что наутро отворить было нельзя, а надобно было выколотить.

Наконец уже в четыре часа явились люди со станции снимать нас с мели, а между прочим, мы, в ожидании их, снялись сами. Отчего же просидели часа четыре на одном месте – осталось неизвестно. Мы живо приехали на станцию. Там встретили нас бабы с ягодами (брусникой), с капустой с жалобами на горемычное житье-бытье: обыкновенный припев!

Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции Иктенда. Сейчас едем. На горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний; небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое дитя. Пошли опять то горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали в темноте, лежа в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели ноги.

От Иктенды двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу в осьмом утра, проехав эти 56 верст в совершенной темноте и во сне. Погода все одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты, без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть, живут тунгусы.

Тунгусы – охотники, оленные промышленники и ямщики. Они возят зимой на оленях, но, говорят, эта езда вовсе не так приятна, как на Неве, где какой-то выходец из Архангельска катал публику: издали все ведь кажется или хуже, или лучше, но во всяком случае иначе, нежели вблизи. А здесь езда на оленях даже опасна, потому что Мая становится неровно, с полыньями, да, кроме того, олени падают во множестве, не выдерживая гоньбы.

Печальный, пустынный и скудный край! Как ни пробуют, хлеб все плохо родится. Дальше, к Якутску, говорят, лучше: и население гуще и хлеб богаче, порядка и труда больше. Не знаю; посмотрим. А тут, как поглядишь, нет даже сенокосов; от болот топко; сена мало, и скот пропадает. Овощи родятся очень хорошо, и на всякой станции, начиная от Нелькана, можно найти капусту, морковь, картофель и проч.

Якуты, народ с широкими скулами, с маленькими глазами, таким же носом; бороду выщипывает; смуглый и с черными волосами. Они, должно быть, южного происхождения и родня каким-нибудь манчжурам. Все они христиане, у всех медные кресты; все молятся; но говорят про них, что они не соблюдают постановлений церкви, то есть постов. Да и трудно соблюдать, когда нечего есть. Они едят что попало, белок, конину и всякую дрянь; выпрашивают также у русских хлеба. Русские все старообрядцы, все переселены из-за Байкала. Но всюду здесь водружен крест благодаря стараниям Иннокентия и его предшественников.

* * *

Чабда, станция, 2-го сентября.

Мы все еще плывем по Мае, но холодно: ветер из осеннего превратился в зимний; падает снег; руки коченеют, ноги тоже. Леса по берегам желтые; по реке несутся падшие листья; все печально. После завтрака посмотришь, посмотришь, да и ляжешь опять спать, а после обеда опять. Станции пошли русские. Якуты здесь только ямщики; они получают жалованье, а русские определены содержателями станций и получают все прогоны, да еще от казны дается им по два пуда в месяц хлеба на мужика и по одному на бабу. Они обязаны содержать в исправности данные им от казны почтовые лодки. Прогоны платят по 1½ коп. сер. с человека. Всех станций по Мае двадцать одна, по тридцати, тридцати пяти и сорока верст каждая. У русских можно найти хлеб; родятся овощи, капуста, морковь, картофель, брюква, кое-где есть коровы; можно иметь и молоко, сливки, также рыбу, похожую на сиги. На некоторых станциях, например в Айме и вообще там, где есть конторы американской компании, можно доставать говядину.

Река, чем ниже, тем глубже, однако мы садились раза два на мель: ночью я слышал смутно шум, возню; якуты бросаются в воду и тащат лодку. Вчера один из гребцов кричит к нам в дверь каюты: «Ваше высокоблагородие! а ваше высокоблагородие!» – «Ну?» – сказал я. Товарищи мои спали. «Можно реветь?» – «Если это тебе нравится, пожалуй, только ты перебудишь всех. Зачем?» – «Станок (станция) близко: не видно, где пристать; там услышат, огонь зажгут». – «Ну, реви!» По реке понеслись фальцетто, медвежьи басы – ужас! И это повторяется каждую ночь, когда подъезжаем к станции.

Да, это путешествие не похоже уже на роскошное плавание на фрегате: спишь одетый, на чемоданах; ремни врезались в бока, кутаешься в пальто: стенки нашей каюты выстроены, как балаган; щели в палец; ветер сквозит и свищет – все à jour[71], а славу богу, ничего: могло бы быть и хуже.

Сегодня Иван Григорьев просунул к нам голову: «Не прикажете ли бросить этот камень?» Он держал какой-то красивый, пестрый камень в руке. «Как можно! это надо показать в Петербурге: это замечательный камень, из Бразилии…» – «Белья некуда девать, – говорил Иван Григорьев, – много места занимает. И что за камень? хоть бы для точила годился!»