— Так, так.
— Пора замуж.
— Жених придет — замуж пойдет.
— Хорошего надо: молодого, сильного. Елалдин нахмурился.
— Какого бог даст, — уклончиво и нехотя ответил он.
— Сама пусть выберет.
— Девка глупа — чего выберет? — уж совсем угрюмо ответил отец и ревниво покосился на сестру — не наговорила ли уж?
Но Маньяман, опустив голову, смотрела в землю, и ни один мускул не шевелился на ее старом вспухшем лице. Мялмуре, не понимая разговора, все смотрела своими черными глазами в лицо доброго барина. А Гамид так внимательно всматривался в спину коренника, словно в первый раз ее видел.
Неприветливо и сурово нахмурился Елалдин, как те синие тучи, что надвигались на веселое солнце:
— Ну, прощай, Дмитрий. Заезжай-ка ко мне: дело у меня есть, — сказал барин.
— Ладно, заедем… с богом.
— Прощайте.
Отперли ворота, и выехал барин, а с ним и праздник души старой Маньяман. Тихо пошла она с Мялмуре в избу, а Елалдин угрюмо стал выпрягать во дворе свою лошадь.
Татарин пахарь плохой, но ездить умеет. Его тройка поджарых башкирских лошадей ничего не стоит на вид против сытой тройки русского. Кажется, и полстанции не пробежать им. Такое же впечатление неуверенности производит и хозяин их. Он все время в нервном напряжении. Если грязно, дорога тяжелая или горы, он сам не свой. Он дергает то и дело своих лошадей, не умолкая покрикивает и все мучительно ерзает на козлах, словно ищет местечка, откуда бы ловчее стегнуть свою загнанную тройку.
Но если дорога хороша, татарин едет со скоростью, на какую только способны его лошади: пятнадцать, семнадцать и двадцать верст в час. Его окрик, резкий, жесткий и страстный, все крепнет, и кроткие кони, прижав уши, мчатся. Они сами словно свирепеют и рвут постромки и дико отбрасываются, обскакивая на ходу препятствия, или скачут чрез них, — будь то пень или какой-нибудь иной предмет. Толчок, рытвина, овраг с маленьким мостиком там, внизу, — все проносится с головокружительной быстротой, и экипаж, как лодку в бурю, бросает во все стороны.
Двадцать, тридцать верст — час, полтора — и станции нет. Загнанные лошади, сразу понурившись, уже стоят опять клячами у подъезда новой станции, а ямщик, соскочив с козел и не обращая больше внимания на лошадей, возится возле седока.
— Ему что, — пренебрежительно сплевывает русский крестьянин, знай пошел, а загонит — только всего, что шкуру сдерет, а махан[26] опять-таки сожрет. А вот дай-ка на семьсот верст потянемся?!
Гамид не только не хуже других возил, но, может, и лучше.
У барина несколько раз открывался рот крикнуть: «Легче!» Но самолюбие удерживало, и двадцать пять верст были проеханы. Потягиваясь, барин, посмотрев на часы, проговорил:
— Час с четвертью… Молодец! Никто еще так не возил меня.
Пока запрягали новых лошадей, барин повел с Гамидом на крыльце такой разговор:
— Ну, так как же, Гамид, — хочешь взять Мялмуре?
— Хочу, ваше благородие, да денег нет.
— А много надо?
— Меньше ста рублей Елалдин не возьмет, да на свадьбу надо сто.
— Гм! А ты их где достанешь?
— Где достану? Нигде…
Барин думал о чем-то и кусал свою бородку.
— Ну, а если я тебе их дам?
— Я бы отработал их.
— Как?
— Как прикажешь… В работники пошел бы с Мял-муре вместе.
— А Елалдин? Он как без ямщика будет?
— У Елалдина сын скоро придет, — он все равно не станет нас держать. Он жену возьмет себе.
— А когда бы ты свадьбу сыграл?
— Нынче.
— Сейчас?
— Сейчас можно… Елалдин если согласится.
— Ну, хорошо.
И, вынув двести рублей, барин сказал:
— Вот тебе… А Елалдину скажи, чтобы завтра приехал… Непременно завтра.
Такой уж был барин: любил все скоро и аккуратно чтоб было.
Гамид так растерялся, что не хотел даже брать денег.
— Как же… условие надо…
— Ничего не надо… верю…
Когда он, наконец, взял и хотел поцеловать руку барина, тот спрятал руку за спину и проговорил:
— Так поцелуемся.
Они поцеловались, и, когда барин уехал, Гамид думал, что это ангел Магомета, а не барин.
Гамид знал, что все двести рублей он до последней копейки отработает, но то, что ему без расписки поверил барин, было еще дороже ему, и он готов был теперь за барина и умереть и в огонь и в воду идти. А барин — баловень судьбы, уже мчался дальше, согретый своим добрым порывом. Что ему, молодому, богатому, с блестящей карьерой в будущем, эти двести рублей, которые еще к тому же отработаются?
Он хотел пить кумыс в этом году: Мялмуре будет готовить его, а Гамид будет конюхом.
На другой день к нему в усадьбу приехал Елалдин. Дал ему барин лесу, дал под хлеб две десятины чащобной земли, подарил жеребенка, — и сдался Елалдин.
А через две недели Мялмуре уже подавала на террасе в саду первые бутылки кумыса барину. Барин сидел в кресле и читал книгу.
— Ну, давай, — оторвался он от чтения, — твое здоровье!
— Будь здоров, — ответила Мялмуре, смотря в его черные глаза.
— Ты умеешь уж по-русски говорить?
— Я учусь, чтоб с тобой говорить, — рассмеялась Мялмуре.
Она покраснела, а барин выпил налитый кумыс и, щурясь, протянул к ней стакан:
— Еще налей, Мялмуре… вкусный кумыс.
— Пей на здоровье.
Мялмуре наливала, а барин пил, задумчиво смотрел и о чем-то думал.
Каждый день стала носить ему кумыс Мялмуре. А иногда он сам заходил к ней в кумысную, рассматривал и любовался чистотой, окружавшей Мялмуре, любовался и стройной молодой хозяйкой.
Раз в одно свежее, прекрасное утро, когда яркие лучи солнца спорили с густотой тени на террасе, когда вокруг сверкала свежая зелень, а глаза Мялмуре сверкали на барина ярче зелени и солнца, барин сказал, охваченный прелестью и утра и Мялмуре:
— Если б другая такая была, как ты, Мялмуре, я женился бы на ней.
Мялмуре недоверчиво и грустно покачала головой:
— Лучше Мялмуре найдешь… В большом городе много есть… Там как в сказке…
— А ты любишь сказки?
— Люблю, — ответила печально Мялмуре и пошла по аллее. Барин долго смотрел ей вслед.
Смеялась дворня над Гамидом и говорила, что он плохо смотрит за женой. Гамид не верил слухам, но больное ревнивое чувство закрадывалось в его душу. Он еще сильнее полюбил Мялмуре. Она любила обновы, и, когда надевала их, он смотрел на нее, и голова его кружилась, кровь бросалась в голову, и он страстно думал, что не сыщешь на земле другой такой. Когда смеялись над ним, что он волю жене дает, что она как царица какая обращается с ним, — при людях и то никакой покорности ему не показывает, — Гамид думал: пусть делает что хочет, только любит. А что любит она его, Гамид верил этому. Но в душе все-таки решил не служить больше у доброго барина. Что-то в сердце закипало, и совестно ему было как-то теперь смотреть на барина. Отвечает, а сам смотрит в землю, и не кажется ему больше, что его барин ангел Магомета. Боится грешить Гамид, не хочет и в душе ругать барина, но ждет не дождется, когда кончится лето — срок его службы.
Прошло лето, и осень прошла. Щедро расплатился барин, весь долг заработал сразу Гамид. Уехал в Петербург барин, а Гамид с женою возвратились в свою деревню, к старому Амзе. Скучная возвращалась Мялмуре; сказал ей Гамид, что больше не будут служить они у барина. Как сказка, показались ей и лето, и терраса, и барин, который уехал теперь туда, в большой город, где много всего, много красивых девушек.
Рвалось сердце Мялмуре туда за ним, и опостылела ей родная деревня. Не пришелся по сердцу ей и старый Амзя и его грязный домик. Терпел Гамид и думал: не любит отца, не хочет уважить старика — что делать? Его пусть любит только. Сын родился у них и помер. Утешал Гамид свою молодую жену и говорил, что пошлет Магомет им еще много детей.
— Возьми другую жену себе, — отвечала скучная Мялмуре, — я несчастная в детях.
Но всех жен на свете не надо было Гамиду за одну Мялмуре. Он смотрел на нее так, что не выдерживала, бывало, она его взгляда и, положив на плечо ему голову, задумывалась, и сама не знала о чем. Сверкнут слезы в глазах, отведет руку мужа и уйдет.
— Скучает, — вздыхал и Гамид.
Весной рано на другой год увел Гамид жену в степь. Покорилась Мялмуре, но холоднее стала к Гамиду. Смотрит в глаза ей Гамид.
Приехал барин, спрашивал о Гамиде и Мялмуре и уехал к себе в деревню. Неделю там только пробыл и уехал назад в Петербург.
— Скучно без Мялмуре, — сказал он старой Маньяман.
Серьезно сказал или пошутил, но тетка рассказала осенью Мялмуре, и Мялмуре долго, как каменная, сидела и все смотрела вдаль.
Скучно прошла зима. Не было у Гамида и Мялмуре больше детей, и приставала сильней Мялмуре, чтобы взял себе другую жену.
Новая весна пришла. Умерла зимой старая Маньяман. Опять Гамид собирался с женой в степь.
Точно потонула деревушка в ясном июньском дне. Только высокая мечеть смотрит в безоблачное небо. А жаркий ленивый ветерок нет-нет и принесет в деревушку радостную весть, что много хлеба, и спеет он, нежась на просторе полей.
А там, в степи, еще больше этого спеющего хлеба. И спокойными глазами посматривает «бурлак» в ту сторону, за лесом, где залегла необъятная степь.
Скоро, скоро в поход.
Сладко дремлет у ворот поскотины[27], на пороге своей караулки старый Амзя. Не пойдет он больше в степь и не будет «бурлачить». Ходил он довольно. Сын теперь с невесткой пойдут за него. Он же, чтоб не сидеть у детей на шее, нанялся на лето караулить поскотину.
Поставили у полевых ворот Амзе плетеный шалаш, смазали его глиной и навозом, укрыли соломой, и живет там Амзя за двенадцать рублей в лето, за пять пудов ржаного хлеба да кирпичного чаю фунт.
Больше и не надо ему, да и дела немного: смотреть, чтобы скотина как-нибудь из поскотины не ушла в поле. Запер ворота, и не уйдет. А кто приедет, отворит.