Том 3. Глаза на затылке — страница 40 из 47

Отец Павел Флоренский в своем исследовании «Имена» писал: «По имени и житие – стереотипная формула жизни, по имени житие, а не имя по житию. Рифма есть свойство имени, что роднит художественное творчество с восприятием личности».

Вот и слышатся в Православном семинарском «Вознесенский» все его колокола. Вознесение в истине и духе. Андрей – «званный» «первозванный» вызванивают колокола. Поэт был зван в эту страшную эпоху, призван, чтобы свидетельствовать.

Его видеомы – свидетельства умные и пронзительные, некоторые буквально кровоточат. Буквы слагаются в слова, в имена. Трехмерные буквы отбрасывают буквы-тени. Кириллицу повторяет латиница. Слова кружатся на оси времени: из «тьмы» появляется «мать», которую снова поглощает «тьма». Автор так заряжен временем, что буквы его собственного имени взрываются, разлетаются и – метаморфоза: заглавное В превращается в цифру 13.

Вознесенский предлагает нам разгадывать его построения, следить за превращением предметов и имен, за метаморфозами букв и слов, обращающимися в метафоры визуальной поэзии. Эта (можно назвать ее постмодернистской) игра часто трагикомична, просто трагична.

Посмотреть хотя бы на видеом «Гумилев», где на листе бумаги с вырванными пулями двумя отверстиями проступает на кровавом поле имя убиенного поэта.

Или плакат, посвященный Александру Меню, где перевернутое имя священника, образуя слово «нем», говорит нам о трагической судьбе человека, которого, лишь убив, заставили замолчать. Внешний беспорядок набросанных букв и предметов – лишь первое впечатление, во всем этом хаосе есть строгий, обусловленный образом порядок и ничего случайного. Так видеом, посвященный Оскару Уайльду – рафинированному денди-интеллектуалу, затоптанному толпою моралистов, – это цилиндр и белый галстук-бабочка, где заключены блеск судьбы Уайльда и предначертанная тюремная решетка, за которой просвечивает «лоскуток голубизны». Судьба творцов не только в этой стране трагична. Поэтому в портрете Аллена Гинсберга, классика американского битничества, наручники повторяют начертанием инициалы мятежного поэта.

Выставка видеом прошла в Нью-Йорке и Париже и теперь наконец-то у нас – не случайно в Музее имени Пушкина, в этом центре синтетического искусства, где впервые были выставки Марка Шагала, Сальвадора Дали, «Москва – Париж» и зимние вечера поэзии и музыки, осененные именем Святослава Рихтера.

Отдельно на выставке представлен нам цикл ВЕК ПАСТЕРНАКА. Весь белый, черный, золотой, он звучит, как реквием. Тема его – тема распятия. Рассматривая листы, как бы вслушиваешься в голос великого Поэта, глуховатый, вещественный. Там дальше – гул Вечности.

Пастернак – астра, страна, рана…

Пастернак – паства, Парнас, ветер, крест…

И еще и еще… Я бы прибавил ко всему этому русское вольное слово «стерня». Идешь вдоль – в даль имени, как по стерне, идешь – и колко и по-осеннему далеко видно.

Ключ ко всей выставке, мне кажется, в одной трансформации: РОССИЯ – РО А.

МЕТАМЕТАФОРА КОНСТАНТИНА КЕДРОВА[21]

Я бы сказал, что стихи Константина Кедрова – звездная стихия, которая и породила самого поэта, и это в стиле и духе его поэтики. Поэт рождает стихи, но и стихи рождают поэта. Поэт открыт миру и космосу и хвалит Бога. «Восьмигласие Верфьлием» – цикл стихов, написанных на основе и на мотивы православных молитв, – магическая теплая поэзия. Поэма «Астраль»:

Астралитет – таково моё кредо.

Верую, потому что астрально.

В этом ряду и драматург АСТРовский (Островский), и Лев АСТРой (Лев Толстой) – зеркало русской АСТРолюции (революции). Будто смотрит поэт в некую звездную сферу, где отражается Россия и мы с нашей самоиронией.

Еще одно слово приходит ко мне – метаметафора. Кедров – теоретик новой русской поэзии. В свое время поэт сочинил «Компьютер любви» – поток метаметафор:

Небо – это высота взгляда

Взгляд – это глубина неба…

И так далее, поток разливается всё шире и стремится обнять весь мир, поток становится всё глубже и стремится понять человека. Само стихотворение и есть метафора. Вот что такое метаметафора на уровне определения, по крайней мере.

Для меня Константин Кедров – поэт, который внес в поэзию целый ряд новых художественных идей. Если постараться понять одним словом, одной метаметафорой, стихи его – настоящая литургия.

ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ ДАВИДА ШРАЕРА «ГЕРБЕРТ И НЭЛЛИ»[22]

Осенью в Татарове мы гуляли компанией на берегу Москвы-реки. Было тихо, сыро и зябко. Не помню, тогда ли Давид заговорил о своем отъезде, мы – редкие человеческие фигурки между тонких березок, на которых еще держались редкие листочки, шли и переговаривались о перемене судьбы, о том, что может быть – никогда-никогда, как о самом обыкновенном. Так уж повелось, эти московские разговоры вскользь, а через некоторое время – звонок по телефону, и все, оказывается, уже решено, и осталось всего две недели – и уже сделать ничего невозможно, успеть бы собраться. В пустой квартире толпятся друзья, а в углах ее теснятся пустые бутылки, и – пусто. Все.

Вот так уезжали, переселялись наши близкие и друзья в семидесятых-восьмидесятых, будто не в Новый Свет, а на Тот Свет. Такие переезды, как уже замечено, всегда делаются второпях, неожиданно. И сразу. Давид был один из последних в этой российской третьей волне, переплеснувшей аж на другой континент.

Но перед этим у него была своя война-единоборство с Союзом писателей СССР – бастионом бывшего Союза. Как странно это писать, вот еще недавно высилась эта бетонная громада, отпугивая робких, придавливая непослушных своей тяжкой пятой и предавая анафеме Настоящих; потом – так и не решив, что делать с непохожими, непослушными, Союз писателей просто отмахивался от них, как от мух.

Давид Шраер был таким непохожим. Ему, видите ли, предоставили все блага писательские и даже больше: доверили ведать литовскими поэтами или что-то в этом роде, а он взбунтовался. Стал высовываться, возникать, говорить, писать. Для того ли его выдвигали? Пришлось его приструнить. А он взял да и хлопнул дверью – вышел из Союза. Зажать ему рот – не давать печататься. А он взял да вышел из Союза, теперь уже из Советского Союза.

Нет, еще не тогда Давид решился на отъезд, еще были колебания и раздумья. Потому что подоспела перестройка. Все стали клясться ее именем, присягать, можно сказать, самому народу. Старые песни на новый лад. Но некоторых наивных писателей посетила окуджавовская Надежда. И Давид стал посылать свои непохожие, чересчур оригинальные стихи и рассказы в некоторые журналы – и нарвался… на откровенный разговор. «Вот если бы вы были Набоковым и уже умерли, тогда, пожалуй», – сказал ему главный чиновник одного журнала, которого я не хочу здесь называть, потому что и чиновник, и журнал еще здравствуют. Дело в том, что соцреализм в одночасье скончался, об этом даже оповещение было: кончился. Но его адепты продолжают благополучно поживать. Только «народ-созидатель» у них благополучно превратился в «народа-страдальца». И все убожество осталось при них. Поэтому они ведут свою войну против современного искусства. Вот так и не пустили Давида Шраера в литературу, чтобы сей Шраер не мозолил глаза своим именем литначальству. Но, к счастью, в литературу нельзя пустить или не пустить. В литературу врываются иногда, как свежий ветер в распахнутое окно. И веет новым в этой затхлой атмосфере.

Теперь, похоже, в литературу приходит новое поколение. Во всяком случае, мозги у них другие. Эстетическое противостояние продолжается, но такова литературная жизнь. Хорошо, что литдоносов не пишут и не выгоняют из страны.

Я рад, что у Давида Шраера, как и у его сокурсника Василия Аксенова, как у Булгакова и Чехова, оказалась профессия врача: она и прокормит писателя, и даст ему великое знание жизни. Роман «Герберт и Нэлли», состоящий из двух частей – «Доктор Левитин» и «Будь ты проклят! Не умирай…» – объемистый роман. Для того чтобы его написать, надо много времени прежде всего. А время – это первый дефицит – его всегда не хватает. И настоящий писатель тем и отличается, что находит время, вырывает его по кусочкам у каждого дня, и бумажные листки складываются в стройное здание романа. А если ты талантлив, то есть пишешь страстно, умно, психологично – увлекательно тебя читать.

Роман «Герберт и Нэлли» так и написан. В роман входишь, незаметно погружаешься – здесь мир врачей, любовь, наркотики, и все кругом объемно, трехмерно, можно разглядеть все детали. Такое больше всего ценил Владимир Набоков, который сам старался достичь этого эффекта. Недаром его роман «Дар» начинается с описания фургона, надпись на котором так выпукло нарисована, что каждую букву, казалось, можно было пощупать. Роман превращается в экран.

В Америке уже опубликованы два романа Давида Шраера. Но страстный роман «Герберт и Нэлли» (идея романа ярко выражена в названии второй части его – «Будь ты проклят! Не умирай…») будет первым произведением, которое увидит свет в нашей новой России.

ВСТРЕЧИ С ЭРНСТОМ НЕИЗВЕСТНЫМ[23]

1

Нью-Йорк в снегу сиял на солнце. «Такое случается раз в сто лет», – говорили старожилы. Действительно, было холодно: и на Манхэттене, и в номере отеля, сквозь окно, которое смотрело на черный нью-йоркский брандмауэр на черной кирпичной стене, сквозь кондиционер на мою подушку дуло холодом. И поднимался я рано, чтобы поскорей согреться в ближайшем кафе чаем, и гамбургером, и омлетом, «завтрак номер 4». Вчера я позвонил моему старому другу Эрнсту Неизвестному, которого я не видел, наверно, миллионы лет. И сегодня с утра я иду к нему на Парк-авеню, откуда мы поедем в его мастерскую в Сохо.

А когда-то была Москва середины пятидесятых. Я вернулся из армии, где служил в стройбате на Урале. И работал тогда в Скульптурном комбинате техником-нормировщиком, затем инженером по труду. До сих пор не забыть мне тех гонораров, которые начислял я небезызвестным Томскому, Вучетичу, Манизеру и другим суровым соцреалистам. Естественно, не я их назначал, а сами они себе такие придумали, будучи в разных ответственных комиссиях. Нет, не интересовался я этим официозом.