ина и Мужчина, Солнце и Луна.
А рядом с божком в том же шкафу и в других дедовых шкафах стояло и висело еще множество различных существ и приспособлений: цепочки из деревянных бусин, похожие на четки, свитки из пальмовых листьев с нацарапанными на них древними индийскими письменами, черепахи, вырезанные из зеленого змеевика, маленькие фигурки божков из дерева, из стекла, из кварца, из глины, шелковые и льняные покрывала с вышивкой, оловянные кружки и плошки — и все это из Индии или с Цейлона, райского острова, где папоротниковые деревья, и пальмовые берега, и кроткие сингалезцы с глазами ланей; все это было из Сиама и из Бирмы, и все пахло морем, пряностями и далью, корицей и сандаловым деревом, все прошло через коричневые и желтые руки, все орошено тропическими дождями и водами Ганга, иссушено солнцем экватора, осенено тенью дремучих лесов. И все эти вещицы принадлежали деду, и он, старый, почтенный, могущественный, с окладистой белой бородой, сведущий во всем, обладающий властью большей, чем отец и мать, — он владел, кроме того, еще многими другими вещами и волшебными силами, ему принадлежали не только все эти индийские божки и игрушки, все это резное, расписное, освященное колдовством, все эти кубки из кокоса и сандаловые шкатулки, не только зала и библиотека, он был еще и магом, провидцем, мудрецом. Он знал все человеческие языки, более тридцати языков; возможно, он понимал и языки богов, и языки звезд, он мог писать и говорить на пали и санскрите, он мог петь канарские, бенгальские, индийские и сингалезские песни, знал молитвы и обряды мусульман и буддистов, хотя сам был христианином и верил в божественное триединство; многие годы и десятилетия провел он в жарких и опасных восточных странах, путешествовал на лодках и в повозках, запряженных быками, на лошадях и мулах, никто не знал так хорошо, как он, что наш город и наша страна — лишь очень маленькая часть земли, что тысячи и миллионы людей исповедовали иную веру, чем мы, у них были другие обычаи, языки, другой цвет кожи, другие боги, добродетели и пороки, чем у нас. Его я любил, чтил и боялся, на него я полагался во всем, ему я доверял все, у него и у его переодетого бога Пана, скрывавшегося под одеянием идола, я непрестанно учился. Человек этот, отец моей матери, был оплетен зарослями тайн, так же как лицо его утопало в белых зарослях бороды, а глаза излучали и мировую скорбь, и жизнерадостную мудрость — в зависимости от обстоятельств, одинокое знание и божественное лукавство; люди из многих стран знали, почитали и посещали его, разговаривали с ним на английском, французском, на хинди, итальянском, малайском и после долгих разговоров вновь бесследно исчезали, то ли как его друзья, то ли как его посланники, слуги или доверенные лица. И я понял, что именно от него, Неисчерпаемого, исходит та тайна, которая окутала мою мать, то тайное и древнее, — ведь и она тоже долго пробыла в Индии, и она тоже говорила и пела по-малайски и по-канарски и обменивалась со своим мудрым отцом словами и изречениями на чужих, магических языках. И, в точности как у него, у нее на губах порой появлялась чужеземная улыбка, мягкая улыбка мудрости.
Другим был мой отец[100]. Он был сам по себе. Он не принадлежал ни миру деда с его идолами, ни будням города, а оставался в стороне и стоял одиноко, вечно страдающий и вечно ищущий, человек высокообразованный и доброжелательный, чуждый фальши и полный рвения в служении истине, но очень далекий от той улыбки; благородный и тонкий, но ясный без той туманной таинственности. Никогда не покидала его доброта, никогда не изменял ему ум, но ни разу не погружался он в волшебное облако, каким был окружен дед, никогда лицо его не утопало в этой детскости и божественности, переливы которых выглядели то как грусть, то как тонкая насмешка, то как молчаливо погруженная в самое себя божественная маска. Мой отец не говорил с матерью на языках Индии, он говорил по-английски, а его немецкий был чист, прозрачен, прекрасен и слегка окрашен балтийским выговором. Именно этот его язык притягивал меня к нему, именно он меня полностью покорил, ему я учился у отца, к нему я стремился порой, полный восхищения и страсти, страсти необычайной, хотя знал, что корни мои гораздо глубже уходят в материнскую почву, в страну тайны, страну темных очей. Моя мать была полна музыки, а отец — нет, петь он не умел.
Рядом со мною росли сестры и два старших брата: большие братья, предмет моей зависти и моего почитания. Вокруг нас был маленький город[101], старый и горбатый, а кругом него — лесистые горы, суровые и мрачноватые, а через город протекала красивая речка: робея, она виляла из стороны в сторону, — и все это я любил и называл это родиной; а в лесу и на реке я доподлинно знал каждую песчинку и травинку, каждый камень и каждую ямку, каждую птичку, белку, рыбку и лисичку. Все это принадлежало мне, было моим, было родиной, но, кроме того, был застекленный шкаф и библиотека, и добродушная насмешка на проницательном лице дедушки, и темный, теплый взгляд матери, были черепахи и божки, индийские песни и изречения, и все это говорило о том, что мир — шире, родина — больше, род — древнее, а связи — теснее. А вверху, в высокой проволочной клетке, сидел наш серо-красный попугай, старый и умный, с острым клювом, сидел с ученым видом, напевал и разговаривал, и был этот попугай родом — тоже! — из дальних, неведомых краев, он тоненько выводил что-то на языках джунглей и издавал запах экватора. Много миров, разные части земли простирали руки и лучи, встречаясь и пересекаясь в нашем доме. А дом был большой и старый, комнат в нем было много, и часть из них наполовину пустовала; были там и погреба, и большие гулкие коридоры, пахнувшие камнем и прохладой, и бесконечные чердаки, заваленные досками, наполненные яблоками, и сквозняком, и темной пустотой. Разные миры скрестили лучи свои в этом доме. Здесь молились и читали Библию, здесь изучали науки и занимались индийской филологией, здесь часто звучала хорошая музыка, здесь знали о Будде и Лао-цзы; гости приезжали из разных стран, принося на своих одеждах дыхание чужбины, с какими-то особенными чемоданами из кожи и соломки, со звуками чужой речи; здесь кормили бедных и праздновали праздники, наука и сказка были здесь неразлучны. А еще была бабушка, которую мы побаивались и плохо знали, потому что она не говорила по-немецки и читала французскую Библию. Многообразной и не во всем понятной была жизнь этого дома, разными красками переливался свет, богато и многоголосо звучала жизнь. Это было чудесно и нравилось мне, но еще чудеснее был мир моих затаенных желаний, еще богаче переливались мои грезы наяву. Действительности никогда не было достаточно, требовалось волшебство.
Магия была обычным делом в нашем доме и в моей жизни. Помимо дедушкиных шкафов, были еще и мамины, и они ломились от азиатских тканей, платьев и покрывал, магическим был и косой взгляд божка, таинственным — запах в старых кладовках и под лестницей. И во мне самом многое соответствовало окружающему. Имелись вещи и взаимосвязи, которые существовали только во мне самом и для меня одного. Ничто не было столь таинственно, столь мало связано с окружающим, столь далеко от повседневно существовавшего, как они, — и все же не было ничего более реального. Уже одно только своенравное появление и исчезновение картинок и историй в той большой книге было именно таким, каким и перемены в обличье вещей, которые я наблюдал каждый час. Насколько по-разному выглядели входная дверь, беседка и улица воскресным вечером — и утром в понедельник! Насколько менялся облик стенных часов и изображения Христа в гостиной в тот день, когда там царил дух дедушки, нежели тогда, когда правил дух отца, и как все преображалось в те часы, когда вообще никакой посторонний дух не ставил на вещах свою мету, а воцарялся мой собственный дух, когда душа моя играла вещами, давая им новые имена и значения! Тогда хорошо знакомый стул или табурет, тень за печкой или печатные буквы газетного заголовка могли сделаться прекрасными или безобразными и злыми, значительными или банальными, пробудить тоску или напугать, оказаться смешными или печальными. Как все-таки мало прочного, стабильного, устойчивого! Какая живая жизнь кипела вокруг, как все менялось, страстно стремилось к переменам, было настороже в ожидании обновления и возрождения!
Но из всех магических явлений самым важным и самым замечательным был «маленький человек»[102]. Не знаю, когда я в первый раз его увидел, я думаю, он был всегда и появился на свет вместе со мной. Маленький человек представлял собой крохотное, серое, призрачное существо — то ли гномик, то ли привидение, то ли домовой, ангел или демон, не знаю; иногда он появлялся и был постоянно у меня перед глазами, и во сне, и наяву, и мне приходилось подчиняться ему больше, чем отцу, больше, чем матери, больше, чем разуму, и зачастую даже больше, чем страху. Когда малютка становился видимым, в мире существовал только он, и куда бы он ни шел и что бы он ни делал, я должен был повторять за ним, а он показывался в минуту опасности. Когда за мной гналась злая собака или кто-нибудь из разозлившихся товарищей постарше и положение мое становилось щекотливым, тогда в самые тяжелые моменты маленький гномик неожиданно появлялся, бежал впереди, показывал дорогу, спасал. Он показывал мне дырку в садовом заборе, сквозь которую мне удавалось убежать в последний, самый страшный момент, он подавал пример, показывая, что мне сейчас нужно делать: упасть, повернуться, помчаться прочь, закричать, промолчать. Он выхватывал у меня из рук то, что я собирался съесть, приводил меня к тому месту, где лежали вещи, которые я потерял. Бывало, я видел его каждый день. Бывало, он исчезал. Это были плохие времена, жизнь становилась вялой и неясной, ничего не происходило, не было никакого движения вперед.
Однажды на рыночной площади человечек бежал передо мною, а я — за ним, он подбежал к огромному фонтану с каменным колодцем глубиной выше человеческого роста, из которого били четыре струи воды, прошел по каменной стенке до самого края колодца — я за ним, — и когда он резво спрыгнул вниз, в водяную глубину, я прыгнул тоже — выбирать не приходилось — и чуть было не утонул. Но на самом деле не утонул, меня вытащили, а вытащила меня молодая миловидная жена соседа, которую я до этого почти не знал и с которой с того дня у меня завязались приятные дружеские отношения с легким поддразниванием, долгое время услаждавшие мою жизнь.