Все Домонтовичи должны
В земле быть вместе: узаконен
Обычай дряхлый старины.
Ему был предком гетман Довмонт,
Из старых польских воевод,
Он под Черниговом в сто комнат
Имел дворец над лоном вод.
Гостеприимство генерала,
Любившего картежный хмель,
Еженедельно собирало
На винт четыре адмирала:
Фон-Берентс, Кроун, Дюгамэль
И Пузино. Морские волки
За картами и за вином
Рассказывали о своем
Скитании по свету. Толки
О6 их скитаньях до меня
Дошли, и жизнь воды, маня
Собой, навек меня прельстила.
Моя фантазия гостила
С тех пор нередко на морях,
И, может быть, они — предтечи
Моей любви к воде. Далече
Те дни. На мертвых якорях
Лежат четыре адмирала,
Но мысль о них не умирала
В моем мозгу десятки лет,
И вот теперь, когда их нет,
Я, вовсе их не знавший лично,
С отрадой вспоминаю их,
И как-то вдохновенно клично
О них мой повествует стих.
В те дни цветны фамилий флаги,
Наш дом знакомых полон стай:
И математик Верещагин,
И Мравина, и Коллонтай, —
В то время Шура Домонтович, —
И черноусыч, чернобровыч,
Жених кузины, офицер;
И сын Карамзина, и Салов, —
Мой крестный, матери beau-frére[2] —
И Гассман, верный из вассалов,
И он, воспетый де-Бальмэр,
И, памяти недоброй, Штрюмер,
Искавший маминой руки
В дни юности. Сановник умер.
И все той эры старики.
От брака мамы с генералом
Осталась у меня сестра.
О, детских лет ее пора
Была прекрасной: бал за балом
Мелькал пред взорами ее!
Но впрочем детство и мое,
Не омраченное нуждою
(Ее познал потом поэт),
По-своему прекрасно. Зою,
Что старше на двенадцать лет,
Всегда я вспоминаю нежно.
Как жизнь ее прошла элежно!
Ее на свете больше нет,
О чем я искренне жалею:
Она ведь лучшею моею
Всегда подругою была.
Стройна, красива и бела,
Восторженна и поэтична,
Она любила мир античный;
Все воскрыления орла
Сестрой восприняты отлично.
Как жаль, что Зоя умерла!
Мать с ней жила в Майоренгофе, —
Ах, всякий знает рижский штранд! —
Когда с ней встретился за кофе
У Горна юный адъютант.
Он оказался Лотаревым,
Впоследствии моим отцом;
Он мать увлек весенним зовом,
И все закончилось венцом.
Напрасно полицмейстер Гроткус,
Ухаживая, на коне
К ней на веранду, при луне, —
Как говорят эстонцы, «kotkas», —
Орлом бравируя, въезжал;
Барон, красавец златокудрый,
Напрасно от любви дрожал
И не жалел любовных жал —
Его затмил поручик мудрый.
…Я видел в детстве сон престранный:
Темнел провалом зал пустой,
И я в одежде златотканной
Читал на кафедре простой,
На черной бархатной подушке
В громадных блестках золотых…
Аплодисменты, точно пушки,
В потемках хлопали пустых…
И получалось впечатленье,
Что этот весь безлюдный зал
Меня приветствовал за чтенье
И неумолчно вызывал…
Я уклоняюсь от трактовки
Мной в детстве виденного сна…
Той необычной обстановки
Мне каждая деталь ясна…
Я слышу до сих пор тот взрывный
Ничьих аплодисментов гул…
Я помню свой экстаз порывный —
И вот о сне упомянул…
Мне было пять, когда в гостиной
С Аделаидой Константинной,
Которой было тридцать пять,
Я, встретясь в первый раз, влюбился;
Боясь об этом дать понять
Кому-нибудь, я облачился
В гусарский — собственный! — мундир,
Привесил саблю и явился
Пред ней, как некий командир
Сердец изысканного пола…
С нее ведет начало школа
Моих бесчисленных побед
И ровно столько женских бед…
Я подошел к ней, шаркнув ножкой
И шпорам дав шикарный звяк,
Кокетничая так и сяк,
Соперничая втайне с кошкой,
Что на коленях у нее
Мурлыкала. Увы, пропало
Старанье нравиться мое:
Она меня не замечала.
Запомните одно, Адэль:
Теперь переменились роли,
И дни, когда меня пороли,
За миллионами недель.
Теперь у всех я на виду,
И в том числе у вас, понятно,
Но к вам я больше не иду;
Ведь вам столетье, вероятно!..
Я, к счастью, вскоре позабыл
Любви отвергнутой фиаско:
Я тройку папочных кобыл
В подарок получил и каску
Кавалергардскую, взамен
Гусарской меховой с султаном…
Мне захотелось перемен, —
Другим загрезился я станом:
Брюнетки, старше на пять лет
Меня, Селиновой Варюши;
В нее влюбился я «по уши».
И блеск гвардейских эполет,
Носимых мною, ей по вкусу
Пришелся. Вскоре сделал я
Ей предложенье, не тая
Любви и подарил ей… бусу
Стеклянную на память! Дар
Предсвадебный невесту тронул.
Вот как влюблялся экс-гусар,
Имевший склонность к аристону,
Чью ручку он вертел все дни,
На нем «Альбаччио» играя,
И гимн «Господь, царя храни!»
Ему казался гимном рая…
Совать мне пробовали бонн,
Француженок и англичанок,
Но с ними я такой брал тон,
Предпочитая взвизги санок
Научным взвизгам этих дев,
Что бонны сыпались картечью
Со всей своей картавой речью,
Ладони к небесам воздев…
И только Клавдия Романна,
Mademoiselle моей сестры,
Одна могла, как то ни странно,
В разгаре шуток и игры,
Меня учить, сбирая в стаю
Рои разрозненные дум,
По сборнику «И я читаю», —
И зачитал я наобум…
Мой путь любовью осюрпризен,
И удивительного нет,
Что я влюблен в Марусю Дризэн,
Когда мне только девять лет.
Ей ровно столько же. На дачах
Мы с нею жили vis-а-vis;[3]
И как нас бонна ни зови,
Мы с ней погружены в задачах…
Не арифметики, — любви!
Ее папаша был уланский
Полковник, с виду Антиной,
Германец, так сказать, курляндский,
Что вечно влагою цимлянской
Гасил кишок гвардейских зной…
Упомянуть я должен вкратце
О Сандро, шаловливом братце
Моей остзейской Лорелей,
Про скандинавских королей
И викингов любившей саги
Из уст двух дядь и на бумаге,
Где моря влажь милей, чем твердь;
О толстой гувернантке-немке
И о француженке, как жердь;
Но как ты ни жестокосердь
Моей безоблачной поэмки
Ее фигуркою, madame
Я уваженье лишь воздам…
В саду игрушечный домишко
Нам заменял Chateau d'amour[4]
Где тонконогая Амишка
Нас сторожила, как лемур…
У нас была своя посуда,
Свои любимые цветы
И от людского пересуда
В душе таимые мечты.
Ей шло батистовое платье,
Белей вишневых лепестков,
И, если стану вспоминать я
Ту крошку, фею мотыльков,
Не меньше тысячи стихов
Понадобится мне, пожалуй,
Меж тем, как сжатость — мой девиз;
И вот прошу транзитных виз
В посольстве Памяти усталой:
Ведь крошка только эпизод,
А пункт конечный назначенья —
Все детское без исключенья;
И как для дуба креозот,
Страшны художнику длинноты…
Итак, беру иные ноты,
Что называется, пальнув
В читателя старушьей сплетней,
Все это оказалось пуф
Впоследствии, но нашей летней
Любви был нанесен урон;
Как в настоящей камарильи,
Старушки в кухне говорили,
Что я, как некий Оберон,
В Титанию влюбленный, Варю
Селинову на дачу жду.
Я не могу понять нужду, —
Затем, что сам я не кухарю, —
Заставившую рты стряпух
Пустить такой нелепый слух.
Тот слух растягивал им харю
В ухмылку пошлую. Они
Уже высчитывали дни
Приезда маленькой смуглянки
И в жарком споре били склянки,
Тарелки, миски и графин.
Строй Аграфен из Агриппин
Судил о детских впечатленьях
С недетской точки зренья; их —
Испорченных, развратных, злых —
Отбросим в грязных их сомненьях,
И скажем, что одна из фраз
О Варе долетела раз
До слуха хрупкого Маруси…
Закат оранжевый, орусив
Слегка пшеничность мягких кос,
Вложил в ее уста вопрос:
«Я слышала, ты ждешь Варюшу
Какую-то… Но кто ж она?
Она в тебя не влюблена?
О, не смущайся: не нарушу
Я вашей дружбы…» — А в глазах
Блеснули слезы, и в слезах
Она обиженную душу
Оплакивала не шутя.
Маруся это monstre[5] — дитя…
Я ей признался, что до встречи
С ней, может быть, когда-нибудь
И пробовал я обмануть
Себя иллюзией, но путь
Мой твердым стал при ней, что речи
Былые, детские, не в счет,
Что я теперь совсем не тот,
Что я серьезнее и старше,
Что взрослый я уже почти,
Что «ты внимательно прочти
Страницы сердца: в них не марши
Парадные, а траур месс»,
Что я без шалостей и без