роче всего, хотя хлеб тоже обращается в камень, но он отходит скорее всего; но вынимать одно что-нибудь, то есть чай – сахар – нельзя: на морозе нет средства разбирать, что взять, надо тащить все: и вот опять возни на целый час – собирать все!
Беда еще, когда столкнется много проезжих – лошадей мало. Вот нас едет четыре экипажа, мы и сидим теперь: я здесь, на Каменской станции, чиновник с женой и инженер – на Жербинской, другой чиновник – где-то впереди, а едущий сзади купец сидит, говорят, не на станции, а на дороге. Лошади устали или пристали, как здесь говорят. Всему этому причина почта, которая настигла нас. Я забыл сказать, что мы сутки пробыли в Олекме. Это маленький, бедный городок. Там живет исправник, почтмейстер, окружной лекарь да несколько купцов. Нам указали квартиру у одного из последних. Останавливаться бы незачем, да надо возобновить запас хлеба. Добрый купец и старушка, мать его, угощали нас как родных, отдали весь дом в распоряжение, потом ни за что не хотели брать денег. «Мы ради добрым людям, – говорили они, – ни за что не возьмем: вы нас обидите». Мы немало смеялись над m-me[78] К., которая, в уверенности, что возьмут деньги, командовала в доме, требуя того, другого.
На Каменской станции оканчивается Якутская область, начинающаяся у Охотского моря, – это две тысячи верст: до Иркутска столько же остается – что за расстояния! Какой детской игрушкой покажутся нам после этого поездки по Европейской России!
К удивлению моему, здешние крестьяне недовольны приисками: все стало дороже: пуд сена теперь стоит двадцать пять, а иногда и пятьдесят, хлеб девяносто коп. – и так все. Якутам лучше: они здесь природные хозяева, нанимаются в рабочие и выгодно сбывают на прииски хлеб; притом у них есть много лугов и полей, а у русских нет.
Поледуйская станция. 13 декабря.
Все еще пустыня, все Лена! Я сейчас из леса: как он хорош, осыпанный, обремененный снегом! Столетние сосны или лиственницы толпятся группами или разбросаны врозь. Взошел молодой месяц и осветил лес, чего тут нет? Какой разгул для фантазии: то будто женщина стоит на коленях, окруженная малютками, и о чем-то умоляет: все это деревья и кусты с нависшим снегом; то будто танцующие фигуры; то медведь на задних лапах; а мертвецов какая пропасть! Особенно когда заснешь – беда: у шапки образуются сосульки и идут к бровям, от бровей другие к ресницам, а от ресниц к усам и к шарфу. Сквозь эту ледяную решетку лес кажется совсем фантастическим. Это природная декорация «Нормы».
Пока я носился мыслью так далеко, повозка моя вдруг засела в яме, в вымерзнувшей речке: эта яма из ям. Я вышел вон и стал на холме. Пней множество, настоящий храм друидов: я только хотел запеть «Casta diva55»[79], как меня пригласили в совет, как поступить. Лошади не могут вытащите Тимофей советовал бить передовых лошадей (мы ехали гусем), я посоветовал запрячь тройку рядом и ушел опять на холм петь, наконец ямщик нарубил кольев, и мы стали поднимать повозку сзади, а он кричал на лошадей. – «Эй, ну, дружки, чтоб вас задавило, проклятые!» Но дружки ни с места. К счастью, морозу было всего каких-нибудь 31, много 32°, а не 44, как на Николин день.
Но прочь романтизм, и лес тоже! Замечу только на случай, если вы поедете по этой дороге, что лес этот находится между Крестовской и Поледуевской станциями. Но через лес не настоящая дорога: по ней ездят, когда нет дороги по Лене, то есть когда выпадают глубокие снега, аршина на полтора, и когда проступает снизу, от тяжести снега, вода из-под льда, которую здесь называют черной водой.
От Жербинской станции начинается Иркутская губерния и Киренский округ. Здесь выпадают ужасные снега, и оттого везут гусем верст на шестьсот, то есть почти от Олекмы до Киренска и даже далее. На Жербинской станции я застал беспорядок. Староста умер, и все ямщики отказывались ехать, под предлогом, что не их очередь. «А если я опоздаю в город, да меня спросят, отчего…» – начал я было свою угрозу, которая так помогала за Якутском: но здесь не помогла. Ямщики разбежались по избам и спрятались. Я сам пошел отыскивать их. Вошел в одну избу – ямщики все сидели по печкам с завязанными ногами и охали. «Батюшки! – стонали они, – смерть пришла, ноженьки, ой, ноженьки, мочи нет!» – «Что у вас?» – спросил я. «Горячка», – говорят.
Наконец одного здорового я застал врасплох и потребовал, чтобы он ехал. Он отговаривался тем, что недавно воротился и что надо лошадей кормить и самому поесть. «Сколько тебе нужно времени?» – спросил я. «Три часа». – «Корми четыре, а потом запрягай», – сказал я и принялся, не помню в который раз, пить чай.
Ямщик пообедал, задал корму лошадям, потом лег спать, а проснувшись объявил, что ему ехать не следует, что есть мужик Шеин, который живет особняком, на юру, что очередь за его сыновьями, но он богат и все отделывается. Я послал за Шеиным, но он рапортовался больным. Что делать? вооружиться терпением, резигнацией? так я и сделал. Я прожил полторы сутки, наконец созвал ямщиков и Шеина тоже, и стал записывать имена их в книжку. Они так перепугались, а чего – и сами не знали, что сейчас же привели лошадей.
Я проехал мимо приисков, то есть резиденции золотоискателей, или «разведенции», как назвал ямщик, указывая целую колонию домиков на другом берегу Лены.
«Какова дорога впереди?» – спрашиваю. «Торосовато или убродно», – отвечал ямщик. По Лене свирепствует теперь, и часто, повальная горячка, единственная местная болезнь. Она много похитила жертв, и я на каждой станции встречаю бледные, больные лица. Еще чаще встречаю людей с знаками на лбу, щеках и особенно на носу… Mais hony soit gui mal y pense[80]. Это следы озноба. С любопытством всматриваюсь и вслушиваюсь во все. На Жербинской станции мне понравилась одна женщина, наполовину русская, наполовину якутская по родителям, больше всего тем, что любит мужа. Когда я записал и его имя в книжку за нерадение, она ужасно начала хлопотать, чтоб мне изладить коней: сама взнуздывала, завязывала упряжь, помогала запрягать, чтоб только меня успокоить, чтоб я не жаловался на мужа, и делала это с своего рода грацией. Она недурна собой.
Встретил еще несчастливца. «Я не стар, – говорил ямщик Дормидон, который попробовал было бежать рядом с повозкой во всю конскую прыть, как делают прочие, да не мог, – но горе меня одолело». Ну, начинается обыкновенная песня, думал я: все они несчастливы, если слушать их. «Что же с тобой случилось?» – спросил я небрежно. «Что? да сначала, лет двадцать пять назад, отца убили…» Я вздрогнул. «Тогда не то, что теперь: не открыли убийцу…» Я боязливо молчал, не зная, что сказать на это. «Потом моя хозяйка умерла: ну, бог с ней! Божья власть, а все горько!» «Да, в самом деле он несчастлив», – подумал я; что же еще после этого назвать несчастьем? «Потом сгорела изба, – продолжал он, – а в ней восьмилетняя дочь… Женился я вдругорядь, прижил два сына; жена тоже умерла. С сгоревшей избой у меня пропало все имущество, да еще украли у меня однажды тысячу рублей, в другой раз тысячу шестьсот. А как наживал-то! как копил! Вот как трудно было!» Мне стало жутко от этого мрачного рассказа. «Это страдания Иова!» – думал я, глядя на него с почтением. Дормидон претерпел все людские скорби – и не унывает, еще возит проезжих, сбывает сено на прииски – и ничего. А мы-то: палец обрежем, ступим неосторожно… «Вон, слышите колоколец? – спросил он меня. – Это мой Васютка заседателя везет. – Эй, малый, вези по старой дороге, – крикнул он весело (слышите – весело!), – что нам новую-то проминать своими боками!»
Сегодня наткнулись мы на кочевье тунгусов. Пара оленей отделилась и бросилась от наших лошадей вперед и все мчалась по дороге и забежала верст за семь от кочевья, а наши лошади пятились от них. Здесь сеют рожь, ярицу и ячмень; но первая вызябает, вторая, по краткости лета, тоже не всегда удается, но зато ячмень очень хорош. Берега Лены утесисты и красивы. Островов тут почти нет; река становится все у́же. По-якутски почти никто не говорит, и станции пошли русские; есть старинные названия, данные, конечно, казаками при занятии Сибири.
Чуйская станция, 13 декабря. Витима.
Лена, Лена и Лена! Но все еще пустая Лена; кое-где на лугах видны большие кучи снегу – это стога сена; кое-где три, четыре двора, есть хижины, буквально заваленные снегом, с отверстиями, то есть окошками, в которых вставлены льдины вместо стекол: ничего, тепло, только на улицу ничего не видать. В других избах, и это большею частию, окна затянуты бычачьими пузырями. На каждой станции кучи ямщиков толпятся у экипажа. Деревеньки содержат гоньбу всем миром, то есть с каждого мужика требуется пара лошадей. Все ямщики «ладят коней» и толпой идут спускать с горы. Двое везут.
Витима – слобода, с церковью Преображения, с сотней жителей, с приходским училищем, и ямщики почти все грамотные. Кроме извоза, они промышляют ловлей зайцев, и тулупы у всех заячьи, как у нас бараньи. Они сеют хлеб. От Витимы еще около четырехсот верст до Киренска, уездного города, да оттуда девятьсот шестьдесят верст до Иркутска. Теперь пост, и в Витиме толпа постников, окружавшая мою повозку, утащила у меня три рыбы, два омуля и стерлядь, а до рябчиков и другого скоромного не дотронулись: грех!
Кажется, я миновал дурную дорогу и не «хлебных» лошадей. «Тут уж пойдут натуральные кони и дорога торная, особенно от Киренска к Иркутску», – говорят мне. «Натуральные» – значит – привыкшие, приученные, а не сборные. «Где староста?» – спросишь, приехав на станцию… «Коней ладит, барин. Эй, ребята! заревите или гаркните (то есть позовите) старосту», – говорят потом.
Смотрители здесь не везде: они заведывают пятью станциями. Из них один на